Энн Райс

Витторио-вампир

Новые вампирские хроники

Vittorio The Vampire. New Tales Of The Vampires, 1999 г.,

Библиотека Алисы  (http://www.nosferatu.ru)

Посвящается Стэну, Кристоферу, Майклу и Говарду; Розарио и Патрисии; Памеле и Элейн; и Никколо.

Этот роман Витторио посвящает жителям Флоренции, Италия

Кто я такой, почему я пишу, что должно произойти

В далеком детстве я видел жуткий сон. Мне приснилось, что я держу в руках отрубленные головы моих младших брата и сестры. Они быстро остывали и, онемевшие, с огромными глазами, в которых навеки застыло удивленное выражение, с багровыми щеками, внушали мне такой ужас, что я и сам не мог произнести ни звука.

Сон сделался явью.

Но никто не зарыдал ни надо мной, ни над ними. Вот уже пять столетий они безымянные покоятся в земле.

Я — вампир.

Мое имя Витторио. Я родился в северной части Тосканы — красивейшей провинции в самом центре Италии. Здесь я и пишу свое повествование — в самой высокой башне разрушенного замка в горах. В этом замке я когда-то появился на свет.

По любым меркам я — выдающийся вампир, проживший пять сотен лет со времен великого Козимо ди Медичи, и даже ангелы — если, конечно, снизойдут до разговора с вами — могут засвидетельствовать мое могущество. Однако вы должны быть очень осмотрительны при этом.

Однако я не имею абсолютно ничего общего с так называемым “Шабашем Ясновидящих”, с этой шайкой неизвестных вампиров из Нового Орлеана — самозванцев, уже щедро попотчевавших вас изобилием летописей и россказней.

Не знаю никого из героев этих мрачных историй. И мне совершенно ничего не известно об их соблазнительном рае в топях Луизианы. Вот почему из моего повествования вы не почерпнете ничего нового, не найдете даже малейшего упоминания о них на этих страницах.

Тем не менее именно они вынудили меня рассказать о моем собственном происхождении, поведать легенду о своем перерождении — и опубликовать повесть об этом периоде моей жизни, дабы, так сказать, дать ей возможность, будь то случайно или по воле судьбы, соприкоснуться с их широко распространенными многотомными произведениями.

Столетия своего существования в ипостаси вампира я провел в целенаправленных странствиях, занимаясь научными исследованиями. Все это время я старался по возможности скрываться от своих соплеменников, дабы не провоцировать ни угрозы с их стороны, ни излишнего любопытства или подозрений.

Но не с этими обстоятельствами связаны мои приключения.

Как я уже сказал, речь пойдет о моем происхождении. Уверен, мои откровения станут для вас полной неожиданностью. Возможно, когда я закончу эту книгу, и она выпорхнет в мир, я тоже стану персонажем многотомного романа-хроники, начатого другими вампирами из Сан-Франциско или Нового Орлеана. Сейчас это меня не интересует, и я об этом не думаю.

Стены замка, в котором я был столь счастлив в детстве, ныне разрушены и совершенно утратили прежние очертания. Проводя безмятежные ночи здесь, в заросших кустарником развалинах, окруженных ежевичными чащобами и пропитанных удушающими ароматами дубовых и каштановых рощ, я пришел к выводу, что должен поведать обо всем, что довелось испытать, ибо, уверен, выпавшая мне на долю судьба в корне отличается от судьбы любого другого вампира.

Я отнюдь не всегда обитаю в этих краях.

Напротив, большую часть времени я провожу во Флоренции — лучшем из всех городов мира. Я увидел Флоренцию еще ребенком — в те времена, когда Козимо Старший, хоть он и был богатейшим человеком в Европе, лично управлял могущественным банком Медичи, — и полюбил ее с первого взгляда.

В доме Козимо ди Медичи проживал знаменитый скульптор Донателло, ваявший из мрамора и бронзы, в нем также находили приют многочисленные художники и поэты, чародеи и сочинители музыки. Великий Брунеллески, создатель купола самого грандиозного собора Флоренции, в то время строил другой собор для Козимо, а Микелоццо не только перестраивал мужской монастырь Сан-Марко, но и начинал возводить для Козимо тот дворец, который впоследствии станет известным всему миру Палаццо Веккио. Люди Козимо по всей Европе отыскивали в пыльных библиотеках сочинения давно забытых классиков Греции и Рима, а ученым Козимо предстояло переводить их на наш родной итальянский — язык, который задолго до этого Данте отважно избрал для написания своей “Божественной комедии”.

Именно под кровлей дома Козимо я — тогда еще смертный мальчик, подававший большие надежды, которого ждала в будущем весьма необычная судьба, — своими глазами видел великих гостей, прибывших из далекой Византии, дабы положить конец давней распре между Восточной и Западной церквами. Я был свидетелем того, как Римский Папа Евгений IV, Патриарх Константинопольский и сам император Иоанн VIII Палеолог появились в городе во время ужасной бури с жутким ливнем и тем не менее были встречены с неописуемым триумфом. А позже видел их за трапезой в доме Козимо.

Однако достаточно об этом, можете вы сказать. Согласен. Это вовсе не история дома Медичи. Позвольте только заметить, что любой, кто заявит, что эти великие люди были мерзавцами, — совершенный глупец. Ведь кто, как не потомки Козимо, взял на себя заботу о Леонардо да Винчи, Микеланджело и бессчетном числе прочих художников? И все только потому, что некий банкир, денежный меняла, если вам угодно, счел достойным и превосходным поступком придать красоту и величие Флоренции.

Я вернусь к Козимо в нужный момент и скажу о нем всего лишь несколько слов, хотя, должен признаться, сталкиваюсь с затруднениями всякий раз, когда стараюсь кратко изложить свои мысли на любую тему. Здесь же добавлю только, что Козимо принадлежит к числу живых.

Я же с 1450 года нахожусь в одной компании с мертвыми.

Теперь пора рассказать, как все началось, но позвольте предпослать рассказу еще одно вступление.

Пожалуйста, не ищите в этом повествовании классического, построенного по жестким канонам английского языка. Возведение стен замка из высокопарных фраз, напыщенных выражений и строго ограниченного лексического запаса не входит в мои намерения.

Я стану излагать свое повествование живым разговорным языком, я буду буквально купаться в словах, ибо влюблен в них. Будучи бессмертным, я на протяжении более чем четырех веков жадно впитывал английскую речь, зачитываясь пьесами Кристофера Марло или Бена Джонсона и внимательно вслушиваясь в резкую, вызывающе грубую манеру речи в фильмах с Сильвестром Сталлоне.

Вы сочтете меня прагматичным, дерзким, временами шокирующим. Но мне не остается ничего другого, кроме как в полной мере использовать весь арсенал имеющихся в моем распоряжении средств описания. К тому же хочу напомнить, что английский ныне не является языком одной страны — и даже не двух, не трех и не четырех — он стал языком всего современного мира, от захолустий штата Теннесси до самых отдаленных кельтских островов и даже многонаселенных крупных городов Австралии и Новой Зеландии.

Я — человек эпохи Возрождения. А это значит, что я начисто лишен предрассудков, привык глубоко вникать во все, с чем сталкиваюсь, и без предубеждения впитывать в себя любые полученные знания. Этим же объясняется и моя твердая уверенность в том, что всеми моими действиями руководит некая высшая сила.

Что же касается моего родного итальянского... Произнесите мое имя — Витторио — и прислушайтесь к его мягкому звучанию, вдохните этот язык словно аромат, исходящий от других имен в моем повествовании... Этот язык кроме прочего удивительно мелодичен: сравните, например, английское слово stone с его трехсложным аналогом pi-ea-tra[1]. Никогда на земле не существовало более нежного языка. Я до сих пор говорю на всех других наречиях мира с тем итальянским акцентом, который еще и сегодня можно услышать на улицах Флоренции.

А то обстоятельство, что мои англоговорящие жертвы, несмотря на такой акцент, считают мои льстивые речи столь привлекательными и воздают похвалы моему мягкому, глянцевитому итальянскому произношению, служит мне постоянным источником блаженства.

Но притом я отнюдь не счастливец.

Не думайте так обо мне.

Ради того чтобы поведать о счастливом вампире, я не стал бы писать книгу.

У меня кроме сердца есть еще и разум, а под внешней утонченностью и изысканностью неземного облика, коим я обязан, конечно же, некой Высшей Силе, скрывается та непостижимая, таинственная субстанция, которую среди людей принято называть душой и которой я, несомненно, обладаю. Никакое количество испитой крови не способно уничтожить мою бессмертную душу и превратить меня в заурядного преуспевающего выходца с того света.

Ладно. Не в этом дело. Я готов начать.

Разве что прежде не могу не процитировать несколько строк из произведения удивительного но, к сожалению, забытого писателя, Шеридана Ле Фаню, уроженца Дублина, умершего в 1873 году. Обратите внимание на свежесть языка и на потрясающую эмоциональную выразительность произнесенного в состоянии тревоги монолога капитана Бартона — терзаемого духами героя рассказа “Домочадец”, одного из множества блестяще написанных автором повествований о привидениях.

