Валерий Вотрин
СУДАРЬ ХАОС
рассказ
Но вот уже прошли часы и годы,
А как высокомерен он в неволе,
И мы с ним оба лишены свободы,
Он прост, но он еще не понят и не боле
Эдна Сен-Винсент Миллей
К утру Бонифас ждал гостя. По такому случаю он поднялся еще засветло,
чтобы приготовить все к его приходу. Солнце еще не встало, но уже наступило
в воздухе некоторое просветление, и в нем отчетливо вырисовались кроны
цветущих в саду персиков. Кондульмер был ранней пташкой, ему, как и
Бонифасу, нравилось любоваться восходом, и поэтому такой визит мог
показаться странным любому, но не им.
Бонифас накрыл столик для утреннего кофе на террасе. Ночью прошел
дождь, и теперь ароматы сада, где разом цвели все персиковые деревья,
заглушали даже густой запах свежеприготовленного кофе. Бонифас сидел лицом
на восход, очень прямо и неподвижно, положив руки на колени. Начинался
день. Первые лучи восходящего солнца, подобно артиллерийскому перелету,
пронеслись над его головой и ударили в сад: разом загорелись и засверкали
макушки деревьев, высветились усыпанные цветами ветви. Кондульмер
запаздывал, и Бонифас приступил к кофе в одиночестве.
Отпивая из маленькой чашки, он по-прежнему смотрел на восток. Солнце
было уже высоко. В ветвях обнаружились птицы. Над цветами персика, богато
орнаментированными брильянтовыми дождинками, уже кружились пчелы. Тропа
через сад была усыпана лепестками. Он присматривался, ведь все это должно
было быть перенесено на его картину, которая так и стояла недоконченной
наверху. Долину за рекой испятнали темные тени медленных пышных облаков,
плывущих по направлению к одинокой горе вдали, - в ясную погоду хорошо были
видны мазки белым по ее вершине. Небо сделать лазоревым,
пронзительно-радостным, а по зелени долины пустить белые крапинки
рассыпавшегося по выгону овечьего стада. Жаль только, что невоз
передать разложенную расстоянием на обрывки мелодию пастушеской
тростниковой дудки. Воз, следует взять на кисть больше краски, чтобы
сделать снег на вершине горы белее. В тон ему овцы. Зелень, конечно,
изумрудна и переливчата - в действительности она несколько теряет из-за
своей блеклости. В целом перспектива немного отодвинута, так что гора,
центр композиции, кажется чуть углубленной, а края ее - чуточку
приближенными. Получается мирный пасторальный пейзаж, в меру правдоподобный
и в меру же идиллически приукрашенный. Совсем не то, что с полгода тому
назад наблюдали они с Кондульмером, - бегство.
Даже не по дороге, а по всему пространству ее, по обочинам, кюветам,
канавам, спотыкаясь, съезжая в промоины, трясясь на ухабах, горбатые от
тюков и узлов, обезумевшие, слепые, бегут, едут, мчатся, ковыляют. Цинковое
небо сеет мелкий дождь на головы бегущим, ноги разъезжаются на мокрой
глине. Мертвое тело в стороне, над ним несколько склонившихся фигур. Те
лица, что видны, безобразны и, за редким исключением, отталкивающи. Фигуры
тех, чьи лица остаются невидимыми, отягощены и изменены массой несомых и
тащимых вещей, так что иной раз и не разберешь, где человек, а где тюк.
Здесь, пожалуй, стоит даже немного преувеличить, добавить где схематизма, а
где карикатурности. Лицо вон того и не лицо совсем, а набеленная маска с
черным ртом: так в нем даже больше человеческого. Нелепа и страшна бегущая
на первом плане старая женщина: ее волосы растрепались, лицо сведено
судорогой, глаза скошены, - она ищет что-то потерянное. Нелеп и смешон
человек на телеге: не понимая, что происходит вокруг, он застыл в позе
недоумения. Нелепо и грустно смотрится в толпе мятущихся, сталкивающихся,
движущихся серых фигур странное видение: бледное лицо молодой девушки, с
печалью взирающей на столпотворение. Пожалуй, это единственное осмысленное
лицо на картине. До нелепости зловещи очертания мертвого тела: это -
угольно-черная расплывчатая масса, все время остающаяся в тени. Виднеется
лишь рука, сжимающая что-то, что одна из фигур тщетно силится отобрать. И
над всем этим нависло одно слово - хаос. Это слово грозит с небес, висит
водяной пылью в воздухе,. Его выговаривают и не могут выговорить трясущиеся
губы, оно во взглядах бегущих, оно среди панической толпы, ставшее ее
костяком и волей бежать. По сути дела, это и есть бегство от хаоса.
