Л.А.Озерова. Михаил Зенкевич: тайна молчания
************************************************************************************************
Из книги " Зенкевич М. А. Сказочная эра: Стихотворения. Повесть. Беллетристические мемуары/Сост.,
подготовка текстов, прим., краткая биохроника С. Е. Зенкевича;
Вступ. ст. Л. А. Озерова.- М.: Школа-Пресс, 1994.- 688 с. (Серия "Круг чтения: школьная программа").
ISBN 5-88527-075-9 "
************************************************************************************************
Эта книга - открытие. Для большинства читателей - открытие имени, им не
известного. Но это откры-тие и для тех, кто знает творчество Михаила
Зенкевича, но, оказывается, лишь частично и неполно. Так случи-лось, что
большая часть стихотворении этого поэта и вся проза при жизни не были
напечатаны. Литератур-ное наследие Михаила Зенкевича бережно хранилось его
семьей: женой - Александрой Николаевной, ныне покойной, а также сыном -
Евгением Михайловичем и внуком - Сергеем Евгеньевичем.
Даже те любители и знатоки поэзии, которые чита-ли первую и самую
знаменитую книгу стихов Михаила Зенкевича - "Дикая порфира" и позднейшие
скупо представленные сборники "избранного", удивятся оби-лию произведений,
не опубликованных при жизни авто-ра. В Содержании они отмечены звездочками.
Корпус этих "новых" сочинений весьма многозвезден и много-значен.
Вполне закономерен читательский недоуменный вопрос: в чем причины
такого долговременного молча-ния поэта, такой поздней публикации
произведений в стихах и прозе, лежавших под спудом более полуве-ка? Ответить
на этот вопрос можно, только позна-комившись с судьбой поэта и
произведениями, ее отразившими, а также с эпохой, в которую жил и тво-рил
поэт.
Есть по меньшей мере две причины, объясняющие молчание творца.
Первая. Некоторое, притом небольшое, число про-изведений не были
своеврем.енно опубликованы свобод-ной волей автора: он был не до конца ими
доволен или вовсе недоволен и продолжал работу над их совершен-ствованием.
Возможно, он готов был напечатать завер-шенные стихи, но наступили иные
времена. И в этих "иных временах" - вторая и главная причина после-дующего
молчания. Новые произведения рождались, но их нельзя было публиковать по
цензурным условиям. Власть предержащие в государстве и в литературе не
забыли, что Михаил Зенкевич - друг Гумилева, Ахма-товой, Мандельштама,
Нарбута... Эти имена и пред-ставляемый ими акмеизм как литературное течение
были запрещены и загнаны в "зону" презрения и в луч-шем случае не
упоминались. Все это самым прямым и непосредственным образом отразилось на
творческой судьбе Михаила Зенкевича. Он стал свидетелем тра-гического конца
многих своих сверстников, друзей, со-ратников, современников, разгрома
"Серапионовых братьев", "Перевала" и других литературных групп и
объединений, объявленных враждебными советской власти. Михаил Зенкевич,
чудом избежав тюрьмы и ссылки, тем не менее не избежал мучительных лет
на-пряженного ожидания расправы, державного прокля-тия, слежки, негласной
опалы. Он был обречен, как и многие другие, на молчание и работу для ящиков
пись-менного стола. Поэт томился, жил в постоянном пред-чувствии катастрофы,
и, надо полагать, немало его ру-кописей исповедального характера были
уничтожены.
Судьба сохранила Михаила Зенкевича для творче-ства, для "звуков сладких
и молитв", по слову Пушки-на. Человек чести, он был горд, не угодничал, не
при-служивал и жил, трудясь во благо культуры, как мас-тер-предтеча,
хранитель тайн высоко почитаемой лите-ратурной традиции русской поэзии.
Последний поэт поколения акмеистов Михаил Зен-кевич замыкает собой им
же самим физически про-дленный Серебряный век. Даже в условиях
тоталитар-ного режима поэт не переставал создавать стихи и про-зу, хотя для
интеллигентной публики его имя связыва-лось в основном с переводческой
деятельностью, и прежде всего с открытием поэзии Америки для русско-го
читателя.
И вот - всему приходит срок! - читатель наконец впервые открывает
полноценный том сочинений Миха-ила Александровича Зенкевича - обильный
материал для суждений о его творческом пути и вместе с тем о русской
литературе примерно шести с лишним деся-тилетий нашего, двадцатого века.
Издательство "Школа-Пресс", публикуя этот сбор-ник, дает возможность
читателям, и прежде всего - учителям-словесникам, глубже, разностороннее и
пол-нее представить поэзию Серебряного века, которому по праву принадлежит и
Михаил Зенкевич. И кто-то из юных читателей, я уверен, назовет его своим
поэтом и выберет творчество Михаила Зенкевича для более при-стального
изучения.
Михаил Зенкевич думал о судьбе искусства в пору, когда свобода, в том
числе свобода слова, трактова-лась только как "осознанная необходимость":
Искусства участь нелегка. Была такой во все века. Во времена средневековья
Служанкой быть у богословья, Придворной дамой королей Притворный расточать
елей. А в век аэроплана,танка Оно - политики служанка. Вот вам из древности
пример: Был волен, но и нищ Г И одой должен разгораться Поэт
придворный, как Гораций. Ведь даже пролетариат, Как Август, льстивым строфам
рад.
Горькая мысль поэта и беспощадная ирония по-средством которой мысль
выражена, звучат удивитель-но современно. А ведь эти стихи, как и многие
другие, свыше полустолетия хранились в "зоне" молчания.
Жизненную и человеческую позицию поэта, его творческое кредо во многом
помогает понять стихотво-рение, которое называется "Будь стоиком" (1963):
"Все суета и суета сует",- Провозгласил давно Екклесиаст, Но ею движется,
живет наш свет, И стойкости житейской не придаст Библейской древней мудрости
Завет. Но если ты стремишься к высшей цели, Чтоб в бренном теле дух твой не
ослаб, Будь стоиком, как цезарь Марк Аврелий, Как Эпиктет, мудрец и римский
раб. В другом стихотворении, написанном спустя шесть лет, вновь упоминается
Марк Аврелий, философ-стоик, автор книги "К самому себе" (иногда название
перево-дят - "Наедине с собой"). В пору господства единст-венно-верного
учения выйти на газетную, журнальную, книжную полосу с такими стихами было
невозможно.