“Сколь ни сильны были мои сомнения в достоверности того, что нас учили обозначать словом "откровение", один из фактов, для меня абсолютно несомненных, состоит в том, что за пределами нашего мира действительно простирается другой, бесплотный мир — некая система, деятельность которой из сострадания обычно скрыта от нас; и эта предположительно существующая система иногда лишь частично, и притом весьма пагубным образом, раскрывается перед нами. Я уверен... Я знаю... Бог существует — ужасный Бог... И возмездие настигнет виновных самыми таинственными и непостижимыми путями — через посредничества самые неопределенные и чудовищные... Существует некая бесплотная система — великий Боже, сколь глубоко я убежден в этом! — система порочная, безжалостная, всемогущая. Она преследует меня, и отныне я вечно буду испытывать страдания проклятых!”

Что вы думаете об этом?

Я лично глубоко потрясен этими выражениями и едва ли осмелюсь назвать нашего Бога “ужасным” или нашу систему “порочной”. Однако, судя по всему, в этих словах слышится отзвук неумолимой истины, и, хотя они представляют собой плод художественного вымысла, в эмоциональном накале им не откажешь.

Они весьма значимы для меня, потому что на мне самом лежит страшное проклятие, весьма особенное и совершенно необычное для вампира. Уверен, другие вампиры не переживают ничего подобного. Но из-за проклятия страдаем все мы, будь то люди или вампиры, — словом, все те, кто умеет чувствовать и не утратил способности плакать. Мы знаем, что проклятие давит на нас непереносимым бременем и что в нашем распоряжении нет ничего, способного противостоять этой силе и притягательности этого знания.

В конце книги мы можем вновь вернуться к этой теме. Посмотрим, какие выводы вы сделаете из моего повествования.

Вечереет. Остатки былого великолепия самой высокой башни замка моего отца все еще дерзко возвышаются на фоне услаждающей глаз картины звездного неба, и я могу рассмотреть из башенного окна освещенные лунным сиянием холмы и долины Тосканы, да что там — даже мерцающее за шахтами Каррары море. Цветущие на крутых склонах девственных гор травы источают нежный аромат — я ощущаю его даже здесь, а в шелковом сумраке ночи ярко вспыхивают фиолетово-красные или белые стрелы удивительных тосканских ирисов.

Окруженный красотами волшебной природы и словно под ее защитой, я пишу, ожидая того момента, когда полная, но на удивление тусклая и мрачная луна покинет меня, затаившись в облаках. И тогда я зажгу, как обычно, полдюжины приготовленных заранее свечей в массивных серебряных канделябрах грубой работы, некогда стоявших на письменном столе отца — в те времена еще полновластного хозяина на этой горе и во всех прилегающих селениях и надежного союзника в дни мира и войны великого города Флоренции и его неофициального правителя. В те незапамятные времена мы были богаты, бесстрашны, любознательны и чрезвычайно довольны собой.

Теперь позвольте мне рассказать о том, что ушло навсегда.

Моя краткая смертная жизнь, красоты Флоренции, великолепие нашего замка... О том, что кануло в лету

Я умер в шестнадцать лет. По тем временам я считался красивым юношей: высокого роста, с густыми каштановыми волосами до плеч, с карими глазами, слишком впечатлительными для холодного созерцания, делавшими меня несколько похожим на гермафродита, с тонким носом и небольшим ртом, который не выдавал ни особой чувственности, ни алчности. Именно внешность помогла мне дожить до настоящего времени.

Последнее утверждение справедливо для большинства вампиров, и не верьте тем, кто приводит иные аргументы. Своей судьбой мы обязаны прежде всего красоте. Иными словами, нас делают бессмертными те, кто не в силах устоять перед нашим обаянием.

Выражение моего липа едва ли можно назвать детским, скорее — почти ангельским. Густые, темные, нависающие брови поглощают естественный блеск глаз, лоб можно было бы считать несколько высоковатым, не будь он столь прямым, а масса вьющихся каштановых волос волнами обрамляет щеки. В сравнении с остальными чертами украшенный ямочкой квадратный подбородок кажется, пожалуй, чрезмерно волевым.

Великолепно развитая мускулатура, крепкое тело, широкие плечи и мощные руки в сочетании с тяжеловатым упрямым подбородком позволяют мне производить впечатление вполне зрелого мужчины, по крайней мере на расстоянии.

Своим хорошим физическим развитием я обязан потрясающей практике обращения с тяжелым боевым мечом и свирепым забавам соколиной охоты в горах в последние годы моей смертной жизни. Хотя к тому времени я имел в своем распоряжении четырех лошадей — и в их числе одну особенно великолепной породы, способную нести меня в полном боевом облачении, — я частенько взбирался и спускался пешком по самым крутым откосам.

Мои доспехи все еще покоятся под этой башней. Я никогда не пользовался ими в битвах. В то время Италия была охвачена войнами, но во всех сражениях на стороне флорентийцев участвовали только наемники.

Обязанности моего отца заключались только в провозглашении безусловной верности Козимо и в том, чтобы не позволять военным отрядам Священной Римской империи, герцога Миланского или Папы Римского продвигаться через наши горные перевалы или останавливаться в наших селениях.

Однако подобные проблемы, как правило, не возникали, поскольку наши владения располагались в стороне от основных путей. Предприимчивые предки воздвигли наш родовой замок за триста лет до моего рождения. А сам род восходит к временам ломбардцев или тех варваров, которые пришли в Италию с Севера. Полагаю, что в наших жилах течет их кровь. Хотя... Кто знает? Ведь после падения Древнего Рима в Италию вторгалось так много разных племен!

На территории наших владений повсюду встречаются свидетельства пребывания язычников; иногда посреди полей находят какие-то древние иноземные надгробия, попадаются и забавные каменные статуэтки богини, которой крестьяне поклоняются по сию пору, если им удается утаивать подобные находки. Под нашими башнями располагались хранилища, оборудованные, как говорили, еще до Рождества Христова, и теперь мне доподлинно известно, что слухи были абсолютно верны. Наши земли принадлежали когда-то народу, известному в истории как этруски.

Наш семейный уклад воспитывал в домочадцах дерзость духа, храбрость и презрительное отношение к ремеслам. В доме скопилось бессчетное множество сокровищ, главным образом добытых в качестве военных трофеев: старинные серебряные и золотые подсвечники и канделябры, громоздкие деревянные комоды с византийскими инкрустациями; обычные фламандские гобелены и тонны кружев; затканные золотой нитью и украшенные драгоценными камнями прикроватные пологи и всевозможные виды самых соблазнительных украшений.

Мой отец, восхищавшийся родом Медичи, скупал во Флоренции все мыслимые предметы роскоши. Каменные полы во всех без исключения комнатах были застланы шерстяными коврами с цветочными узорами, а при входе в любой зал и в каждом алькове возвышался шкаф, наполненный ржавеющими боевыми доспехами героев, чьи имена уже давно забыты.

Еще ребенком мне не раз доводилось слышать о том, что наши богатства несметны, причем исподволь звучали намеки, что этим мы в равной степени обязаны как воинской отваге, так и тайному языческому сокровищу.

Разумеется, бывали времена, когда нашему семейству приходилось на протяжении веков сражаться с соседними городами и укрепленными поселениями, когда стены воюющих между собой замков разрушались до основания сразу после их возведения, а из Флоренции наступали воинственные и жестокие гвельфы и гибеллины.

В прежние времена Флорентийская община посылала целые армии для разрушения замков, подобных нашему, и для полного уничтожения угрозы любой опасности со стороны их владельцев.

Однако все это давно в прошлом.

В то время как все окрестные замки превратились в заброшенные руины, нашему родовому гнезду посчастливилось уцелеть. Мы выжили благодаря проницательности и мудрости, а также относительной изоляции и возможности жить самостоятельно на изобилующей скалами негостеприимной земле почти у самой вершины горы — в том месте, где Альпы вплотную подходят к Тоскане.

Наш ближайший сосед, правивший собственным анклавом селений, присягал на верность герцогу Миланскому.

Сей факт, однако, никак не влиял на наши добрососедские отношения, ибо они были весьма далеки от политики.

Невероятно мощные стены крепости высотой в тридцать футов были возведены гораздо раньше главного замка и башен — их древность можно назвать поистине легендарной; а сколько раз их укрепляли и восстанавливали, никто не осмелится сказать хотя бы приблизительно. Внутри стен располагались три маленькие деревни, жители которых занимались виноградарством и производили великолепное красное вино; здесь же размещались богатые пасеки, огромные конюшни для наших лошадей, вокруг простирались заросли ежевики, поля, засеянные пшеницей и другими злаками; обитатели крепости держали множество домашней птицы и большие стада коров.

Я никогда не имел ни малейшего представления о том, сколько людей трудилось в нашем маленьком изолированном мирке. В доме всегда толпились конторские служащие, управлявшие хозяйством, и мой отец весьма редко лично вникал в повседневные дела или занимался ведением тяжб в судах Флоренции.

Замковая церковь предназначалась для обитателей всех селений в округе, так что немногочисленные жители маленьких, менее защищенных деревушек, расположенных ниже крепости, — а таких было множество, — приходили туда для крещения, венчания и участия в прочих обрядах. В крепости подолгу жил доминиканский монах, служивший для нас мессу каждое утро.

В старину леса на нашей горе нещадно вырубались, дабы лишить врагов возможности подниматься по склонам, но уже в мое время необходимость в подобной мере защиты отпала.