Он бросил кисть в стакан. Из окна открывался мирный и пасторальный
пейзаж. Но на холст он не ложился.
Некоторое время назад громадные полчища людей внезапно снялись с места
и устремились на запад, ужаснувшись слухам о том, что на страну надвигается
хаос. Эти слухи возникли ниоткуда, хотя никто не смог бы с точностью
вообразить себе, что же такое хаос. Говорили, правда, что хаос надвигается
сплошной черной стеной, что за сутки он поглощает многие километры - леса и
поля, города и деревни. В мгновение ока дороги оказались запруженными.
Наводящая ужас черная стена гнала перед собой толпы обезумевших людей.
Скоро их увидел и Бонифас. Беженцы твердили всем и каждому, что им тоже
пора сниматься с места и бежать, пока не поздно, пока хаос не застиг и не
поглотил их. За первой волной последовала вторая и третья: эти выглядели
уже не такими безумными и что-то делали даже сознательно, например,
захватили с собой свое имущество. Но и они твердили, что видели нечто
страшное, черную зловещую стену, двигавшуюся за ними по пятам. Она была как
живая, пучилась и опадала, а если оказаться к ней поближе, то было
даже услышать доносящиеся из нее странные звуки: крики, лязги, завывания.
Это был Хаос, и Бонифас начал было уже всерьез подумывать об отъезде. Но
поток беженцев внезапно ослаб и прекратился. Последние уверяли, что Хаос
остановился в десяти километрах отсюда, а сами они бегут лишь из чувства
долга, чувства солидарности, потому, что другие уже убежали. Тогда соседи
Бонифаса пошли посмотреть на хаос. Вернувшись, они очень быстро собрали
свои вещи и уехали, говоря, что не могут жить рядом с таким ужасом и что у
них в конце концов дети. Опустели дома и других, которые тоже ходили
смотреть на хаос. И дорога на восток начала зарастать, потому что дети были
у всех и никто не хотел жить с ужасом бок о бок.
Бонифас как-то не придал этому всему особого значения. Дни они
проводили с Кондульмером в долгих беседах, а ночами он иногда спал, а чаще
рисовал, вернее, писал красками. Дописав картину, он брал ее и ставил в
затылок другим картинам, - усмехаясь, он говорил, что так она "быстрее
дозреет". Потом он забывал про нее, как забывал пойти послушать очередного
проповедника, разглагольствующего об установившемся на земле царстве зверя,
сиречь хаосе, и о том, какие ужасы ждут там неосторожного. Кондульмер ходил
один раз, а когда вернулся, сказал только, что все они повторяются, а
следовательно, не представляют интереса для искушенного ума.
Но и самый искушенный рассудок не мог вообразить себе, что отныне мир
разделен надвое, и в каких-то десяти километрах, за черной чертой чертовой
стены, творится Бог знает что, страсть одна. Здесь - берег, а там - бездна.
Здесь солнце, зелень, звон колоколов по утрам, вопли сварливой соседки,
недовольной молочником, - и необъясненный никем, ужасный в своей
загадочности хаос. Успокаивало только то, что он не сдвигался с места -
видно, ему пока хватало заглоченных пространств. И люди начали потихоньку
возвращаться. Вскоре все уже смирились с тем, что в десяти километрах - эта
цифра для многих обрела мистическое значение, - существует необъясняемое.
Под вечер Бонифас спустился в сад. Здесь встретил он Кондульмера. Тот
сидел на старом бревне, приспособленном под скамейку, и по лицу его, по
всей его фигуре видно было, что сидит он так давно, с самого утра, когда
пришел к Бонифасу выпить чашечку кофе, да так и позабыл, зачем пришел,
завороженный утренней тишью цветущего сада. Бонифас приблизился и
дотронулся до его плеча. Кондульмер вздрогнул.
- Кофе был хорош, - сказал он. - Кофе был просто великолепен. Впрочем,
он ведь у вас всегда такой, Бонифас.
- Вам он действительно понравился?
- О да. Ведь он был без молока, не так ли?
- Конечно. Я никогда не добавляю молока. Вместо этого я кладу ложечку
восхода вместе с ароматом цветущих персиков. Тогда кофе бодрит. А добавь
туда закату, пусть самую малость, - и вас начнет клонить в сон.
- В самом деле, так оно и есть.
Они говорили о кофе еще долго, перечисляя достоинства и недостатки
восходного кофе и недостатки и достоинства кофе закатного, и Бонифас даже
не заметил, как Кондульмер перевел разговор на давешнюю свою прогулку.