Как известно, школа стоиков основана Зеноном в Афинах около 300 лет до
нашей эры. Стоики полага-ли, что реально существуют только тела, что
Бог-логос (он же - творческая первосила) порождает четыре первоосновы:
огонь, воду, воздух, землю. Все тела взаимонепроницаемы и делимы. Время -
мера движения ми-ра, а мир, считали стоики, единый саморазвивающийся
организм.
В учении стоиков первым естественным побужде-нием человека признается
потребность в самосохране-нии. Человеческое счастье определяется как жизнь
со-гласно Природе. Человек в высшем выражении - муд-рец, достигший
бесстрастия, или апатии, "довлеющий себе", не зависящий от внешних
обстоятельств. Симпа-тии Михаила Зенкевича к стоикам объясняются этим
стремлением к внутренней свободе в эпоху тоталита-ризма.
Однако поэт-стоик иногда не выдерживает самому себе поставленных
условий. Его лирические признания приоткрывают подлинные чувства, которыми
он жил. Так, в августе 1953 года Михаил Зенкевич записывает строфу: В доме
каком-нибудь многоэтажном Встретить полночь в кругу бесшабашном, Только б не
думать о самом важном, О самом важном, о самом страшном. Все представляя в
свете забавном, Дать волю веселью, и смеху, и шуткам, Только б не думать о
самом главном, О самом главном, о самом жутком. Такое восьмистишие легко
заменит дневниковую тетрадь. В нем сгущены переживания длительного пе-риода.
Оно многое говорит о поэте и об его эпохе.
Интерес Михаила Зенкевича к философии не под-черкнут и не выделен из
круга других его интересов (история, антропология, геология, зоология).
Можно предположить, что немалое влияние на занятия поэта философией оказал
его саратовский друг, известный религиозный мыслитель Г. П. Федотов
(1886-1951).
Итак, "будь стоиком, как цезарь Марк Аврелий" или "Эпиктет, мудрец и
римский раб". Что цезарь, что раб - одно и то же: человек.
Время склоняло всех, в том числе и Михаила Зенке-вича, к политике, к
кругу общественных наук. Его же, как, впрочем, и некоторых других поэтов,
тянуло со-всем в другую сторону. Жизнь его была нелегкой. В ней было немало
скрытого, затаенного, непроявленного противостояния существующему режиму.
Много лет Михаил Зенкевич прожил под знаком ка-тастрофы. Его друзей и
соратников по акмеизму по-стигла трагическая участь: Николай Гумелев в 1921
го-ду был расстрелян, Осипа Мандельштама преследова-ли и в конце концов
загубили так, что и могилы его не отыскать. Анна Ахматова, хотя и не была
репрессиро-вана, перенесла адовы страдания и может быть при-знана
великомученицей русской литературы. Владими-ра Нарбута, человека и поэта,
наиболее близкого Ми-хаилу Зенкевичу, подвергли остракизму. Их
последова-тели и ученики, оставшиеся на воле, каждый день жда-ли ареста.
Долгое испытание страхом выпало на долю и Михаила Зенкевича. Какой запас
человеческой проч-ности и мужества должен быть, чтобы выстоять и ос-таться
собой в этой унижающей достоинство мрачной атмосфере безвременщины!
Но Михаил Зенкевич знал, что второе имя поэзии - свобода. И здесь важно
кратко проследить творческий путь поэта.
Первые его стихи стали регулярно появляться с 1908 г. на страницах
петербургских журналов "Вес-на", "Современный мир", "Образование", "Заветы"
и других. Об этом самом раннем периоде творчества осталось мало письменных
свидетельств. Единствен-ный критический отзыв - редакционная заметка в
журнале "Весна" (1908, No 7) в разделе "Почтовый ящик":
<...>
Глубокая человечность отличает миросозерцание Зенкевича. Он любит
кровеносные сосуды, он тело зем-ли мыслит как тело человека..."
Отзывы на "Дикую порфиру" были многочисленны, но не однозначны. Книга
пришлась по вкусу одним, у других вызвала противоречивые чувства, третьим
внушила глубокий интерес к поэту. Иные же полагали, что в "Дикой порфире"
возможности автора реализова-лись не полностью, и, возлагая на даровитого
поэта большие надежды, ждали его новых книг.
При разрозненных отзывах, которые требуют особо пристального анализа,
наметились линии дискуссион-ные, наиболее четко проявившиеся у Валерия
Брюсова и Вячеслава Иванова. Оба столпа русского символиз-ма ревниво
приглядывались к новой поэтической по-росли. Отклики двух поэтов старшего по
отношению к Михаилу Зенкевичу поколения носят, несомненно, по-лемический
хара Это оправдывает более полное цитирование их статей.
В обзорной статье "Сегодняшний день русской поэ-зии" (1912) В. Брюсова,
считавшегося высоким судьей всех стихотворных начинаний, сказано: "Хотелось
бы приветствовать молодого поэта с этими попыт-ками вовлечь в область поэзии
темы научные, мето-дами искусства обработать те вопросы, которые счи-таются
пока исключительным достоянием исследо-ваний рассудочных. Но чтобы подобное
творчество имело свое значение, надобно, чтобы оно не довольство-валось
повторением научных данных, а давало нечто свое, новое. Поэт во всеоружии
знания должен силой творческой интуиции указывать пути вперед, давать новый
синтез за теми пределами, на которых останав-ливается ученый. Все это еще не
под силу г. Зенкевичу, и большею частью он довольствуется пересказом
изве-стных данных о "допотопных" чудовищах, о металлах и т. д. Не выработан
и язык поэта, который слишком любит шумиху громких слов, думая, вероятно,
что они лучше выразят "стихийность". В действительно-сти воображение
решительно отказывается что-либо представить, когда ему предлагают строфы
вроде сле-дующих: И в таинствах земных религий Миражем кровяных паров Маячат
вихревые сдвиги Твоих кочующих миров.
Тем не менее, эта часть книги г. Зенкевича остается наиболее
интересной, так как в ней он пытается внести что-то новое в русскую поэзию.
В стихах, посвященных современности, он продолжает быть не шаблонным,
ме-стами интересным, но в них слишком много надуманно-сти, нет легкого
взлета подлинной поэзии".