В оврагах и вдоль старых дорог выросли новые леса, густые и благоухающие, и деревья почти сравнялась высотой с крепостными стенами, с башен которых можно было разглядеть порядка дюжины городишек, спускавшихся в долины, и вокруг них крошечные лоскутки возделанных полей, сады из оливковых деревьев и виноградники. Все окрестные поселения находились под нашим правлением, и жители их преданно служили своему властителю. По издавна заведенному порядку в случае войны их обязанностью было собираться у крепостных ворот — так поступали и их далекие предки.

Базарные дни, сельские праздники, дни почитания святых составляли неотъемлемую часть жизни обитателей крепости, время от времени кто-то занимался алхимией, а иногда случались даже местные чудеса. То была прекрасная, земля, наша родина.

Приезжие клирики, как правило, задерживались у нас подолгу. Зачастую в разных башнях замка или в более скромных каменных зданиях одновременно проживали два-три священника — это считалось вполне обычным.

Еще совсем малым ребенком меня привезли во Флоренцию, дабы дать соответствующее воспитание и образование. Там, во дворце дяди моей матери, я вел роскошную жизнь и чувствовал себя вполне уверенно. Однако незадолго до моего тринадцатилетия дядя скончался, дом его заперли, а мне пришлось вернуться домой в сопровождении двух престарелых теток. После этого я бывал во Флоренции только случайными наездами.

Мой отец всегда в глубине души оставался старомодным человеком с необузданным от природы нравом истинного властителя. Тем не менее его вполне удовлетворял тот издавна сложившийся уклад жизни полновластного владельца замка, которого он придерживался, а потому он предпочитал оставаться вдали от столицы. Имея огромные сбережения в банках Медичи, он посещал Козимо во время приездов во Флоренцию по делам, однако никогда не принимал участия в борьбе за власть.

Но меня отец стремился воспитывать как князя, хозяина, рыцаря, и мне пришлось усваивать все манеры и ценности, приличествующие его сословию. В тринадцать лет я уже прекрасно держался в седле в полном боевом вооружении и мог на полном скаку пронзать копьем цель — чучело, набитое соломой. С подобными заданиями я справлялся без всяких трудностей — они доставляли мне не меньшее удовольствие, чем охота, состязания в плавании в горных ручьях или конские скачки наперегонки с сельскими мальчишками. Так что я не имел ничего против такого времяпрепровождения.

Однако во мне ощущалось некое раздвоение личности. Разум мой впитал в себя все, чему учили во Флоренции превосходные преподаватели латыни, греческого, философии и теологии. И в то же время меня чрезвычайно увлекали пышные зрелища и игры городских мальчишек, мне нравилось принимать участие в домашних спектаклях, и зачастую дядя поручал мне исполнять в них главные роли. Я умел достойно изобразить библейского Исаака, предназначенного в жертву послушным Авраамом, и с не меньшим успехом — обворожительного архангела Гавриила, посещающего дом недоверчивого от природы святого Иосифа и Девы Марии.

Я увлекался подобного рода занятиями наравне с книгами, лекциями в кафедральных соборах, интерес которым возник у меня очень рано; я обожал прекрасные вечера во флорентийском доме моего дяди; мне нравилось засыпать под феерическую музыку великолепных оперных спектаклей. Меня приводили в восторг упоительные звуки лютни и дикий грохот барабанов, поистине волшебное мастерство канатоходцев, танцовщики в сверкающих нарядах, резвившиеся не хуже акробатов, и голоса певцов, сливавшиеся в упоительно-чарующей гармонии.

То было беззаботное детство. И в то же время мой мир отнюдь не был изолированным — в том мальчишеском собратстве, к которому я принадлежал, можно было встретить детей из беднейших семей Флоренции, сыновей торговцев, сирот и учеников монастырских и городских школ. Именно так в те времена предписывалось вести себя земельному властителю — не отделять себя от простого люда.

Едва ли меня можно было назвать послушным ребенком. Наверное, мне часто удавалось ускользать из дома — с такой же легкостью, как впоследствии из замка, ибо слишком много сохранилось в памяти впечатлений о праздниках, днях святых и процессиях во Флоренции, о том, как я смешивался с толпой или со стороны наблюдал за прохождением торжественной процессии. Длинная вереница ступавших очень медленно молчаливых людей с разукрашенными хоругвями в честь святых и свечами в руках приводила меня в восхищение.

Да, должно быть, я был настоящим уличным сорванцом. Уверен в этом. Я тайком сбегал из дома через кухню. Я подкупал слуг. Среди великого множества моих друзей попадалось немало пройдох и пьяниц. Я ввязывался в драки, а после удирал домой. Мы играли в мяч и дрались на городских площадях, а священники разгоняли нас, пуская в ход прутья и угрозы. Но как бы плохо или хорошо я ни поступал, в одном меня невозможно было упрекнуть — в безнравственности.

С тех пор как шестнадцати лет от роду я навсегда покинул мир живых, мне ни разу не довелось видеть улицу при свете дня, будь то во Флоренции или в любом другом месте на земле. Правда, лучшие из них я все же повидал — утверждаю это с уверенностью. Перед моими глазами отчетливо возникает зрелище во время праздника святого Иоанна, когда буквально каждая лавчонка во Флоренции выставляет напоказ все самые ценные свои товары, а монахи из местных монастырей и из нищенствующего ордена на пути к кафедральному собору распевают самые благозвучные гимны, чтобы возблагодарить Бога за благословенное процветание этого города.

Я мог бы еще многое вспомнить. Бесчисленны похвалы, которые любой может воздать Флоренции тех времен, ибо здесь не только плодотворно трудились ремесленники и торговцы, но и творили величайшие художники. Здесь жили хитрые политиканы и поистине блаженные святые, проникновенные поэты и самые отъявленные проходимцы. Думаю, что Флоренция уже тогда постигла суть множества явлений, которые много позже осознали во Франции и в Англии и которые во многих странах остаются неведомыми до сих пор. Две истины можно счесть неоспоримыми: Козимо можно по праву считать самым могущественным во всем мире человеком той эпохи, а истинным правителем Флоренции был, остается и впредь вовеки пребудет народ.

Но вернемся в замок. Я продолжал читать и заниматься дома, попеременно ощущая себя то рыцарем, то ученым. Если что и омрачало мою жизнь, так это тот факт, что к шестнадцати годам я был вполне подготовлен к поступлению в настоящий университет, сознавал это и стремился к этому, но тем не менее продолжал разводить соколов, лично тренировать их и охотиться с ними, ощущая, сколь непреодолимы искушения окружающей природы.

К своим шестнадцати годам в клане пожилых родственников, ежевечерне собиравшихся за нашим столом, я слыл человеком книжным. В основном это были дядья моих родителей — люди старого уклада, когда считалось, “что банкиры не должны править миром”. Они рассказывали удивительные легенды о крестовых походах своей юности, о жестокой битве при Акре, участниками которой им довелось быть, о сражениях на Кипре и Родосе. Они вспоминали обо всем, что видели на море и в чужеземных портах, где их считали грозой всех таверн и женщин.

Моя мать — пылкая прелестная женщина с каштановыми волосами и пронзительно зелеными глазами — обожала сельскую жизнь, но не имела ни малейшего представления о Флоренции — ибо видела ее только из-за монастырских стен. Она пребывала в тревоге, уверенная, что со мной определенно творится что-то неладное, — иначе откуда во мне эта необъяснимая тяга к поэзии Данте и стремление писать собственные сочинения?

Смысл жизни она находила лишь в любезных ее душе приемах гостей, в неустанных заботах о том, чтобы полы устилали лавандой и ароматными травами, и чтобы вино было надлежащим образом сдобрено специями. Она сама открывала бал в паре с двоюродным дедом, отличавшимся прекрасными способностями в этом искусстве, так как отец никогда не имел ничего общего с танцами.

После Флоренции мне все это казалось довольно банальным и скучным. В том числе и воспоминания о военных походах.

Должно быть, замуж за моего отца мать вышла совсем юной девушкой, ибо в ночь своей смерти была беременной. Ребенок погиб вместе с ней. Постараюсь рассказать об этом так кратко, как только смогу. Вообще-то, я не умею быть лаконичным.

Мой брат Маттео, четырьмя годами младше меня, обладал большими способностями, однако его еще никуда не посылали для обучения (а ему очень хотелось), а моя сестра Бартола появилась на свет меньше чем через год после моего рождения — так скоро, что, отец, кажется, даже стыдился этого факта.

Маттео и Бартола были для меня самыми прелестными и занимательными людьми во всем мире. Мы наслаждались сельской жизнью и свободой: бегали по лесным чащам, собирали ежевику, завороженно слушали рассказы бродячих цыган, покуда их не выгоняли прочь с наших земель. Мы, дети, любили друг друга. Не в силах еще по достоинству оценить спокойное величие и великолепные, пусть и несколько старомодные, манеры нашего отца, Маттео чрезвычайно глубоко почитал меня за то, что я был красноречивее, и, полагаю, именно мне выпала роль главного наставника в жизни брата. Что же касается Бартолы, мать считала ее слишком необузданной и приходила в отчаяние из-за вечно спутанных, непокорных длинных волос дочери, в которых после наших путешествий по окрестным лесам было полно каких-то прутиков, лепестков, листьев и грязи.