Бонифас хотел было рассказать о том, сколько сахару нужно класть в чай по
утрам, но Кондульмер исподволь, но твердо стоял на своем. Сначала Бонифас
не понимал, почему это, серьезный и глубокий мыслитель, Кондульмер так
долго и в подробностях рассказывает о ничего не значащем эпизоде.
- Я шел и шел по старой дороге, и перед моими глазами вставали милые с
детства картины. Мальчишкой я играл в этом лесу, вон тот вяз служил нам
дозорной вышкой. Там в дупле мы устраивали тайники. Раньше эта дорога была
оживленной. Теперь здесь запустение. Никто сюда не ходит.
Кондульмер говорил про лес и про состав деревьев в лесу, дорогу и то,
что она была проселочная.
- Вы не поверите, Бонифас, я никогда этого не замечал, но наша дорога
проселочная, самая настоящая грунтовая дорога, это же подумать только, во
всем цивилизованном мире великолепные автострады связывают воедино самые
отдаленные уголки страны, а у нас дороги все еще не асфальтированы!
Потом, когда он стал рассказывать про ржавый остов машины, про лежащий
на обочине дороги погнутый велосипед, - до Бонифаса вдруг дошло, что
Кондульмер ходил посмотреть на хаос. Он, который в жизни не обращал
внимания на происходящее вокруг, погруженный в размышления о вещах мировых,
всеобъемлющих, увидел погнутую раму велосипеда в каких-то пятидесяти метрах
от пасти Хаоса.
- Что было дальше? - спросил Бонифас.
Кондульмер сказал, что он не остановился, чтобы взглянуть на
велосипед, не в том он возрасте, чтобы интересоваться велосипедами. Пришел
он посмотреть на хаос, а хаос все-таки вещь более стоящая, чем какой-то там
велосипед.
- Вы со мной согласны?
- Конечно.
Кондульмер пошел по дороге, потом сошел с нее и сорок минут блуждал по
лесу, нашел барсучью нору и три картонных патрона. Набрел он и на пять
старых кострищ.
- Вы не представляете, Бонифас, как горят леса, и все по недогляду,
халтурности, безответственности!
Он вернулся домой только к вечеру.
- Вы не представляете, Бонифас, насколько я был доволен прогулкой. Я
забыл про все, я был целый день наедине с собой и своими воспоминаниями о
детстве, это были такие безоблачные годы. Я был в лесу, дышал лесным
воздухом, ступал по прошлогодним листьям. Я забыл про все. Это был такой
взлет, Бонифас. Я несся домой как на крыльях. И только дома я вспомнил, что
не увидел самого главного. Я не выразил своего почтения сударю Хаосу. Я не
видел его, его не было. Согласитесь, что старый автомобиль и тот
велосипед...
- Да, да.
Он не увидел черной стены. Идя на встречу с ней, он подсознательно
настроился на потрясение, сильное переживание, ужас. Он думал увидеть, что
хаос продвинулся вперед еще на километр. Он был как те мореходы, которые,
доверяя сведениям старых карт, ждут появления чудовищного кракена, а видят
вместо этого безбрежную водную гладь.
- Вы не поверите, Бонифас, - я был разочарован!
Он был разочарован. В прошлом году его разочарование было еще больше,
когда любимый сад Кондульмера, сад карликовых фруктовых деревьев, принес
очень мало фруктов. Зато в этом сезоне деревья как будто очнулись и дали
такой сбор, какого еще не видывали в этих краях. Яблоки висели громадные,
желтые, как луны, на прогнувшихся под их весом до земли ветвях. Это было
столь неожиданно для Кондульмера, что он от радости даже не спешил снимать
урожай своего сада, а только ходил и любовался.
Сад карликовых деревьев замер под весом небывалого урожая: огромные
налитые яблоки, пузатые груши, персики величиной с кулак, некоторые
полопавшиеся от чрезмерного напора соков. Соседние сады стоят порожние, в
этом году было много пустоцвета, и град побил половину того, что уродилось.
А этот сад трещит от прилива жизненной силы. Сюда, в эти тоненькие ветки, в
эти неглубокие корешки, ударили и хлынули все соки земли, породив такие
плоды, что по зубам только великанам. Какие-то стволы не выдержали и
сломались, но ни один плод не упал, падалицы не видно, плоды прочно
присосались к ветвям, точно жадные детеныши, которым уже и пора бы покинуть
добрую мамашу, да жаль отрываться от щедрого вымени. Громадные желтые и
красные яблоки, раздутые неведомыми мехами, невозможные груши с явственной
талией и бедрами, угрожающие фугасы-персики с таящейся внутри перепрелой
приторной мякоти ноздреватой косточкой-детонатором. Сад в сумерках, но
яркие пятна фруктов никакой тьме скрыть не под силу, они неистребимы и
источают так много дикой силы, что кажутся внезапно несъедобными аж до
рвотного позыва. Большая толпа людей собралась за оградой. Эта толпа не
угрожающа, и глаза у нее не голодные. Дети этих людей не тянутся жадными
ручонками к праздничным шарам на веточках и не канючат. Им это и в голову
бы не пришло. Люди просто стоят и смотрят. Они стоят и смотрят на такое не
внушающее доверия изобилие.