Вызывает удивление быстрота откликов на книгу и сопутствующая ей
быстрота полемики откликающихся на нее. Мы невероятно отстали от мастеров
10-х годов нашего века.
В качестве возражения Брюсову Вячеслав Иванов дал свою характеристику
"Дикой порфиры" в обзорной статье "Marginalia": "Живо заинтересовала меня
книга стихов Зенкеви-ча "Дикая порфира" (изд. "Цеха поэтов", СПБ. 1912); и
так как Валерий Брюсов ("Русская мысль", июль, "Се-годняшний день русской
поэзии"), приветствуя автора, тем не менее, дает более холодную оценку его
книги, чем какой она, по моему мнению, заслуживает, мне хо-чется высказать
по ее поводу несколько замечаний.
Мне кажется она доказательством возможностей крупного дарования. Сила,
строгость и самостоятель-ная звучность стиха примечательны, контуры и
замыс-ла, и словесного воплощения обличают большую са-мобытность,
преодолевающую подчинение образцам.
Пафос Зенкевича вовсе не научный пафос: дело не в по-пытках вовлечь в
область поэзии "темы научные", и я бы не упрекнул молодого поэта в том, что
он "доволь-ствуется повторением научных данных". Зенкевич пле-нился
Материей, и ей ужаснулся. Этот восторг и ужас заставляют его своеобычно,
ново, упоенно (именно упо-енно, пьяно, несмотря на всю железную сдержку
созна-ния) развертывать перед ними - в научном смысле со-мнительные -
картины геологические и палеонтологи-ческие.
Поэтическая самостоятельность этих изображений основывается на
особенном, исключительном, могу-щем развиться в ясновидение чувствовании
Мате-рии. Оно же так односторонне поглощает поэта, так удушливо овладевает
его душой, что порождает в нем некую мировую скорбь, приводит его к границе
философского пессимизма. Между строками его гимнов слышится тоска по
искуплению и освобож-дению человеческого духа, этого прикованного Про-метея.
Отсюда ропот и вызов - глухие, недосказан-ные, отнюдь не крикливые и не
площадные, какие столь типичны были в период недавнего модного
"богобор-чества".
Перед нами отпечатлелась в этих стихах начальная работа самобытно
ищущего духа. Я желал бы только, чтобы автор не развлекся и не утешился -
ну, хотя бы литературным мастерством и ремеслом. Настал век специалистов по
стиху, эта специальность может по-страдать от излишней серьезности и
всяческой "духов-ной жажды"... Мудро предостерегал Вал. Брюсов мо-лодых
поэтов наших дней: им "при всем их порывании в стихийность угрожает одно:
впасть в умеренность и аккуратность". Со словами Брюсова, обращенными к
Зенкевичу: "поэт, во всеоружии знания, должен силой творческой интуиции
указывать пути вперед, давать новый синтез за теми пределами, на которых
останав-ливается ученый; все это еще не под силу г. Зенкевичу", с этими
словами я также вполне согласен; но дело, ра-зумеется, не в выработке
научнообъективного синтеза, а в обретении путей собственного духа... Со
страхом смотрю я на будущее Зенкевича: если он остановится, его удел -
ничтожество; если не успокоится - найдет ли путь?"
Характеристика Вячеслава Иванова, его замечания и его прогнозы .начала
века удивляют своей Точностью и глубиной сейчас, в конце века. Он многое
угадал в Михаиле Зенкевиче, в его дальнейшем пути, хотя этот путь проходил в
трагическую эпоху, предсказать ха-рактер которой не мог никто.
Рецензенты сходились на том, что в "Дикой порфи-ре" чувствуется мощь.
Поэт, носитель этой мощи, испу-гался ее. Таковы логика и алогизм поэзии в
революци-онную эпоху. Личности дано было в ту пору сомнитель-ное "благо" -
отдать свою мощь толпе, всеобщему, стихийному, раствориться в нем.
Уже за пределами "Дикой порфиры" (в стихах 1912-1914 гг.) видится как
бы традиционное, но глубо-ко естественное и - главное - присущее Михаилу
Зенкевичу тонкое, акварельное, а подчас и графиче-ское, черно-белое письмо:
Парным дождем мутились дали, И медленней и тяжелей С курлыканьем на луг
спадали Станицы взмокших журавлей. Когда ж сошник свой врежет ярко Пред
ночью в тушь кровавый диск, То кобчики меж сучьев парка Визгливей поднимают
писк. И в сумерках пугливо-чуток На лиловатой синеве Шумливый спуск усталых
уток К болотной молодой траве. ("Уже за хищной бороною...")
Если говорить о влияниях, то они многообразны и трудно определимы в
силу того, что все эти влияния Михаил Зенкевич переплавил в своей плавильне.
Здесь и Ломоносов, и Державин, и Бодлер с его "Цветами зла", и Эредиа с его
"Трофеями". Не лишне упомянуть Брюсова, Городецкого с его языческой "Ярыо" и
Хлеб-никова с его страстью обнажать корни истории и слова. Если кому-либо
захочется к этому перечню добавить Леконта де Лиля, то он не будет неправ,
тем более что Михаилу Зенкевичу принадлежит прекрасный перевод его
стихотворения "Сон ягуара", включенного в книгу "Дикая порфира" и идущего
рядом с его же блестящим переводом "Утренних сумерек" Шарля Бодлера.
В свою очередь "Дикая порфира" Михаила Зенке-вича оказала и, смею
утверждать, продолжает оказы-вать влияние на поэзию последующих за ее
выходом десятилетий. Следует назвать "Рысь" и ранние стихи Ильи
Сельвинского, "Орду" и "Брагу" Николая Тихо-нова, "Юго-Запад" Эдуарда
Багрицкого, "Золотое се-чение" Леонида Лаврова, "Устойчивое неравновесие"
Георгия Оболдуева, "Память" Бориса Слуцкого, кото-рый признался мне в одной
из бесед в учении у Зенке-вича.
Обозревая творческий путь поэта, незачем искать у него буквального
соответствия образов конкретным фактам и событиям: вот канун революции, вот
револю-ция, гражданская война, пятилетки, Отечественная война и т. д. Михаил
Зенкевич принадлежит к масте-рам, которые не рассматривали свое творчество
как иллюстрацию к истории и современности. Творчество, хотя, несомненно, и
связано с историей и современ-ностью, имеет самоценное значение - как
выражение той или иной индивидуальности, личности, таланта или гения.