Бартолу однако, без конца заставляли заниматься вышиванием; она знала наизусть все положенные песни, стихи и молитвы. Изысканную по натуре, одаренную дочь богатых родителей было трудно заставить делать что-либо против ее желания. Отец обожал Бартолу и чаще всего успокаивал себя тем, что во время странствий по лесам она постоянно находится под моей защитой. И действительно, я готов был убить любого, кто посмеет прикоснуться к ней!

Ах! Это выше моих сил. Я не представлял, как трагически развернутся события. Бартола... Я убил бы любого, кто посмел бы к ней прикоснуться! А затем на нас обрушились ужасные несчастья — словно некие крылатые духи, грозящие лишить нас безмолвного сияния вечного небесного свода.

Однако я отвлекся — позвольте возвратиться к главному повествованию.

Я никогда по-настоящему не понимал свою мать и, возможно, неправильно судил о ней, полагая, что для нее весь смысл жизни заключался в стиле и манерах обращения. А что касается отца, то прежде всего мне запомнились его привычка посмеиваться над собой и великолепное чувство юмора.

Под всеми его шутками и язвительными рассказами скрывалась натура на самом деле довольно циничная, но одновременно и добродушная. Показной блеск окружающих не мешал ему видеть их истинную сущность. Он прекрасно отдавал себе отчет и в собственной претенциозности. Его отношение к людям отличалось безмерным скептицизмом. Войну отец воспринимал как одну из человеческих забав, а тех, кто принимал в ней участие, считал не героями, а скопищем клоунов. Он с легкостью мог разразиться хохотом, слушая разглагольствования своих дядьев или при чтении мною поэмы собственного сочинения, если та оказывалась чересчур затянутой. Почти уверен, что за все время совместной жизни моя мать не дождалась от него ни одного ласкового слова.

Отец был весьма крупный мужчина — всегда чисто выбритый, с красивой гривой волос, с длинными тонкими пальцами, украшенными великолепными кольцами, эти кольца когда-то принадлежали его матери. Странно, но никто из известных мне родственников старшего поколения по отцовской линии не отличался изяществом рук. От кого же достались они ему по наследству? А я унаследовал их от него.

Одевался он более пышно, чем осмелился бы, живя во Флоренции, — в царственный бархат, расшитый жемчугом, и тяжелые плащи, подбитые горностаем Отороченные лисьим мехом перчатки были скроены по образцу ратных рукавиц. Взгляд больших отцовских глаз, глубже посаженных, чем мои, был одновременно серьезен и насмешлив, печален и язвителен — и всегда недоверчив.

Однако он никогда не относился к людям с презрением.

Едва ли не единственной чертой современности, признаваемой моим отцом, были стеклянные бокалы для вина — он отдавал им предпочтение перед старинными чашами из твердых пород дерева, золота и серебра. А потому на нашем длинном столе всегда было множество сверкающего стекла.

Обращаясь к супругу, мать неизменно улыбалась, даже когда приходилось произносить что-нибудь вроде: “Мой Господин, пожалуйста, уберите ноги со стола”, или “Я думаю, что вам не следует прикасаться ко мне, пока не смоете с рук грязь”, или “Вы и вправду считаете, что можно входить в дом в таком виде?” Но под ее обворожительной любезностью, как мне кажется, скрывалась ненависть.

Единственный раз в жизни я услышал, как она в гневе повысила голос и в весьма резких выражениях категорично заявила, что именно отец стал причиной появления на свет половины детей в окрестных селениях, и что она сама похоронила восьмерых младенцев, так и не увидевших сияния дня, только потому, что он не способен обуздать свое вожделение и вел себя как вздыбившийся жеребец.

Столь неожиданный взрыв гнева — разговор происходил за запертой дверью — до такой степени потряс отца, что, появившись в дверях спальни, бледный и возмущенный, он не выдержал и, обращаясь ко мне, произнес “Знаешь, Витторио, твоя мать не столь глупа, как мне казалось. Нет-нет, отнюдь не глупа. На самом деле она попросту надоедлива”.

В обычных обстоятельствах он никогда бы не отозвался о ней столь сурово. Но в тот момент его буквально трясло от ярости.

Когда сразу же после произошедшей между отцом и матерью ссоры я попытался войти в родительскую спальню, в дверь полетел серебряный кувшин. Но, едва услышав мой голос, мать бросилась в мои объятия и. горько рыдала у меня на груди.

Потом мы долго сидели молча, тесно прижавшись друг к другу в ее маленькой, облицованной камнем спальне, расположенной на одном из верх­них этажей самой древней башни замка. Там было много позолоченной мебели, и старинной, и новой. Наконец мать смахнула с глаз слезы и тихо заговорила:

— Видишь ли, он заботится о всех нас, мало того — о всех моих тетушках и дядюшках. Кто знает, что стало бы с ними, если бы не он? И он никогда ни в чем мне не отказывает...

Она продолжала бессвязно объяснять мелодичным голосом монастырской воспитанницы:

— Взгляни на этот дом Он наполнен престарелыми родственниками, мудрость которых оказывает столь благотворное влияние на вас, детей... И в этом тоже заслуга твоего отца, столь богатого, что, полагаю, он мог бы уехать куда пожелает.. Но он слишком добр, чтобы поступить так. Только об одном прошу, Витторио! Витторио, не надо... Я хочу сказать... с этими девушками в деревне...

Стремясь утешить ее, я в порыве едва не проговорился, что, насколько мне известно, по моей вине на свет появился пока лишь один незаконнорожденный и с ним все в порядке. Однако, к счастью, вовремя осознал, что такая новость сразила бы ее окончательно, и промолчал.

Пожалуй, то была моя единственная беседа с матерью — на самом деле даже не беседа, ведь я-то не проронил ни слова.

Однако она была права: три ее тетки и два дяди давно уже поселились под нашим кровом, под охраной мощных стен замка, и проводили свои дни, ни в чем не зная нужды. Всегда великолепно одетые в новейшего покроя одежду, сшитую из самых модных тканей, купленных в городе, старики наслаждались всеми прелестями изысканной дворцовой жизни, которые можно было вообразить. Должен признаться, что, постоянно прислушиваясь к их разговорам, я не получал ничего, кроме пользы: они многое знали обо всем мире.

Здесь же, в замке, жили и дяди отца, но, разумеется, они чувствовали себя более непринужденно, ибо это были их земли, родовые владения. Сей факт, а также, я полагаю, участие в большинстве героических походов на Святую землю давали им право — или так им представлялось — по любому поводу вступать в споры с отцом. Причиной ожесточенной перепалки могли стать как пирожки с мясом, поданные к ужину, так и обсуждение чересчур смелых, вызывающих смятение умов идей современных художников, нанятых отцом во Флоренции для росписи нашей маленькой церкви.

Помимо пристрастия к стеклянным бокалам еще одним увлечением отца в современной жизни было творчество художников.

Наша маленькая церковь в течение многих веков оставалась без росписи. Она была возведена, как и четыре башни замка и все окружающие его крепостные стены, из столь распространенного в Северной Тоскане светлого камня. Цвет его в отличие от серого, словно грязного, темного камня, который так часто можно увидеть во Флоренции, почти совпадает с оттенком нежнейших желтоватых роз.

Но еще в моем раннем детстве отец привез из Флоренции талантливых молодых художников, обучавшихся живописи вместе с Пьеро делла Франческа и ему подобными. Им было поручено расписать стены церкви фресками на сюжеты из прекрасных сказаний о святых и библейских героях, собранных в так называемой “Золотой книге”.

Не отличаясь богатым воображением, отец в своем замысле исходил из того, что видел в церквах Флоренции, и поручил этим людям изобразить легенды об Иоанне Крестителе — святом покровителе нашего города и собрате Господа нашего. Таким образом, в течение всех последних лет моей жизни замковая церковь Святой Елизаветы постепенно украсилась изображениями святой Елизаветы, святого Иоанна, Девы Марии, Захарии, а также великого множества ангелов; все они были облачены в лучшие флорентийские одежды по моде того времени.

Именно достоинства такой “современной” живописи, столь не похожей на более сложное, утонченное искусство Джотто или Пиппи, оспаривали престарелые тетушки и дядюшки. Что же до местных сельских обывателей, едва ли они вообще разбирались в особенностях художественного творчества — их восприятие искусства сводилось к тому, что во время венчаний и крестин церковь в целом внушала им благоговейный трепет, а в таком случае все прочее не имело значения.

Сам я, разумеется, был счастлив тем, что имею возможность наблюдать, как создаются восхитительные фрески, и проводить время с живописцами. Все эти художники покинули нас задолго до того дьявольского убийства, которое оборвало мою едва успевшую начаться жизнь.

Во Флоренции мне довелось видеть множество величайших произведений искусства. Я любил бесцельно бродить по городу, разглядывая великолепные изображения ангелов и святых в капеллах богатых кафедральных соборов. А однажды — во время одной из поездок с отцом во Флоренцию — мне посчастливилось в доме самого Козимо повстречаться с великим Филиппо Липпи. Из-за буйного нрава этого художника содержали там под замком, чтобы заставить его завершить картину.