Он бросил кисть в стакан. За окном был расчудесный вид, и Бонифас
вдруг задумался, глядя на него. Он думал о том, что почему-то очень мало
пишут простых прекрасных вещей, чистых незатронутых видов, которые
отзываются в сердцах нотой восторженного умиротворения. Почему-то для того,
чтобы написать такую вещь, необходимо как-то по-особенному сосредоточиться,
напрячься, приложить волевое усилие, да и то пейзаж выходит не такой, как
он есть на самом деле, в некоторых уголках его виднеется некая
болезненность, тревога, странность, а тихая величавость, сквозящая в
вечернем воздухе, обращается в излом. Вот и сейчас он чувствовал этот излом
и скрытую искаженность вещей сквозящей во всем пейзаже. А остальные этого
не видят. Получается точно на случайном снимке - фотограф, сам того не
подозревая, снимает пышное убранство какого-нибудь дворца, а, проявляя
фотографию, в ужасе отшатывается: в уголке, рядом с группкой пожилых
туристов, внимающих экскурсоводу, отпечатывается искаженное посмертными
муками лицо загробного жителя.
Бонифас смотрел в окно и различал постепенно еще одно: в эту почти
готовую картину, которую условно было бы назвать "Портрет горы в
облацех", вторглась живая и оттого незаметная с первого взгляда фигура. Так
с присущей ей наглостью в картину втирается - где-нибудь сбоку, или
отраженная в зеркале, или повернувшаяся спиной, - фигура самого художника,
отчего сразу угол оказывается смещенным, важные истуканы рядом смотрятся
именно важными истуканами, а художник попадает в фокус своего же авторства
и вырастает до размеров гиганта. На это требуется самоуверенность. Бонифас
никогда не ощущал ее в себе. Ему просто не хватало духа показать в одном из
тех искривленных, нечеловечески скорбных лиц, которые постоянно встречались
на его картинах, - себя. Ибо он не бежал. Бонифас не мог идти против
правды. Поэтому все в нем как-то неприятно всколыхнулось, когда он увидел,
что его почти написанную картину узурпировал Гобок, где-то в глубине
перспективы с непосредственностью Белоснежки собирающий цветы. Гобок был
тот самый человек, который в разгар бегства от хаоса взял и построил себе
хижину прямо на границе между затаившейся Неизвестностью и прочим миром.
Его не упрекали, на него смотрели как на сумасшедшего. А когда его
спрашивали, что же будет, если хаосу вздумается продвинуться еще немного,
Гобок недоуменно замолкал. Потом прошло время, еще прошло время, и у Гобока
начали уже интересоваться, как там живется рядом с хаосом. Нормально,
отвечал Гобок, у самой границы и трава гуще, и зверье, выскакивающее из
хаоса, жирнее. А однажды спит, стало быть, он, Гобок, и чувствует во сне,
что одеяло сползло на пол. Ну, он его, стало, берет и натягивает обратно на
себя. Сразу тепло так становиться. А утром глядь - а это он, оказывается,
хаосом укрылся. Тот ночью, видать, сначала продвинулся, а потом раздумал,
начал было назад уходить, а Гобок его - хвать! - и на себя, накрылся, точно
одеялом. Так и проспал под хаосом всю ночь, и ничего, сны даже снились,
хорошие такие, все про любовь да про красивых женщин. Проснулся Гобок
довольный, взбодренный, на соседа своего отнюдь не обижаясь.
Гобоку верили априорно. А кто проверит Гобока? Кто пойдет посмотреть,
жирное ли зверье выбегает из черного зева Неизвестности, и тепло ли под
одеялом Вечности. Вот и получалось, что Гобок мог наврать что угодно, и ему
поверили бы. Это он первым сказал, что в хаосе продукты лучше. Так просто,
предположил. Однако воспринято это было серьезно. И не успел он вернуться
из города, как увидел бегущих по дороге женщин с сумками. Первой неслась
Бастурмиха.
- Ты что же это? - накинулась она на него. - Пень лесной! Сам живешь,
а другим не даешь!
- Да я тоже деликатесами не питаюсь! - попытался он отбояриться.
- Деликатесами! - передразнила она. - А кто тебя знает, чем ты там
питаешься. Люди говорят, живешь, как царь. В хаосе зверье-то ручное, а ты
его - цап! Знаем мы таких!