На переломе истории после октября 1917 года уже заполняли воздух и
печатные полосы многочисленные голоса ораторов и журналистов, а с ними и
стихотвор-цев, беллетристов, драматургов, яростно откликаю-щихся на злобу
дня: одни - "за", другие - "против". Процветали, ибо поощрялись властью,
оды, дифирам-бы, марши. Михаил Зенкевич не торопился, не ломал свой голос,
не приспосабливался к новым условиям. Он продолжал воплощать в слово то, что
и прежде. Новые его произведения, созданные после "Дикой порфиры" и
именовавшиеся "Четырнадцать стихотворений", "Под мясной багряницей",
"Лирика", "Пашня танков" и дру-гие, могли бы выйти под названием "Дикая
порфира, книга вторая", "Дикая порфира, книга третья". Наме-ревался же Осип
Мандельштам после первой книги "Камень" следующую за ней назвать "Второй
камень" (назвал "Tristia").
Не было недостатка в названиях. Но подобно тому, как у Бориса
Пастернака "Поверх барьеров" это не только название книги, но и целого
периода творчества, а заодно и манеры, так и для Михаила Зенкевича "Ди-кая
порфира" тоже метафорическое имя значительного периода творчества и
поэтической манеры.
Критика отмечает фламандскую словесную живо-пись Михаила Зенкевича. Да
это видно и без особых указаний. Поэт в статье "От автора", оставшейся
неопубликованной (ею он намеревался открыть книгу "Сквозь грозы лет"), дает
такое объяснение: "В проти-вовес эстетизму и красивости поэзии того времени
я не боялся касаться физиологических основ жизни и смело вводил темы и
образы, считавшиеся прозаическими, слишком грубыми, антипоэтическими". Это
авторский комментарий. Я склонен ему доверять. Этот автор ни-когда не
добивался признания нетворческими путями. Ему рекомендовали преодолеть
физиологизм. Он не спешил. А вместе с тем сама жизнь внушала ему взгляд на
мир: "бронтозавры" обрели особую броню и стали танками. Поэта увлекла
авиация, первые мерт-вые петли Нестерова и Пегу, ледовое плавание Седова,
открытие Северного полюса. Это не было данью вхо-дившей в моду героике. Это
было естественное расши-рение поэтического мира.
Еще в 1914 году на вечере акмеистов в Литератур-ном обществе Михаил
Зенкевич предлагал: "Если хоти-те, назовите акмеиста неореалистом. Такое
название для него почетнее названия символиста или романтика. Но этот
"неореализм акмеизма" не имеет ничего обще-го ни с обывательским реализмом,
ни с подновленным академизмом парнасцев". Противник терминологиче-ских игр,
Михаил Зенкевич говорит о существе своей поэзии, о программе не на узкий
период, а на всю жизнь.
Такие написанные после "Дикой порфиры" стихо-творения, как "Смерть
лося", "Бык на бойне", "Свиней колют", "Тигр в цирке", "Пригон стада",
"Мамонт" и некоторые другие, продолжают циклы "Дикой порфи-ры" и находятся в
русле этой книги. Конечно, Михаил Зенкевич на протяжении десятилетий
менялся, обре-тая новые качества, но не будет ошибкой утверждать, что
проявившиеся в "Дикой порфире" личность, стиль, манера сохранились на всю
жизнь. Это - любовь к плоти, молодости, яркости, движению, взгляд на вещи и
явления проницательный, сумеречный, трагедийный.
К особенностям "Дикой порфиры", сохраненным надолго, на всю жизнь, годы
добавляли новые краски. С чувством времени соединяется чувство
простран-ства: Крым - Кавказ - Сибирь - Украина - Сред-няя Азия. Это находит
выражение в эпических мотивах, а всего более - в лирике, любовной по
преимуществу. Потрясения 20-х годов отразились в строе и облике стихов
Михаила Зенкевича. В стихотворении с тихим на-званием "Дорожное" читаем:
Земля кружится в ярости, И ты не тот, что был,- Так покидай без жалости Всех
тех, кого любил. И детски шалы шалости И славы, и похвал,- Так завещай без
жалости Огню все, что создал.
Это поэт написал 22 сентября 1935 года по дороге из Коктебеля. Уже
умер, задохнувшись без воздуха свобо-ды, Блок, убит Гумилев [После гибели
Николая Гумилева Зенкевич работал над перево-дом "Ямбов" Андре Шенье. Это не
было издательским заказом. Это была душевная потребность. В трагедии Шенье
поэту виделась тра-гедия Гумилева. В этой общности судеб вставали проблемы:
лич-ность и государство, власть и свобода, революция и культура, про-блемы,
которые волновали и самого Михаила Зенкевича.] , прокляты акмеисты, пошли
одна за другой победоносные пятилетки, выматывав-шие людей, приближались
черные дни неправых массо-вых судов, арестов, ссылок, смертей... Жестокость
и "ярость", окружавшие поэта, он нашел и в себе, и себе же повелел покидать
"всех тех, кого любил", и преда-вать "огню все, что создал". Помимо
беспощадных ре-волюционных трибуналов существовали "трибуналы", навязанные
каждым себе, своей совести, своей воле. Это было всеобщим явлением, за
крайне редкими исключениями.
Встречаясь, увы, далеко не часто, с Михаилом Алек-сандровичем, я хотел
у него спросить, пишет ли он но-вые произведения, почему редко встречаю его
в печати. Хотел спросить, но не решался. Деликатный вопрос, серьезный,
тяжелый. Мне казалось, что поэт с такой энергией жизни, с таким
эмоциональным зарядом не может молчать. "Пыжиться" Михаил Зенкевич не
при-вык, не умел. Творчество для него - акт свободного во-леизъявления. Это
ему принадлежит ироническое чет-веростишие: Поэт, бедняга, пыжится, Но
ничего не пишется. Пускай еще напыжится,- Быть может, и напишется.
Нетрудно было понять, что произошла катастрофи-ческая ломка быта,
бытия, обычаев, нравов, культуры. Опасаясь сыска, преследования, угроз,
арестов, ссы-лок, люди бросали в огонь дневники, исповеди, произве-дения,
которые могли бы счесть недозволенными.