Я был глубоко потрясен этим ничем внешне не примечательным, но неотразимо привлекательным человеком, его манерой спорить, способностью плести тайные интриги и пускаться на любые проделки, вплоть до вспышки яростного раздражения, в стремлении добиться разрешения выйти за пределы дворца. Стройный, величественный Козимо только улыбался и тихим голосом уговаривал художника успокоиться и вернуться к работе, заверяя, что тот будет доволен, когда закончит свое творение. В конце концов ему удалось убедить великого живописца.

Филиппо Липпи был монахом, но женщины приводили его в полное неистовство, и все знали об этом. Откровенно говоря, он принадлежал к числу неисправимых дамских угодников. Именно из-за неудержимой тяги к представительницам слабого пола он стремился выскользнуть из дворца. В тот же наш приезд вечером за ужином в доме Козимо кто-то даже высказал предложение осчастливить Филиппо, заперев в его комнате нескольких женщин. Не думаю, что Козимо последовал такому совету. Соверши он нечто подобное, его враги немедленно разнесли бы эту важную новость по всей Флоренции.

Хочу особо подчеркнуть одно весьма важное обстоятельство. Моя память навсегда запечатлела тот краткий миг, когда я имел счастливую возможность лицезреть гениального Филиппо. Да, он был истинным гением и таковым останется для меня вовеки.

— Ну и что же именно тебе так в нем понравилось? — спросил меня отец.

— Он и плохой, и хороший одновременно, — ответил я. — И одно теснейшим образом связано с другим. Я понимал, какая борьба происходит в его душе! И я видел некоторые его работы, например ту картину, которую он писал вместе с Фра Джованни. — С тем художником, которого позже во всем мире нарекли Фра Анджелико. — И заверяю, что Филиппо просто великолепен. Иначе разве стал бы Козимо терпеть такое его поведение? Да ты ведь и сам все слышал!

— А Фра Джованни — святой? — задал еще один вопрос отец.

— Хм-м-м- Конечно. И знаешь ли, это прекрасно. Но ты, надеюсь, заметил, какие муки испытывал Фра Филиппо? Хм-м-м... Мне это понравилось.

Отец удивлено приподнял брови.

В свою следующую, и последнюю, поездку во Флоренцию он взял меня с собой, чтобы посмотреть все картины Филиппо. Тот факт, что отец помнил о моем интересе к этому художнику, поразил и тронул меня до глубины души. Мы посетили несколько домов, дабы полюбоваться самыми красивыми картинами, а затем отправились в мастерскую Филиппо.

Там мы увидели, что работа над запрестольным образом “Коронование Богоматери”, заказанным Франческо Мариньи для флорентийской церкви, близка к завершению. Едва бросив взгляд на эту картину, я чуть не упал замертво — такой восторг и восхищение вызвала она во мне.

Я не мог сдвинуться с места — только всхлипывал и рыдал.

Никогда в жизни не довелось мне видеть что-либо прекраснее этого полотна: огромная толпа людей с застывшими, исполненными внимания лицами, великолепная группа ангелов и святых, по-кошачьи грациозные женщины и стройные фигуры небожителей-мужчин. Зрелище буквально привело меня в исступление.

Позже отец предоставил мне возможность посмотреть еще две работы гения — сюжетом для обеих послужило Благовещение.

Здесь, наверное, уместно будет упомянуть, что ребенком я исполнял роль архангела Гавриила, представшего перед Девой Марией с вестью о зачатии Христа в ее чреве, и, когда мы разыгрывали этот спектакль, предполагалось, что архангел должен быть обольстительным молодым человеком, а Иосиф войдет и — подумать только! — застанет свою невинную подопечную Деву Марию наедине с ошеломляюще прекрасным взрослым мужчиной.

Нашей веселой компании беззаботных, суетных мальчишек удалось придать спектаклю некоторую пикантность — иными словами, мы внесли в сюжет кое-что от себя. Насколько мне известно, в Писании нет упоминания о присутствии святого Иосифа на этом предопределенном свидании.

Роль архангела Гавриила оставалась для меня самой любимой, и потому изображения Благовещения доставляли мне особую радость.

Последнюю картину, которую я видел перед отъездом из Флоренции, Филиппо завершил в 1440-х годах, и, должен признаться, она превзошла все его прежние творения.

Архангел действительно выглядел существом неземным и в то же время был воплощением физического совершенства. Крыльями ему послужили павлиньи перья.

Охваченный восторгом, я испытывал в тот момент лишь одно страстное желание: немедленно купить картину и увезти ее в замок. Это оказалось невозможным — работы Филиппо не выставлялись на продажу. Отцу пришлось буквально силой оттащить меня от картины, и вскоре — кажется, на следующий же день — мы двинулись в обратный путь.

Лишь позже я осознал, с каким спокойствием он выслушал мои напыщенные разглагольствования о Фра Филиппо:

— Это поистине изысканное творение, оно уникально, но при всей своей оригинальности заслуживает одобрения людей с самыми разными вкусами, с точки зрения любых законов и правил. В том и заключатся гениальность: изменить, но до определенного предела, создать нечто несравненное, не выходя за рамки здравого смысла. Уверяю тебя, отец, именно это и совершил Фра Филиппо!

Остановить меня было невозможно.

— Таково мое мнение об этом человеке. Чувственность, которую он источает, страсть к женщинам, почти непристойный отказ от исполнения взятых на себя обязательств — все в корне противоречит монашескому чину. А ведь — подумать только! — он носит рясу, он — Фра Филиппо! И в лицах, которые он рисует, отчетливо проявляется следствие жесточайшей борьбы — этот взгляд, свидетельствующий о полном отречении...

Отец внимательно слушал меня, не перебивая.

— В этом все дело, — продолжал я. — Изображаемые им персонажи воплощают его собственный непрерывный компромисс с силами, с которыми он не может примириться, и эти образы печальны, мудры и никоим образом не праведны — они всегда отражают спокойную уступчивость, безмолвное страдание.

А когда уже в пределах собственных владений мы верхом поднимались по вьющейся среди леса довольно крутой тропе, отец весьма осторожно спросил меня, действительно ли хороши художники, расписывавшие нашу церковь.

— Отец, ты что, шутишь? — воскликнул я. — Они превосходны!

Он улыбнулся.

— Поверь, я совершенно в этом не разбирался, — сказал он. — Просто нанял самых лучших.

И растерянно пожал плечами.

Я рассмеялся.

Тогда и он от души расхохотался. Я ни разу не спрашивал его, когда он позволит мне — и позволит ли вообще — уехать из дому для продолжения образования. Мне казалось, что я в состоянии сделать счастливыми нас обоих.

Во время этого последнего путешествия домой из Флоренции нам пришлось раз двадцать пять останавливаться на отдых. Мы пили и ели в каждом встречавшемся на пути замке, наносили визиты гостеприимным хозяевам множества новых, сверкающих огнями особняков, невольно восхищаясь окружавшими их роскошными садами. Сам я уделял не слишком много внимания увиденному, полагая, что впереди меня ждет долгая жизнь и несметное число вот таких же изящных беседок, увитых пурпурными глициниями, и девушек с румяными щечками, манящих к себе с крытых балконов, а вокруг всегда будут простираться зеленеющие на склонах виноградники.

В тот год, когда мы отправились в эту поездку, Флоренция в союзе с великим и прославленным Франческо Сфорца вела войну за обладание городом Миланом. Неаполь и Венеция сражались на стороне Милана. То была жестокая война. Но нас она не касалась...

Битвы происходили вдалеке от наших владений, в них участвовали наемники, и крики недовольства и озлобления, вызванных войной, раздавались на городских улицах, но не на нашей горе.

Мне вспоминаются лишь два замечательных человека, вовлеченные в сражения того времени.

Первый из них — Филиппо Мария Висконти, герцог Миланский, ставший нам врагом вне зависимости от наших симпатий или антипатий. Достаточно было того, что он оказался врагом Флоренции.

Считаю необходимым, однако, сказать о нем несколько слов. Говорили, что он чудовищно тучен и весьма неопрятен по натуре — иногда он раздевался догола и катался по земле в собственном саду. При виде любого оружия герцог приходил в ужас и вопил от страха, если на глаза ему попадался меч, не вложенный в ножны. Его приводила в ярость даже мысль о позировании для портрета, ибо он — и вполне справедливо — считал себя весьма безобразным. Но это еще не все. По причине слабых от природы ног, не способных удерживать огромное тело герцога, пажам приходилось носить его на руках. Однако Филиппо Марии Висконти присуще было и своеобразное чувство юмора. Дабы перепугать кого-нибудь, он мог внезапно выхватить припрятанную в рукаве змею! Прелестно — как вам кажется?

И такой человек как-то умудрялся править Миланским герцогством целых тридцать пять лет, и именно против Милана выступил в этой войне его собственный наемник, Франческо Сфорца.

Не могу не уделить ему хотя бы немного внимания, ибо он представляет интерес благодаря совершенно иным качествам характера. Франческо Сфорца... Красивый, сильный и доблестный сын крестьянина — крестьянина, похищенного в детстве и сумевшего сколотить целую шайку похитителей людей. Франческо же занял место главаря только после того, как тот крестьянский герой утонул в реке, пытаясь спасти упавшего в воду мальчика-пажа. Какая отвага! Какая чистота и безупречность намерений! Какие способности!