- Да нет там никого!
- Нет никого! Знаем мы таких!
- Бастурмиха! - окликнули ее. - Эй, Бастурмиха! Ну, чего ты там с
лешаком этим разговариваешь? Пойдем быстрее, а то продукты кончатся!
Последнее подействовало на нее: подобрав юбки, Бастурмиха бросилась
вслед за своими.
Гобок глядел ей вслед. Из лесу неожиданно донесло аромат цветущего
горького миндаля. Ему вдруг нестерпимо захотелось, чтобы Бастурмиха со
всего размаху грохнулась прямо в грязь, жидкую глину, намытую последними
дождями. При своей комплекции она нескоро оттуда выберется. Но ничего,
Бастурмиха, неся свою сумку с какой-то даже грациозностью, скрылась за
поворотом. А уже под вечер Гобок увидел ее триумф. Женщины возвращались
тяжелогруженными. Впереди выступала Бастурмиха. Клеенчатая ее сумка была
распузачена. Особенно это было заметно в сравнении с сумками ее товарок: те
были просто заполнены. Сумка Бастурмихи была заполнена до отказа. На Гобока
Бастурмиха глядела теперь чуть ли не милостиво.
- А не соврал ведь, бес чащобный! - услышал он ее громкий довольный
голос.
А Гобок был поражен. Он был поражен не столько тому, что его
предсказание относительно высокого качества продуктов на той стороне
сбылось, и не тому, что стена неожиданно оказалась проходимой. А тому был
поражен Гобок, что первой на борьбу с продуктами из хаоса метнулась именно
Бастурмиха. Она не посмотрела на разные слухи вокруг стены, на то, что
продукты с той стороны могут, в конце концов, оказаться подпорченными или,
того хуже, зараженными какой-нибудь неизвестной болезнью. Ничего этого не
боялась Бастурмиха. С голодной смелостью первопроходца ринулась она
осваивать новые территории. А он? Сколько раз он, глядя на стену, гадал,
что за ней? Сколько раз, вытягивая обратно ветку яблони, что свисала на ту
сторону, пытался во вкусе яблока, выросшего там, в хаосе, уловить его вкус.
Яблоко было дичком, кислило. Каков вкус у хаоса? Кто лизал или откусывал
куски у черной стены? Да и была ли вообще стена?
- Бастурмиха! - крикнул он, догоняя ее. - Там на дороге должны стоять
посты. Они железным занавесом отделяют нас от хаоса, закрывая незаконный
въезд и выезд.
- Да ты что? - удивилась она. - Постов там давно нет. Все границы
открыты. Въезд и выезд свободны.
- Что, совсем нет? - обескураженно спросил он. - И колючей проволоки
нет? И шлагбаумов? И никто не предупреждал вас очередью?
- Да что ты говоришь? - обиделась она. - Какие очереди? Все полки
завалены - и хоть бы кого стояло! Девчата даже удивились. А товары какие -
упасть! Кофе, колбаса, сыр, конфеты, колбаса... 36 сортов.
- А у меня вот тут, - робко начал он, - яблочко. Из хаоса.
Она уверенно взяла яблоко из его руки и звучно надкусила.
- Из хаоса! - произнесла она с полным ртом и, сморщившись, принялась
выплевывать разжеванное. - Тьфу! Да оно не из хаоса совсем!
- Из хаоса! - настаивал он.
- Ты видал, какие там фрукты? - со знанием дела вопросила она. - Во
такие, с кулак. Огроменные. А это наше. Кислятина.
Кислятина? Да не такая уж и кислятина. Видно, яблоки хаоса слаще меда.
А на мед слетаются мухи. Жужжа, они кружатся над сладким. Осы, шустро егозя
остреньким брюшком, поедают мед. Пчелы, все перемазанные рыжей пыльцой, -
это их уже далеко не первый цветок, - с лету валятся в сердцевину и
принимаются за работу. Над душной от солнца и аромата трав поляной завис в
воздухе монотонный гул и стрекотание. Никогда еще не видел столько цветов
Гобок. Поляна у дороги вся заросла сплошным благоухающим разноцветьем.
Избыточное великолепие красок утомляло взор. Он ступил на поляну и по пояс
очутился в цветах - вокруг него вверх взмыло облако пыльцы и насекомых.
Поляна уже отцветала. С дороги заметить этого было нельзя, взгляд только
радовался помпезному торжеству красок, царящих на поляне. Однако в этой
пышности уже намечался распад. Через минуту Гобок начал задыхаться. Плотное
облако пыльцы и запахов висело над ним, пыльца радужно отливала на солнце.