Не эмигрировавшие поэты для того, чтобы спасти себя и свое оригинальное
творчество, "уходили в пере-вод" (почти термин). Общей участи не избежал и
Миха-ил Зенкевич. Он и вошел в когорту сильнейших масте-ров русского
поэтического перевода, создав свою шко-лу, особенно в переводе американской
поэзии. Не будет преувеличением сказать, что Михаил Зенкевич открыл Америку
поэтическую, открыл для русской читающей публики.
И только порой по отдельным прорвавшимся в пе-чать стихам можно было
догадаться, что муза его не за-молчала, а мастерство набирает силу.
В "Избранном" (1973) мы находим стихи, говорящие о неувядаемости
таланта поэта. Так, например, "Смерть лося" - словно живопись в движении, не
за-стывшая моментальная фотография, а динамика кино.
...заломив рога, вдруг ринулся сквозь прутья По впадинам глазным
хлеставших жестко лоз, Теряя в беге шерсть, как войлока лоскутья, И жесткую
слюну склеивших пасть желез.
Это не только видишь и слышишь, это делает тебя, читателя, очевидцем, а
отчасти и участником действа. Момент смерти лося дается без смакования,
сочувст-венно и трепетно. Художник как бы сам испытывает боль животного.
С размаха рухнул лось. И в выдавленном ложе По телу теплому
перепорхнула дрожь Как бы предчувствия, что в нежных тканях кожи Пройдется,
весело свежуя, длинный нож. Здесь останавливает внимание удивительно точный
глагол в отношении дрожи - "перепорхнула". Это уви-дено изнутри. "Дрожь"
корреспондирует не только к этому глаголу ("перепорхнула"), но и к
следующему словосочетанию "как бы предчувствия".
У Михаила Зенкевича живопись словом сходна с манерой барбизонцев,
импрессионистов, экспрессио-нистов: купанье, пригон стада, рассвет,
закат,-ночь... Например, купальщицы у него:
То плещутся со смехом в пене, Лазурью скрытые по грудь, То всходят
томно на ступени Росистой белизной сверкнуть.
Поэт не просто рисует пейзажи, но за внешним изо-бражением передает
скрытую суть наблюдаемого. Вот ястреб выследил жертву. Поэт предчувствует
неотвра-тимое. Но он вместе с тем видит не только темную зной-ную точку в
небе - ястреба, но и его страсть.
Роковые, гибельные, трагические мгновения жизни, границы жизни и
смерти, их зыбкое состояние, боре-ние - это всего более привлекает поэта.
Гибнет "Тита-ник", гибнет Пушкин, гибнет усадьба и с ней рояль ("Мы -
призраки прошлого. Горе нам! горе! Мы гиб-нем. За что? за что?"), гибнут
пять декабристов (по сти-хотворному медальону - каждому из них). Поэт
стано-вится летописцем гибнущего мира. Но "в духе време-ни" он (точнее, его
герой, взращенный безжалостным временем) не хочет скорбеть о былом. И он
попрекает себя в неуместной чувствительности, в интеллигент-ской жалости.
Невольно приходится думать о драма поэта в вихре-вую эпоху, в смутное
время. Поэту с такой неистовой жаждой жизни, какой был наделен Михаил
Зенкевич, надо прилагать огромное усилие, чтобы не сломаться, не опозорить
свое имя, мужественно пройти сквозь цепь крушений и разочарований. Он с
иронией относит-ся к тем, кто "пыжится", прибегает к самонасилию и
суррогатам искусства. По отношению к другим. А по отношению к себе? Степень
взыскательности здесь еще большая:
Зачем писать такие стихи, Бесполезные и никому не нужные?
Редко, все реже и реже выступал Михаил Зенкевич со стихами. Он не желал
участвовать в литературной ярмарке, в борении амбиций подхалимов и
прихлеба-телей.
Холопство ль, недостаток ли культуры, Но табели чинов растут у нас, Как
будто "генерал литературы" Присваивает званием указ. Здесь сказались не
только старая закваска Михаи-ла Зенкевича, его воспитание, но и истинный
вкус и такт художника, честно и прямо глядящего на мир и в глаза
современников. Он себя не готовил в литера-турные генералы. Это было ему
чуждо.
Когда в 1966 году к почтенному юбилею он получил телеграмму, в которой
были слова: "...от души привет-ствуем поэтического патриарха", последовал
его стихо-творный ответ:
Стал я сразу вдруг Всех поэтов старше. Дайте ж мне клобук Белый
патриарший!
Михаил Зенкевич не афишировал своего внутренне-го несогласия с
порядками, царившими в стране и ли-тературе. Он ждал суда читателей, пусть
эти читатели и придут позднее, в будущем. Строже всех поэт судил самого
себя. И это в обычаях русской поэзии.
Нет безжалостней, нет беспощадней судьи, Он один заменяет весь
ревтрибунал, Он прочтет сокровенные мысли твои, Все, которые ты от всех
близких скрывал. Наблюдение и автобиографическое признание, ми-мо которого
нельзя проходить, оценивая творчество по-эта в целом.
От него ты не скроешься даже во сне, Приговор его станет твоею судьбой.
Так по вызову совести, наедине Сам с собою ты будешь в ночной тишине Суд,
расправу вершить над самим собой.
Это сказано в 1956 году. Поэту семьдесят лет. Чув-ство, разум, совесть
продолжают бодрствовать. Еще более, еще острей и воспаленней, чем в молодые
годы.
При слове "акмеисты" сразу же возникают три име-ни: Николай Гумилев,
Анна Ахматова, Осип Мандель-штам. А дальше? Дальше - недоуменная пауза.
И только немногие знатоки и любители воэаии на-зывают Михаила
Зенкевича. Мы не обращались к мод-ным сейчас социологическим опросам, не
собирали мнения. Наше участие в литературной жизни подска-зывает нам это
прочное и звомкое имя: Зенкевич, Ми-26
хайл Александрович Зенкевич. Цифирь редко дружит с поэзией. Четвертый,
так четвертый. Внятно. Внук поэ-та Сергей Евгеньевич Зенкевич убедил нас в
правомер-ности такого счета. Он, конечно, условен. Куда умест-нее сказать:
"Златокудрый Миша". И вот почему.
Это словосочетание, это прозвище я услышал из уст Анны Ахматовой. Она
оживилась, рассказывая мне о днях молодости, о Царском Селе, откуда
друзья-акме-исты часто ездили в Петербург. Это были совместные веселые
поездки. И веселье это происходило во многом от "златокудрого Миши". Анна
Андреевна причисляла Михаила Александровича Зенкевича к истинным акме-истам.