До того как я умер для этого мира и превратился в хищного вампира, мне не довелось хотя бы мельком увидеть Франческо Сфорца. Однако он в полной мере соответствовал тому, что о нем говорили: поистине героическая и выдающаяся личность. И поверите ли, этому незаконнорожденному сыну крестьянина и солдату по рождению сумасшедший обезноживший герцог Миланский отдал в жены собственную дочь, рожденную, между прочим, не законной супругой — бедняжка томилась взаперти, — а любовницей правителя.

Именно этот брак в конце концов и послужил причиной войны. Франческо храбро сражался за интересы Филиппо Марии, но когда сумасбродный герцог скончался, его прекрасный зять, очаровывавший любого жителя Италии, от Папы до Козимо, естественно, захотел стать правителем Милана!

Все мною сказанное — истинная правда. Разве вам не кажется это интересным? Подумайте только! Да, я забыл упомянуть, что Герцог Филиппо Мария так боялся раскатов грома, что намеревался построить в своем дворце звуконепроницаемую комнату.

Более того, Сфорца мог, точнее, просто обязан был спасти Милан от всякого рода захватчиков, и Козимо вынужден был оказывать ему финансовую помощь. А иначе на нас навалилась бы Франция — или кто-нибудь еще того хуже.

Все это было увлекательно, и я, как уже упоминал, с юных лет был хорошо подготовлен как для участия в войне, так и для службы во дворце, если бы это от меня потребовалось. Однако войны и те две личности, о которых я только что рассказал, оставались для меня лишь темой застольных разговоров. Всякий раз, когда кто-нибудь принимался бранить сумасшедшего герцога Филиппо Марию и упоминал о его безрассудных выходках вроде припрятанной в рукаве змеи, отец подмигивал мне и шептал прямо в ухо:

— Что может сравниться с причудами господ благородных кровей!

А после заливался смехом.

Что же касается романтического и доблестного героя, Франческо Сфорца, отец, в достаточной мере обладавший здравым смыслом, предпочитал помалкивать, пока тот сражался на стороне нашего врага, герцога, но, как только все мы сплотились против Милана, отец принялся расхваливать и самого Франческо — этого отчаянного выходца из низов, и его героического отца-крестьянина.

В давние времена по всей Италии разбойничал отчаянный пират и головорез по имени сэр Джон Хоквуд, натравливавший своих наемников на кого угодно, в том числе и на флорентийцев.

Однако впоследствии он присягнул на верность Флоренции и даже стал ее гражданином, оставаясь преданным ей до конца своих дней. А когда сэр Джон удалился в мир иной, жители города воздвигли ему великолепный монумент в кафедральном соборе! Ах, вот это были времена!

Мне кажется, что судьбу солдата в ту эпоху можно считать по-настоящему прекрасной, ибо он имел возможность выбирать, на чьей стороне сражаться, и сам решал, когда стоит уйти со службы и стоит ли это делать вообще.

Но не менее славно было посвящать свое время чтению поэтических произведений или созерцанию картин и жить в полном довольствии и безопасности за стенами родового замка или бродить по людным улицам процветающих городов. Если человек имел хоть какое-нибудь образование, он мог сам выбрать занятие по душе.

Тем не менее следовало быть очень осторожным. Богатые землевладельцы, вроде моего отца, во времена таких войн доходили до полного разорения. Их горные владения, где людям жилось так привольно, захватывали и разрушали до основания многочисленные враги. А порой случалось и так, что правитель, считавший себя вправе оставаться в стороне от всех превратностей военного времени, оказывается, наносил тем самым ущерб Флоренции... И тут же в его владения с лязгом и грохотом вторгались наемники и начинали громить все подряд.

Между прочим, Сфорца победил в той войне с Миланом и своим успехом отчасти был обязан Козимо, ссудившему ему необходимую сумму денег. То, что произошло потом, иначе как полным беспределом не назовешь.

Ладно, я могу описывать прекрасную Тоскану до бесконечности.

Дрожь и печаль охватывают меня при мысли о том, что могло статься с моей семьей, не вмешайся в наши судьбы сам дьявол. Я не могу представить отца дряхлым стариком, как не в состоянии вообразить самого себя сражающимся с болезнями и немощью или свою сестру замужем за городским аристократом, хотя я всегда надеялся, что ее избранником будет все-таки человек благородный, а не какой-нибудь провинциальный барон.

Тот факт, что в тех самых горах по-прежнему существуют селения и замки, обитателям которых удалось выжить несмотря ни на что, вызывает в моей душе одновременно и печаль, и радость. Они сумели уцелеть вопреки всем бедам и даже ужасам современных войн. Сменяются поколения, но нерушимо стоят стены замков и остаются оживленными узкие мощеные торговые улочки, а в окнах виднеются горшки с цветущей красной геранью.

А здесь воцарилась тьма.

Здесь свои воспоминания пишет при свете звезд Витторио.

Нашу церковь внизу заполонили заросли ежевики и колючей сорной травы. Посторонний глаз не в силах заметить следы старинной живописи на стенах, а мощи святых на алтарном камне покрыты толстым слоем пыли.

Все так, но эти колючки защищают то немногое, что осталось от моего родного дома. Я позволяю им расти, равно как не препятствую полному исчезновению дорог в лесных чащах и даже способствую их скорейшему разрушению. Я должен сохранить хотя бы мизерные остатки былого! Я должен...

Однако я вновь не могу вовремя остановиться. Поверьте, я знаю, что это так, и осуждаю себя за многословие.

Пора завершать эту главу.

Но это повествование весьма похоже на те маленькие пьесы, что мы разыгрывали в доме дяди, или те, что мне довелось увидеть во Флоренции времен Козимо — еще до того, как я побывал в неапольском соборе Святого Януария. Прежде чем я выведу на сцену своих актеров, прежде чем вынесу на ваш суд собственную трактовку сюжета, необходимо запастись раскрашенными декорациями, массой мелких предметов реквизита, протянуть через сцену канаты для исполнения полетов и пошить специально скроенные для этого представления костюмы.

Ничего не поделаешь. Позвольте закончить эту главу похвалой пятнадцатому столетию, выразив ее сказанными несколько позже словами великого алхимика Фичино: “То был Золотой век”.

Теперь я приступаю к повествованию о самом трагическом моменте...

На нас обрушиваются ужасные несчастья

Начало конца пришлось на следующую весну. Мне минуло шестнадцать лет, и день моего рождения выпал в том году на последний вторник перед Великим постом, когда все мы вместе с селянами праздновали масленицу. В тот год она наступила рано, и потому было немного прохладно, но мы весело провели время.

В ночь на пепельную среду мне привиделся страшный сон: я держал в руках отрубленные головы моих брата и сестры. Проснувшись в поту и дрожа от ужаса, я записал увиденное в свой сонник. Сон быстро выветрился из моей памяти — как правило, я не запоминал свои сновидения надолго, вот только... это сновидение было воистину самым страшным в моей жизни. Когда я рассказывал кому-либо о своих ночных кошмарах, ответ был всегда один:

— Пеняй на себя, Витторио. Во всем виновата твоя страсть к чтению. Начитаешься книг, а потом кошмары снятся.

Итак, я подчеркиваю, сон был забыт.

К Пасхе вся деревня купалась в цвету, словно природа тоже готовилась к празднику. Первым предвестником грядущего ужаса — хотя в тот момент я еще этого не понимал — стало весьма зловещее событие: все деревушки, стоявшие ниже по склону нашей горы, внезапно опустели.

В сопровождении двух охотников, егеря и солдата мы с отцом спустились туда верхом и сами убедились, что крестьяне из этих селений покинули свои жилища и забрали с собой всю живность. Похоже, с момента их ухода прошло уже несколько дней.

Вид этих покинутых крошечных деревушек внушал ужас.

В сгущающихся теплых сумерках мы повернули лошадей и тронулись в обратный путь. К нашему великому удивлению, двери домов во всех остальных поселениях, мимо которых мы проезжали, были накрепко заколочены досками. Сквозь щели ставен не проникал ни единый лучик света, а из труб не вился красноватый дымок.

Разумеется, старый управляющий отца разразился гневной тирадой в адрес сбежавших крестьян и заявил, что следует немедленно их отыскать, наказать и заставить снова работать на земле.

Отец в тот момент сидел при свечах за своим столом — как всегда благожелательный и совершенно спокойный, положив подбородок на согнутые в локтях руки. Он сказал, что селяне люди свободные, они ничем ему не обязаны и вправе перебраться в другое место, коль скоро не пожелали жить на нашей горе, — таковы законы и нравы современного мира. Отца же беспокоило другое: ему необходимо было знать, что затевается или уже происходит на нашей земле.

И тут, внезапно заметив, что я стою в стороне и внимательно наблюдаю за ним, прислушиваясь к разговору, он прекратил обсуждение этого вопроса и отпустил управляющего.

Я ровным счетом ничего не понял.

Но в последовавшие за этим дни некоторые жители с нижних ярусов склона поднялись наверх, чтобы поселиться внутри крепостных стен. В рабочих комнатах отца велись какие-то переговоры. Я часто слышал теперь загадочные взволнованные споры, но все происходило за закрытыми дверями. Однажды вечером за ужином, когда среди сидевших за столом воцарилось столь необычное для нашего дома мрачное молчание, отец наконец поднялся со своего массивного кресла — глава семейства, как всегда, был в центре стола — и словно в ответ на невысказанные обвинения заявил:

— Я не собираюсь подвергать гонениям горстку старух только за то, что они втыкали иголки в восковые фигурки, возжигали благовония и читали глупые заклинания, ровным счетом ничего не значащие. Эти старые ведьмы всегда жили на нашей горе.