Стрекот кузнечиков и жужжание быстро утомляло. Ему припомнились оргии
римских цезарей: сверху на столы пирующих сыплются лепестки роз и орхидей,
их все больше, навязчивые цветочные ароматы забивают запахи кушаний,
лепестки в чашах с вином, на полу, в волосах женщин, тяжелое благоухание
разливается по зале. Некоторых гостей приходилось на руках выносить вон,
одуревших от аромата. Поляна являла собой ту же упадочность, живо
напоминала времена заката одной из величайших империй. Тяжеловесная
пресыщенность угадывалась здесь сквозь стебли, головки цветов поникли от
собственной тяжести. Даже пчелам, казалось, нечего здесь собрать, ибо
цветам нечего дать им: их нектар хоть и обилен, но несладок, их пыльца хоть
и многочисленна, но неродяща. Бурная чувственность красок уже блекнет, их
переизбыточность наводит на мысли о скором конце. Эта поляна, прекрасная,
словно диковинная рыба, только что вытащенная из глубин, скоро тускнеет, и
великолепные оттенки разлагаются вблизи на серый и сероватый. Нагнувшись,
Гобок принялся срывать цветы целыми охапками, пока не зачихал от
поднявшейся вверх густой пыли. В руках его оказался осыпавшийся букет,
состоящий почти из одних стеблей. Но букет этот упрямый Гобок все же
поволок домой. Он положит его у подножия черной стены.
Отсюда, сверху, цветовая утонченность поляны нисколько не могла быть
испорчена даже фигурой Гобока. Гобок вписывался в пейзаж, его темный силуэт
нисколько не контрастировал с общим фоном, и его движения, когда он
нагибался за очередной охапкой цветов, этим фоном скрадывались, поглощались
ковром изумительной красоты соцветий. Бонифас невольно позавидовал Гобоку,
который наверняка наберет потрясающий букет. И только когда тот скрылся в
своем лесу в обнимку с собранными цветами, Бонифас начал писать.
Поминки, по-видимому, начались уже давно. Как это случается сплошь и
рядом, тихая поминальная трапеза плавно перетекла в странное, ни на что
похожее веселье: люди еще помнят, зачем собрались, но судорожная веселость
уже пробилась сквозь горечь и тоску по ушедшему и взяла верх. Помещение
тонет в клубах табачного дыма. Чинность и благонравие куда-то делись, на
смену им пришла развязность, спиртного выпито уже много, и винные пары
затмили последние воспоминания. Продолжая выпивать и закусывать, гости,
шатаясь, встают, уходят, вновь возвращаются. Смех и гомон, опрокинули
рюмку, шумное неодобрение по этому поводу. Таково лишь общее впечатление,
потому что фигуры выписаны нарочито нечетко. Многое, конечно, скрыто в
табачном дыму, некоторые сидят спиной, но и голая лампочка под потолком не
может рассеять той особенной, неразгоняемой тени, в которую погружена
комната. Затенено все, кроме одной фигуры. В углу на стуле, который
предназначен специально для него, сидит человек. На него никто не смотрит,
он же видит всех. Вероятно, сначала, слушая проникновенные тосты, он даже
прослезился. Но потом, по мере того, как потихоньку забывается сама цель
собрания, как все шумнее становится в комнате, а кое-где слышен уже смех, и
смех особенный - визгливый смех пьяных женщин, - лицо человека становится
все печальнее. Он сидит, чуть наклонившись вперед, и очень внимательно
смотрит на людей за столом. Но тщетно, он не может поймать ни единого
взгляда. Ладно, им простить то, что они не видят его сидящим на его
стуле, - стул просвечивает сквозь него, а голова его просто не в состоянии
скрыть краешек окна, который по идее должна заслонять. Но они не видят его
живым и никогда не видели. В сущности, так пришло забвение, и человек на
стуле поражен этим еще сильнее, чем фактом недавней своей смерти. Он уже
немолод, он сед, лицо его в меру измождено прошедшей не без трудностей
жизнью, он опытен и знает, что забывается все, даже самое великое. Но чтобы
это произошло так быстро... О, как он сожалеет о том, что не отправился
туда, куда звали, тотчас же, а попросил небольшой отсрочки, - еще раз
взглянуть на родных и близких, еще один раз, последний. Просто посидеть и
уйти, тихо оставить их и светлую их грусть о нем, - все-таки прожил он
долгую честную жизнь, прожил достойно. Но кто-то из гостей уже плюхается
спьяну на его стул, прямо ему на колени. И последний взгляд человека,
наконец, выражает то, что было недосказано, недопонято, недопринято
близкими, - в последнем этом взгляде читается и жалость, и сострадание, и
печаль. И любовь.