Иногда она говорила: "Нас было шестеро", под-час: "Нас было семеро". Мы же
ныне скажем: он был акмеистом и этого вполне достаточно. Равным среди
равных. Он прошел большой жизненный и творческий путь и, наверное, всегда
помнил слова, сказанные его другом Николаем Гумилевым о "Дикой порфире":
"Ди-кая порфира" - прекрасное начало для поэта. В ней есть все: твердость и
разнообразие ритмов, верность и смелость стиля, чувство композиции, новые и
глубокие темы. И все же это только начало, потому что все эти качества еще
не доведены до того предела, когда про-сто поэт делается большим поэтом. В
частности, для Зенкевича характерно многообещающее адамистиче-ское
стремление называть каждую вещь по имени, словно лаская ее. И сильный
темперамент влечет его к большим темам, ко всему стихийному в природе или в
истории".
"Дикая порфира" - это не сборник стихов, а имен-но книга. Книга в ее
единстве и цельности. Как "Сумер-ки" Баратынского, "Кипарисовый ларец"
Анненского, "Ямбы" Блока.
Дело, конечно, не в какой-то особой "научной поэ-зии". Дело в том, что
Михаил Зенкевич в большей сте-пени, чем другие поэты, интересовался
естественными науками, историей, философией, Это не могло не ска-заться на
его творчестве. Не зря критика утверждала, что из всех акмеистов
определенным мировоззрением обладает именно Михаил Зенкевич. Он не боялся
науч-ных терминов, законов науки, ее творцов. Он сделал ре-шительный шаг к
ним.
Свою "Дикую порфиру" молодой акмеист, как я уз-нал, вез вместе с
"Вечером" Анны Ахматовой на извозчичьей пролетке в книжный склад. Жизнь была
впере-ди. Она обнадеживала...
Он стал большим поэтом. Учителем называл его Эдуард Багрицкий, влияние
Зенкевича испытали на се-бе Леонид Лавров, Николай .Тарусский, Марк
Тарлов-ский, Георгий Оболдуев, Яков Хелемский, Андрей Сер-геев, Михаил
Синельников и пишущий эти строки. Не-сомненно влияние поэзии раннего
Зенкевича на поэзию украинского мастера Миколы Бажана.
Метафоризм, живопись словом, "фламандской школы пестрый сор",
властно-тяжелую поступь сти-ха - все это мы впитали в себя с юношеских лет,
и это соединилось с именем Зенкевича (наряду с именем Нарбута).
С Михаилом Александровичем Зенкевичем меня по-знакомил Василий
Васильевич Казин весной 1933 года. Это было в поэтической редакции
Гослитиздата, поме-щавшегося в Большом Черкасском переулке. Я был горд -
передо мной человек, который был на "ты" с са-мим Николаем Гумилевым. Казин
внимательно прочи-тал мою первую стихотворную тетрадь. Эту тетрадь при мне
он передал Зенкевичу, который и сам прочитал ее и показал Багрицкому,
жившему в Кунцеве.
Эдуард Георгиевич вас ждет. Ваши стихи у не-го,- сообщил мне Зенкевич в
том же Гослитиздате при следующей встрече.
К тому времени я уже был недоволен стихами пер-вой тетради и мне
хотелось написать по-новому, более убедительно, и я начал новую тетрадь.
Встречу с Багрицким по легкомыслию и застенчиво-сти я отложил. В
феврале следующего, 1934 года в Кие-ве, находясь на каникулах, я развернул
газету и увидел имя Багрицкого в траурной рамке. Вероятно, тогда впервые со
скорбной определенностью я понял, что ни-чего в жизни нельзя откладывать,
особенно встречи с примечательными и очень больными людьми.
Много поздней, почти через тридцать лет, Михаил Александрович Зенкевич
на своей подаренной мне кни-ге "Сквозь грозы лет" (1962) сделал надпись: На
па-мять о первой встрече, когда Эд. Багрицкий и я прини-мали Ваши еще юные
стихи в журнал "Новый мир". Помнится, в этот журнал принимали мои более
позд-ние стихи Михаил Зенкевич и Павел Антокольский, ве-давшие поэтическим
отделом "Нового мира". Ко времени знакомства с Михаилом Александрови-чем я
уже знал его мощную книгу "Дикая порфира", о которой только что шла речь, и
более поздние книги, выходившие все реже и реже, уступившие дорогу
пере-водам, прежде всего драгоценной антологии "Поэты Америки. XX век" и
"Американские поэты в переводах М. Зенкевича".
В передаче русского поэта я впервые узнал Лонг-фелло, Уитмена,
Дикинсон, Мастерса, Роберта Фроста, Элиота, Майкла Голда, Карла Сэндберга.
Внешне, если судить по портретам, этот последний похож, как мне казалось, на
своего переводчика. Когда я сказал об этом Михаилу Александровичу, он
улыбнулся, ему, очевидно, понравилось сравнение.
Открытие поэтической Америки благодаря Михаи-лу Зенкевичу состоялось.
Книгу читали. Вот свидетель-ство этого интереса: стихотворение Роберта
Фроста "Цветочная поляна" в переводе Михаила Зенкевича стало любимой песней
студентов в 60-е годы. Всюду, где они собирались, возникала эта песня.
Многие зна-ли, что это стихотворение Фроста, но только единицы помнили, что
это перевод Зенкевича.
Михаил Зенкевич прожил до 1973 года - большую для горемычных акмеистов
жизнь: восемьдесят семь лет. Он был всесторонне одаренным и основательно
об-разованным человеком. Он не дал себе права пойти поперек судьбы и
следовал завету Достоевского: "Сми-рись, гордый человек". Возможно, этот
стоик сам пере-шел себе дорогу и не дал свободно развиваться зало-женному в
нем дару?
Витальное начало наиболее ощутимо у раннего Ми-хаила Зенкевича.
Торжество плоти. Доисторическое су-ществование. Мощь жизненных сил, рвущихся
к сози-данию. Физическая тяжесть строки.