Моя мать весьма встревожилась и увела нас, Бартолу, Маттео и меня, из-за стола — я повиновался с наибольшей неохотой, — велев лечь спать пораньше.

— И не вздумай читать, Витторио! — добавила она.

— Объясните мне, о чем это говорил отец,— попросила Бартола.

— Ох уж эти мне старые деревенские ведьмы, — отозвался я, употребив при этом итальянское слово strega. — Бывает, что кто-то уходит слишком далеко или возникают споры, но чаще всего дело ограничивается заклинаниями для излечения лихорадки и всякого такого.

Я думал, мать заставит меня умолкнуть, но она спокойно стояла на узких ступенях башни, затем взглянула меня с заметным облегчением и сказала:

— Да, да, Витторио, ты совершенно прав. Во Флоренции люди смеются над такими старухами. Ты и сам знаешь нашу Гаттену. она всего лишь сбывает глупым девчонкам любовные зелья.

— Разумеется, мы не станем привлекать ее к суду! — ответил я, довольный, что она обратила внимание на мои слова.

Бартола и Маттео тут же заявили:

— Ну уж нет, только не Гаттену. Она исчезла. Сбежала.

— Гаттена? — удивленно переспросил я. И только когда мать отвернулась, явно показывая, что разговор окончен, и жестом велела мне немедленно сопроводить сестру и брата в постели, серьезность положения стала для меня очевидной.

Гаттену страшились больше всех остальных, хоть она при этом была самой потешной из всех старых ведьм, и если она сбежала, если испугалась чего-то... да-а-а... это уже что-то новенькое — ведь она-то считала, что именно ее следует всем бояться.

Последующие дни выдались свежими, погожими и прошли, казалось, относительно спокойно как для меня, так и для Бартолы с Маттео. Однако теперь, оглядываясь назад, я припоминаю, что тогда случилось многое.

Однажды после полудня, подойдя к самому высокому сторожевому окну в старой башне, я внимательно оглядывал все земли, которые можно было оттуда охватить глазом. Наш стражник Тори, как мы называли его, как раз собирался немного вздремнуть.

— Конечно же, вы его не обнаружите,— сказал он.

— О чем это ты? — поинтересовался я.

— О дыме. Ни одна печная труба не дымится. — Он зевнул и прислонился к стене, сильно ссутулившись в своей старой куртке из толстой кожи, с громоздким тяжелым мечом в ножнах.

— Все в порядке, — ответил он и зевнул снова. — Стало быть, или им пришлась по нраву жизнь в городе, или все перешли на сторону Франческо Сфорца против герцога Миланского. Ну и пусть себе живут, как им угодно. Если они не сумели понять, как хорошо им живется в наших краях.

Я отвернулся от него и снова взглянул на простирающиеся вокруг леса и виднеющиеся внизу долины, а затем — вверх, на слегка затуманившееся синее небо. И правда, маленькие селения словно застыли во времени. Однако полной уверенности в этом быть не могло — день выдался не слишком ясный. Тем не менее в самом доме действительно все было прекрасно.

Оливковое масло, овощи, молоко и многие другие продукты нам в дом доставляли из окрестных деревень, но, откровенно говоря, мы в них не то чтобы очень нуждались. Поэтому, считал отец, большой беды от ухода этих крестьян с наших земель не будет.

Однако пару дней спустя стало совершенно очевидно, что все домочадцы пребывают в постоянном напряжении, хоть никто и не признался в этом вслух. Беспокойство матери было столь сильным, что она даже прекратила свою нескончаемую жеманную болтовню. Нельзя сказать, что беседы не велись вообще, но они стали другими.

В то время как души одних, казалось, раздирали мучительные внутренние конфликты, были и другие — те, кто проявлял полное безразличие к подобным настроениям. Пажи весело носились по замку, стремясь услужить всем и каждому, а маленькая группа музыкантов, прибывшая к нам накануне, исполнила несколько циклов прекрасных песен в сопровождении виолы и лютни.

Однако уговорить мать исполнить ее любимые старинные танцы не удалось.

Должно быть, было уже весьма поздно, когда объявили о приходе нежданного посетителя. За исключением Бартолы и Маттео, которых я незадолго до этого проводил в спальню и оставил на попечение нашей старой няни Симонетты, никто еще не .покинул главный зал.

Капитан стражи отца вошел в зал и, щелкнув каблуками, с поклоном сообщил:

— Мой господин, похоже, в дом пришел человек высокого ранга, однако, как он утверждает, его нельзя принимать при свете, а потому он требует, чтобы вы сами вышли к нему.

Все сидевшие за столом сразу насторожились, а мать побелела от гнева и обиды.

Никто и никогда еще не смел “требовать” чего-либо от моего отца.

Я отчетливо видел, что капитан стражи, старый служака, много повидавший на своем веку, участвовавший в жесточайших битвах с наемниками, бродившими по всей Европе, был в тот момент насторожен и слегка взволнован.

Отец молча поднялся из-за стола, но не сдвинулся с места.

— Как вы соизволите поступить, мой господин? Соблаговолите ли выполнить требование гостя или прикажете мне передать этому сеньору, чтобы он немедленно покинул замок? — спросил капитан.

— Скажи ему, что он желанный гость в моем доме, — ответил отец, — и что во имя Христа, нашего Спасителя, мы окажем ему наивысшее гостеприимство.

Тон, которым он произнес это, успокаивающе подействовал на всех присутствовавших за столом, за исключением моей матери, которая пребывала в растерянности и не знала, как следует поступить.

Капитан бросил на отца хитрый взгляд, словно говоря тем самым, что его не проведешь, но тем не менее вышел из зала, чтобы передать приглашение.

Отец не стал снова садиться. Он постоял, глядя куда-то вдаль широко раскрытыми глазами, а затем вскинул голову, будто вслушиваясь, после чего повернулся и щелкнул пальцами, привлекая внимание двух стражников, в оцепенении застывших в разных концах зала.

— Пройдите по всем помещениям, посмотрите, все ли в порядке, — спокойным голосом распорядился он. — Кажется, я слышу в доме птичий щебет. Во дворе стало тепло, и повсюду распахнуты окна.

Эти двое удалились, а их места в зале мгновенно заняли двое других караульных. Само по себе это показалось мне необычным, ибо означало, что солдат в замке было больше, чем всегда.  

Капитан возвратился один и вновь склонился перед отцом:

— Мой господин, он отказывается выходить на свет и заявляет, что вы сами должны выйти к нему, и что у него нет времени для долгого ожидания.

И тогда я впервые увидел своего отца воистину разгневанным. Даже наказывая поркой меня или какого-нибудь деревенского мальчишку, он относился к такой обязанности с некоторой ленцой. Сейчас тонкие черты его лица, сами пропорции которого словно специально были созданы для олицетворения спокойствия, исказились в безудержном гневе.

— Да как он смеет?!! — прошептал отец, но его слова отчетливо услышали все в зале.

Стремительно обогнув стол, он на миг приостановился, а затем решительным шагом направился к выходу в сопровождении поспешившего за ним капитана стражи.

Вскочив со стула, я бросился следом, слыша за спиной рыдания матери и ее мольбу:

— Витторио, верни-и-ись!..

Но я сбежал вниз по ступеням и вышел во внутренний двор. Только там отец резко обернулся и уперся рукой мне в грудь, заставив остановиться.

— Оставайся на месте, сын, — мягко произнес он. — Я сам разберусь.

С того места, где я стоял — прямо возле двери в башню, — был хорошо виден край двора. Там, у самых ворот, при ярком свете факелов отчетливо вырисовывалась фигура странного гостя — сеньора, не пожелавшего пройти в освещенный зал, хотя, похоже, сверкающая иллюминация крепостного двора его отнюдь не смущала.

Огромные ворота сводчатого въезда на ночь всегда запирались. Оставалась открытой только узкая дверь в рост человека — и теперь в ее проеме стоял незнакомец в великолепном бархатном одеянии цвета красного вина, освещенный с обеих сторон ярким светом потрескивавших факелов и, как мне показалось, торжествующий.

Покрой его одежды едва ли соответствовал последней моде, но каждая деталь костюма — от расшитого драгоценными камнями камзола до пышных рукавов из атласных и бархатных лент — была одинаково насыщенного цвета, как если бы все было тщательно выкрашено в лучших красильнях Флоренции.

Даже драгоценные камни, вшитые в ворот камзола, равно как и те, которые свисали с тяжелой золотой цепи на шее, были цвета красного вина — скорее всего, рубины, а быть может, даже сапфиры.

Густые черные волосы, глянцевитыми волнами падали на плечи неизвестного посетителя, но мне никак не удавалось разглядеть его лицо, скрытое в густой тени, отбрасываемой широкими полями бархатной шляпы. Я смог лишь на мгновение увидеть проблеск очень белой кожи — очертание подбородка и часть шеи. С пояса мужчины свисал огромный палаш в старинных ножнах, а на одно плечо был небрежно наброшен бархатный плащ того же цвета темного вина, расшитый, как показалось мне издали, какими-то замысловатыми золотыми символами.