Во вторник в город пришел сбира. В прежние времена приход его
превращался в маленький праздник, хотя все понимали, для чего пришел сбира,
и, не вынимая рук из карманов, незаметно подсчитывали свою наличность.
Однако люди закрывали глаза на сомнительное ремесло сбиры. Приход его
становился праздником потому, что сбира приносил новости, целый ворох
новостей, и откуда - из самых отдаленных медвежьих углов, отовсюду, где
побывал. Сбира садился в трактире за стол для самых почетных гостей и
начинал пить водку, много водки. Попутно он рассказывал. Целые дни напролет
он сидел в трактире и болтал, и вокруг него было всегда много слушателей, и
больше он не делал ничего и никуда не отлучался, но потом, когда сбира
покидал город, вдруг оказывалось, что все налоги уже собраны. Как сбире
удавалось собрать все в свою огромную суму, висевшую у его пояса, так и
оставалось загадкой. Налицо было свидетельство сразу двух талантов: таланта
жонглера и таланта мытаря. Сбира любил свое ремесло. Водка и несметное
количество закусок искупали жажду неумеренного собирательства, и сбира
довольствовался малым, вечный зуд рассказывать о накопившихся новостях
удовлетворял тщеславие рассказчика, и сбира вновь уверялся в том, что в
этих местах по -прежнему нет ему равных в травлении всяческих баек.
Так было в прежние времена, времена, как известно, безоблачные и
безгрешные, когда никто не ведал, что творил, а вернее, все ведали, что
творит кто-то, а потому закрывали глаза на остальное в спокойном уверенном
ничегонеделании, как птицы небесные, а отец верховный кормил и одевал их
незнамо на что. Когда на страну надвинулся хаос, первым пропал сбира. Если
раньше люди, платя налог, были уверены, что хоть сбира-то знает, кому его
отдать, то теперь уже и сам сбира не знал, кому отдавать собранное, ибо
наверху в ожидании прихода хаоса вдруг никого не оказалось. Пришлось сбире
сначала бренчать деньгами в суме, а потом, когда живот стало подводить от
голода, а спина стала подвывать от наступивших холодов, и потратить их
благополучно на кров и на еду. Сбира осел, купил дом и завел семью, и все
одобрили это: хоть и поздно взялся за голову непутевый, да лучше поздно,
чем никогда. Но к тому времени вокруг уже бежали, и скоро вместо
одобрительного цоканья сбира снова стал привычно получать порицания,
почему, мол, не бежишь, все бегут, а ты не бежишь, семью вот под удар
подставляешь, да ты хоть знаешь, что ожидается?! Но сбира только молчал да
иронически наблюдал за бегущими, поставив специально для этих целей
стульчик у самой дороги. Потом хаос накрыл и его дом, и сбира на этой
стороне был забыт.
И вдруг он объявился вновь. Куда только девалась суконная сума на
поясе и огромные сапоги, в которых даже в распутицу дойти куда
угодно. Сбиру было не узнать. Он был в шляпе и в пиджачной паре, и ни одна
грязинка не пятнала его легких туфель. Несмотря на свое тщеславие, сбира
приехал вовсе не для того, чтобы покрасоваться. Он не забыл, правда, про
свою давнишнюю мечту приехать в эти края белым человеком, одетым с иголочки
именно так, как он одет сейчас. Но все-таки восторженные ахи-охи и
завистливые взгляды вовсе не были конечной целью его визита. Он приехал для
того, чтобы рассказать о хаосе. Он считал, что у здешних людей неверное
представление о нем. Теперь он имел право пояснить, потому что прожил
внутри хаоса долгое время и узнал многое. Когда другие побежали, он решил
остаться и не побежал. А теперь он возвращается сюда лучшим, чем был. Сбира
чувствовал себя немного просветителем, миссионером немного. Знание о хаосе
просто распирало его изнутри. Таким его увидел Бонифас с террасы своего
дома. Заметив его, сбира приподнял свою шляпу. Бонифас улыбнулся и
поклонился ему. Он продолжал улыбаться и после того, как сбира скрылся за
поворотом.
Посреди трактира за длинным столом, уставленным едою и бутылками,
одиноко и недвижимо восседает сбира. Ворот его рубашки расстегнут, одна
пуговица отлетела, лицо, кажется, мгновенно постарело и обрюзгло, - он уже
изрядно нагрузился. В трактире, кроме него, есть еще люди, но они не
толпятся вокруг его стола, как когда-то, не занимают свободных стульев, а
сидят за своими столами спиною к нему. Вдобавок вокруг него образовалось
пустое пространство: похоже, он со своими рассказами здесь никому не нужен.