"Огнетуманные светила" ("Марк Аврелий"), "Вы-гнувши конусом кратер
лунный, потоками пальм исте-кает вулкан" ("Грядущий Аполлон"), "Серебристая
струйка детского голоса" ("Тигр в цирке"), "И мглится блеск" ("Купанье"),
"Растоплена и размолота полу-нощной лазури ледяная гора. День - океан из
серебра. Ночь - океан из золота" ("Мамонт"). Это примеры образности раннего
Зенкевича. В поэзию ворвались геология и зоология. Они вошли в плоть и кровь
его об-разов.
"Поэт предельной крепости, удивительный метафо-рист" - эти слова о
Михаиле Зенкевиче принадлежат Борису Пастернаку, который, в свою очередь,
сам был "удивительным метафористом", за творчеством кото-рого автор "Дикой
порфиры" следил с напряженным интересом. В наших с Михаилом Александровичем
бе-седах Борис Пастернак занимал большое место. Зенке-вич - метафорист в
пределах двух-трех слов (см. пер-вый приведенный здесь пример -
"огнетуманные све-тила"), в пределах строки и строфы, целой книги (име-ется
в виду невышедшая - "Со смертью на брудер-шафт").
Вместе со стихами Михаила Зенкевича я знакомил-ся и с произведениями
незаслуженно забытого Влади-мира Нарбута, тоже истинного акмеиста. Я в жизни
так и не встретил его. Зенкевич урывками, каждый раз недоговаривая и обещая
договорить, создавал устный портрет своего победоносного и горемычного
друга.
Первые книги стихов после 1910 года выходили одновременно или одна за
другой. Это было зело уро-жайное время для русской поэзии. "Жемчуга",
"Ве-чер", "Камень", "Дикая порфира" и - обязательно надо добавить -
"Аллилуйя" Владимира Нарбута. Книга "Аллилуйя" вызвала протест властей,
автора осудили за порнографию. Он должен был оставить Пе-тербургский
университет, расстаться с близким другом Михаилом Зенкевичем и уехать из
России. По опубли-кованным Л. Пустильник письмам Нарбута к Зенкеви-чу видно,
сколь тесной была дружба этих поэтов: "Мы ведь как братья, по крови
литературной, мы такие. Знаешь, я уверен, что акмеистов только два - я да
ты". Нарбут предлагал Зенкевичу совместное печатание:
"Это будет наш блок - "Зенкевич и Нарбут"". "...Хотя голодно, хотя
плохо и трудно, но все-таки я бы хотел, чтобы ты был рядом со мной".
Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в
тень, вернее - добровольно выбрал теневую позицию. Ему было неуютно в эпоху
после 1917 года. Неуютно и зябко. Зябко и тягостно. Се-ребро все больше и
больше добавлялось к его золотым кудрям. Потом возобладало серебро. О
Зенкевиче &а-бывали. Правда, были люди, которые продолжали вос-торгаться им,
а известная актриса Вахтанговского театра Зоя Константиновна Бажанова, жена
Павла Антокольского, неизменно считала Михаила Зенкевича первым российским
поэтом. Так и произносила - как формулу. И внушала это другим. Она
упоительно чи-тала стихи Михаила Зенкевича за кофе, на улице, на Пахре.
"Первый российский поэт" в эпоху унификации ста-рался пригасить свой
блеск, выключить фары. Так он жил. Не вдруг открывалась тайная драма этого
челове-ка. Эта драма видна в малом и большом. В 1924 году Зенкевич говорил о
Пушкине:
...он наш целиком! Ни Элладе, Ни Италии не отдадим: Мы и в ярости, мы и
в разладе, Мы и в хаосе дышим им!
Ярость - разлад - хаос. Этим триединством опре-деляет Зенкевич эпоху.
Много раз я молча вспоминал это триединство и наполнял его все новым и новым
смыслом. В последние годы Зенкевич "хаос" поменял на "радость". По своей
воле или воле редактора - не-ведомо. Позволю себе, при всем высоком уважении
к автору, остаться при "хаосе". Он, хаос, вместе с яро-стью и разладом
больше передает дух времени, чем де-журная радость неунывающей прессы.
Маяковский хо-тел "вырвать радость у грядущих дней". Зенкевичу (или его
редактору) "радость" понадобилась как идео-логический бантик, "затычка".
Зенкевич не являлся ис-ключением. Это делали все, почти все, кто меньше, кто
больше. Не был избавлен от этого и пишущий эти стро-ки, вот почему только
что написанное мною не является упреком Зенкевичу. Эта подмена ("радость") -
част-ность большой драмы.
Нередко Михаил Зенкевич взбадривал себя беседа-ми с людьми, которым
доверял, хочется сказать- ог-раниченно доверял. С тишайшим из поэтов
Александ-ром Шпиртом он бывал на всех футбольных матчах и по-юношески
переживал превратности судьбы люби-мых игроков.
Он продолжал переводить. Мицкевич, Стивенсон, Шенье. Среди этих
переводов встречаются решитель-ные удачи - например, черногорец Негош.
Несом-ненно, он писал, он не мог не писать. Писал, но не по-казывал.
Томился, чувствовал себя представителем старой школы, о которой принято было
говорить уничи-жительно.
Он был застенчив. В этой застенчивости укрыва-лась гордыня. Гордыня
непризнанности? Нет, не толь-ко. Честь поэта, достоинство творца, кровно
ощущаю-щего традиции русской поэзии.
Безвестность он переносил, как мне казалось, легче других. Более того,
умел радоваться чужим удачам. Своей удачи вроде бы избегал. Но однажды
избежать не смог. В журнале "Октябрь" появился его гениаль-ный "Найденыш". В
небольшом стихотворении про-сматривается кубатура поэмы или повести. Можно
сказать, о чем это стихотворение. Вернувшийся с войны солдат застает в своем
доме ребенка, рожденного в его отсутствие. Сюжет, можно сказать, банальный,
как и сюжет "Анны Карениной". Но - наполнение, образы, интонация!
Солдат вошел в избу. Жены нет. Есть девочка Але-нушка. Пропускаю
начало, добрую половину стихотво-рения:
"А дочь ты чья?" Молчит... "Ничья. Нашла маманька у ручья. За дальнею
полосонькой, Под белою березонькой". "А мамка где?" "Укрылась в рожь.
Боится, что ты нас убьешь..." Солдат воткнул в хлеб острый нож, Оперся
кулаком о стол, Кулак свинцом налит, тяжел. Молчит солдат, в окно глядит
Туда, где тропка вьется вдаль. Найденыш рядом с ним сидит, Над сердцем
теребит медаль. Как быть? В тумане голова. Проходит час, а может, два.
Солдат глядит в окно и ждет: Придет жена иль не придет? Как тут поладишь,
жди не жди... А девочка к его груди Прижалась бледным личиком, Дешевым
блеклым ситчиком. Взглянул: у притолки жена Стоит, потупившись, бледна...
"Входи, жена! Пеки блины. Вернулся целым муж с войны. Былое порастет быльем,
Как дальняя сторонушка. По-новому мы заживем, Вот наша дочь - Аленушка!"
Всякий раз, перечитывая это стихотворение, я испы-тываю нечто,
случающееся со мною в живой жизни, а не от встречи со словесностью. От
Михаила Зенкевича та-кого не ждали, сказать по правде, ничего уже не ждали:
люди быстро привыкают к несправедливой молве о че-ловеке. Но на пустом
месте такое произведение по-явиться не могло. И - верно, мы теперь узнали,
что су-ществует созданный поэтом солидный корпус стихов, есть проза -
мемуарный роман "Мужицкий сфинкс" (название восходит к Ивану Сергеевичу
Тургеневу; со-здавался в 1921-1928 гг.).
В беседах наших то и дело прорывались меткие ха-рактеристики людей,
пережитое, прочувствованное, по-нятое-непонятое. Но Зенкевич одергивал себя.
Я ждал от него прямой мемуарной книги. Он написал беллет-ризованные мемуары.
Вот как он сам объясняет, поче-му поступил так, а не иначе:
"Зачем понадобилось автору идти самому и манить за собой читателя по
горячечной пустыне сыпнотифоз-ного бреда к оазисам живой действительности?
Что особенного хотел сказать автор своей вещью и почему он выбрал столь
странную форму разговора с чита-телем?
Ответ не должен быть однозначным. Пользуясь при-емом бредового смешения
событий в искаженной пер-спективе времени, автор выплескивает из глубинных
тайников души до отчаяния близкие образы, давно ка-нувшие в Лету.
И потом: кто осудит горячечного больного, если в неясном для окружающих
бреду он скажет заветное, дорогое? Одни презрительно усмехнутся, другие не
поймут, но, может, найдутся и такие, кому "тени дале-кие" проникнут в душу,
разбудят любовь и печаль".
Автор здесь не называет милых его сердцу имен. Та-кие были тогда
времена и нравы. Рукопись романа Зен-кевич дал Фадееву для прочтения и,
возможно, для ре-комендации в печать. Фадеев ответил:
"Первая часть никак не увязывается со второй. Раз-нородные,
разнохарактерные они какие-то,- заключил он.- Никакой связи нет между ними.
Да и зачем все эти Гумилевы, Пуришкевичи, Распутины, Ахматовы?.. Нельзя это
печатать! Иное дело - вторая часть, "дере-венская". Свежо, со вкусом! Давай
выделим в одну книгу, доработаем и тогда с ходу пойдет!"
Конечно, Михаил Зенкевич испытывал мощное давление агитпропа. В лице А.
Фадеева агитпроп требовал, чтобы в романе "Мужицкий сфинкс" были оставлены
только "деревенские" главы, а главы "акме-истические", "петербуржские",
"урбанистические" удалены.
"С этим предложением,- пишет Михаил Зенке-вич,- автор не мог
согласиться. В отличие от мастито-го рецензента, он видит нерасторжимую
связь между всеми частями книги. В том числе между средой "Апол-лона",
петербургских литературных ресторанчиков, "посмертной" встречей Распутина и
Пуришкевича с "мирским испольщиком" Семеном Палычем, его "ла-данкой с
зерном", заводом "Серп и Молот" и разгадкой тургеневского "мужицкого
сфинкса".
Михаил Зенкевич в свое время познакомил с руко-писью Анну Ахматову. Я
не знал об этом. Об этом сооб-щил мне внук поэта, деятельно и серьезно
занимаю-щийся наследием деда. Анна Андреевна тогда сказала:
"Какая это неправдоподобная правда!" Автор и герои-ня романа понимали
друг друга... Среди сравнительно недавно (1991) опубликованных стихов я
прочитал "Надпись на книге", подаренной ав-тором Анне Ахматовой и упомянутой
мною выше ("Сквозь грозы лет"):
Тот день запечатлелся четко Виденьем юношеских грез - Как на
извозчичьей пролетке Ваш "Вечер" в книжный склад я вез С моею "Дикою
порфирой"... Тот день сквозь северный туман Встает,озвучен,осиян Серебряною
Вашей лирой.
Под "Надписью на книге" дата - 8 декабря 1962 го-да. Та же книга
подарена была мне в том же году. Это непримечательное для других совпадение
во времени лично для меня ценно и важно. Кроме того, оно как бы
закольцовывает мою попытку вспомнить о поэте и по-размышлять над его тайной.
Помнится, однажды Михаил Александрович сказал мне: "Ничто так трудно не
исправляется в России, как репутация. Можно сказать, вовсе не исправляется.
Если уж привыкли к тебе как к переводчику, положи на стол достойнейшую книгу
оригинальных произведе-ний, все равно тебя будут именовать переводчиком..."
Не уверен в буквальности высказывания, но за точ-ность мысли могу
поручиться. Наступила пора, когда мы можем внимательно прочитать полновесную
книгу бесцензурного поэта и открыть его сначала для себя, а затем и для
русской литературы XX века.
И вот теперь я хотел бы назвать еще одну причину молчания Михаила
Зенкевича. Ее можно обозначить, думается, так. Не все, что пишется по
горячим следам событий, бывает воспринято современниками, тем бо-лее, когда
мир разламывается и люди оказываются по разные стороны баррикады. Слову
нужно дождаться читателя, способного не судить, а понять автора,
обсто-ятельства, в которых он творил, и те вопросы, на кото-рые он
мучительно искал ответа. Ответить на них тогда он не смог. Сможем ли мы это
сделать сегодня?
Читая Михаила Зенкевича, будем же размышлять над вопросами, которые он
адресует и нам "сквозь гро-зы лет". Разгадывая тайну его молчания, мы, быть
мо-жет, разгадываем и самих себя, и время, в которое жи-вем. И вместе с тем
определяем свое поведение в нашей нынешней жизни и находим те нравственные
опоры, на которых держится сама жизнь.
Лев Озеров