Люди заняты разговорами, они едят и пьют и веселятся, но сбира может видеть
только их спины. Мало того, только спины на картине видит и зритель. По
сути дела, сбира сидит среди спин. Только что он поднял взгляд от стола, и
взгляд этот хранит в себе удивление: такого стола он не ожидал здесь
увидеть. Стол в самом деле обилен, не в пример прошлым временам. Если бы
полотно было больше по размерам, то стол с его великолепием наверняка
затмил бы все прочие детали. Он почти не тронут, а его блюда, жирная
колбаса, сочное мясо, каплуны, рыба, окорока, его бутыли и баклаги с вином
и пивом так и зовут приступить к веселой и буйной кермессе. Все это
фламандское великолепие просматривается, однако, с трудом, нужно
приглядеться, чтобы увидеть детали. Это наводит на мысли, что не стол здесь
главное, что фламандская живопись хоть и имеет свои традиции в картине, но
не вторгается сюда главными своими качествами - правдивостью и жизнелюбием;
уменьшенная копия праздничного стола, на котором все же по-ван-эйковски
различить малейшую подробность, сообщает картине скорее
символичность, нежели бытовую сочность описания Стена и Тенирса. Первое
ясно подтверждается выражением взгляда пьяного сбиры. Изумленный в самом
начале убранством стола, этот взгляд прошел все стадии от надежды до
смертной тоски и сейчас уже не тосклив. Он напряжен, и его напряженность
странно не ощущают спины окружающих - на них по очереди выжжено им
невидимое клеймо. Зритель, однако, может лишь догадываться об этой
эволюции: к тому времени взгляд сбиры уже соловеет и, повиновавшись
возобладавшим желаниям, застывает на стоящей в углу огромной пивной кружке
с шапкой ароматной пены.
Бонифас оставил законченный холст прямо на мольберте, хотя картины,
поставленные в затылок друг другу у стены, прямо-таки ждали прибавления
своей шеренге. Но он сейчас был занят другим. Бонифас ожидал появления
сбиры и теперь страстно, как никто в городе, желал переговорить с ним,
выяснить, где же тот пропадал столько времени, послушать знаменитые сбировы
рассказы. Он прихватил бы с собой и Гобока, но тот куда-то ушел.
Бонифас вышел на дорогу, но тут же застрял в грязи. Издалека казалось,
что дорога все ж таки проходима. Но при ближайшем столкновении с собой
грязь сумела доказать, что она не только густа и непролазна, но и не имеет
под собой какой бы то ни было твердой основы по крайней мере метра на два.
Нагнувшись пару раз, чтобы выдрать из прижимистой грязи свой правый башмак,
Бонифас решил пойти по обочине. Здесь росла трава, росли цветы, попадались
изредка камни, чтобы сидеть. Но ему нужно было идти, хотя он уже порядком
устал. Солнце не то чтобы сильно припекало, но как-то постепенно сморяло
чрезмерные порывы, и, пройдя еще один поворот, Бонифас вдруг понял, что до
города еще очень далеко. Но он упрямо шел еще с полкилометра, пока
буквально не свалился на камень. Идти дальше было сверх его сил. Он просто
сидел на придорожном камне, и в голове его не было ни одной мысли. Из лесу
донесло запах цветущего горького миндаля. Он решил посидеть еще немного и
повернуть обратно.
В это время до него донеслись голоса. Из-за поворота показалась
молодая женщина с мальчиком. Они о чем-то тихо переговаривались,
приближаясь к тому месту, где сидел Бонифас. Когда они приблизились,
Бонифас встал, отряхиваясь, и поклонился женщине. Та кивнула и обратилась к
мальчику:
- Поздоровайся с дядей!
- Здравствуйте, сударь! - серьезно сказал мальчик.
- Мое почтение, - мягко сказал Бонифас и, спохватившись, добавил: -
Сударь!
Женщина слабо улыбнулась, глядя на него. А у Бонифаса вдруг возникло
ощущение законченности. И они услышали, как в лесу, сорвавшись с самого
верха, долго-долго падает и стукается об ветки какая-то шишка или плод,
вызвав, наконец, своим падением глухое недолгое эхо среди молчащих стволов.
--------------------------------------------------------------------
Данное художественное произведение распространяется в электронной
форме с ведома и согласия владельца авторских прав на некоммерческой
основе при условии сохранения целостности и неизменности текста,
включая сохранение настоящего уведомления. Любое коммерческое
использование настоящего текста без ведома и прямого согласия
владельца авторских прав НЕ ДОПУСКАЕТСЯ.
--------------------------------------------------------------------
"Книжная полка", http://www.rusf.ru/books/: 14.05.2003 12:59