Изо всех сил напрягая зрение, я пытался различить загадочные знаки, и мне показалось, что в полосе изысканной вязи проступают очертания звезды и полумесяца... Однако разделявшее нас расстояние действительно было слишком большим.

Рост таинственного незнакомца можно было назвать поистине впечатляющим.

Мой отец остановился совсем рядом с ним, но, когда заговорил, его спокойный голос звучал очень тихо, и я не смог расслышать ни слова. А загадочный человек, в лице которого до сих пор не удавалось разглядеть ничего, кроме улыбающихся губ и белоснежных зубов, издал некое непонятное звуко-сочетание, прозвучавшее, как мне показалось, одновременно и сердито, и соблазнительно.

— Во имя Господа нашего и Спасителя немедленно убирайтесь вон из моего дома! — внезапно выкрикнул отец. Затем молниеносным движением подался вперед и силой вытолкнул великолепного незнакомца за калитку.

Я был потрясен.

Но из гулкой тьмы снаружи неожиданно послышался лишь негромкий мелодичный смех, презрительный смех, — и, кажется, ему вторили другие, а затем я расслышал оглушительный грохот копыт, как если бы несколько всадников одновременно пустили лошадей вскачь.

Мой отец сам захлопнул дверь, повернулся и сотворил знак Святого Креста, а затем сложил ладони в молитвенном жесте.

— Милостивый Боже, да как они посмели! — проговорил он, обращая взгляд к небесам.

И только теперь, когда отец стремительно направился в сторону башни, у подножия которой я стоял, взгляд мой упал на капитана стражи, и я увидел, что тот недвижимо застыл, парализованный невообразимым ужасом.

Как только отец вошел в полосу света от укрепленных на лестнице факелов, взгляды наши встретились и я жестом указал ему на капитана.

— Примите все меры к обеспечению безопасности моего дома, — приказал, оборачиваясь к нему отец. — Обыщите его сверху донизу и укрепите все, что только можно. Нужно вызвать солдат и освещать двор факелами всю ночь. Ты слышишь меня? Мои люди должны охранять каждую башню и все крепостные стены. Исполни все немедленно. Только так мы сможем восстановить здесь мир и спокойствие!

Не успели мы дойти до зала, в котором ужинали, как навстречу нам спустился проживавший в ту пору в крепости старый священник, ученый доминиканец по имени Фра Диамонте, — волосы его растрепались, сутана была наполовину расстегнута, а в руках он крепко сжимал молитвенник.

— Что случилось, господин? — спросил он. — Во имя Господа, что происходит?

— Падре, доверьтесь Богу и помолитесь со мной в церкви, — ответил отец и обратился к поспешно приближавшемуся к нам стражнику: — Осветить церковь, зажечь все свечи, я буду молиться. Сделайте все как можно быстрее, и пусть мальчики спустятся вниз — сыграют что-нибудь духовное.

Затем он взял за руки меня и священника.

— Хочу, чтобы вы оба знали: на самом деле ничего страшного не случилось. Все это не более чем суеверные предрассудки, но любой повод, заставляющий светского человека, как я, обратиться к Богу, воистину благотворен. Пойдем с нами, Витторио. Вознесем молитвы наши к Богу — ты, Фра Диамонте и я. И прошу, ради матери держи себя в руках.

К тому времени я уже достаточно успокоился, но мысль о грядущей ночи в освещенной церкви представлялась мне и приятной, и тревожной.

Я пошел за молитвенником, требником и прочими своими книгами религиозного содержания — великолепными изданиями на флорентийской веленевой бумаге, с золотым тиснением и великолепными иллюстрациями в прекрасных рамках.

Выходя из своей комнаты, я увидел стоявших неподалеку родителей и услышал, обращенные к жене слова отца:

— ...Ни на мгновение не оставляй детей одних и помни о своем состоянии — пожалуйста, постарайся успокоиться. Я не потерплю панических настроений в доме.

Мать положила руку на живот.

Я догадался, что она снова беременна. И тут же осознал, что отец действительно чем-то встревожен. Что могло означать это “ни на мгновение не оставляй детей одних”? О чем думал в тот момент отец, чего опасался?

В церкви было вполне уютно. Мой отец уже давно приобрел несколько удобных деревянных, обитых бархатом скамеек для молящихся, хотя в праздничные дни все должны были оставаться на ногах. Скамей со спинками в те времена еще не было.

Часть ночи отец потратил на то, чтобы показать мне сводчатый подвал под церковным зданием. Люк, ведущий туда, открывался с помощью ручки в виде кольца, укрепленной на облицованной камнем крышке. Само же кольцо было искусно врезано в поверхность и оставалось совершенно незаметным — посторонний глаз воспринимал его как одну из многочисленных деталей мраморной инкрустации, украшавшей пол.

06 этом тайнике я знал еще в далеком детстве и однажды даже попытался проникнуть туда без разрешения, наказанием за что стала весьма ощутимая порка. Отец тогда заявил, что был весьма раздосадован моей неспособностью хранить семейные секреты.

Его слова огорчили меня гораздо больше, чем порка. И с тех пор я никогда не просил его взять меня с собой, хотя знал, что время от времени он спускается в подземелье. Я думал, что там хранятся сокровища и разного рода языческие реликвии.

И вот теперь передо мной открылось похожее на пещеру просторное помещение с высокими сводами, обложенное камнем и буквально забитое самыми разнообразными сокровищами. Повсюду стояли старинные сундуки и даже грудами лежали старые книги. А еще я увидел две запертые на засовы двери.

— Они ведут к старым захоронениям, туда тебе ходить не придется, — сказал отец, — но теперь ты должен знать об этом месте. И помнить о нем.

Когда мы снова поднялись в церковь, он опустил крышку люка, уложил на место кольцо и фрагменты мраморного орнамента. От входа в тайник не осталось и следа.

Фра Диамонте сделал вид, что ничего не видел. Мать заснула, дети тоже спали.

Мы же заснули в церкви только перед самым рассветом.

На восходе, когда в крепости закричали петухи, отец вышел во внутренний двор, потянулся, взглянул на небо и пожал плечами.

К нему подбежали двое моих дядьев, требуя немедленно объяснить, как осмелился этот неизвестно откуда взявшийся сеньор угрожать нам осадой и когда отец предполагает начать сражение.

— Нет-нет, вы все неправильно поняли, — ответил отец. — Мы и не собираемся объявлять войну. Ступайте в свои спальни...

He успел он закончить фразу, как всех нас заставил обернуться душераздирающий крик. В распахнутые настежь ворота вбежала одна из хорошо знакомых нам деревенских девушек, в истерике пoвторяя одно и то же:

— Он исчез, малютка исчез, они схватили его!

Остаток дня прошел в неустанных поисках пропавшего ребенка. Безрезультатно. А вскоре оказалось, что бесследно исчез ещё один малыш. Он был слабоумным и с трудом передвигался, но его все любили, так как он не причинял никому ни малейшего вреда. К всеобщему стыду, никто не мог даже 6олее или менее точно сказать, как давно пропал этот безобидный деревенский дурачок.

С наступлением сумерек я уже думал, что сойду с ума, если немедленно не поговорю с отцом наедине, если не смогу пробиться к нему через запертые наглухо двери комнаты, где он вел словесные баталии с моими дядьями и священниками. В конце концов я заколотил в дверь так громко и стал пинать ее в таком исступлении, что он разрешил мне войти.

Встреча как раз подходила к концу, и, когда отец притянул меня к себе и обнял, в его глазах сверкало пламя неистового гнева.

— Нет, ты понимаешь, что они со мной сотворили? Они сами взяли ту самую дань, которую требовали от меня. Они отняли их у меня! Я отказался подчиниться, и они сами забрали то, что хотели!

— Но какая дань? Ты имеешь в виду детей?

Глаза отца налились кровью. Он потер заросший за ночь подбородок и с такой силой стукнул кулаком по столу, что все предметы с него разлетелись по комнате.

— Что они о себе возомнили, чтобы врываться ко мне ночью и требовать, чтобы я передал им все права на этих никому не нужных, несчастных детей?

— Отец, я не понимаю, в чем дело. Прошу, объясни же мне наконец!

— Витторио, завтра с первыми же лучами солнца ты должен отправиться во Флоренцию с письмами, которые я подготовлю сегодня. Для этой борьбы мне понадобятся не только сельские священники. А теперь иди и готовься к путешествию.

Внезапно он посмотрел вверх и словно прислушался к чему-то, затем огляделся вокруг. Я видел, как за окнами меркнет свет, а сами мы постепенно превращаемся в не более чем туманные силуэты.

Я поднял сброшенный отцом на пол канделябр.

Вынимая из канделябра одну из свечей и зажигая ее от факела у дверей, я не переставал наблюдать за отцом со стороны, равно как и пока нес свечу о6ратно, а затем зажигал от нее все остальные потухшие свечи.

Какое-то время он прислушивался, молчаливый и встревоженный, а затем, не издав ни малейшего звука, поднялся с места и оперся кулаками о стол. Похоже, он даже не обратил внимания на горевшие свечи, ярко озарявшие его потрясенное, измученное лицо.

— Что ты слышишь, мой господин? — спросил я, бессознательно употребив формальное обращение.

— Страшные бедствия... — прошептал он. — Пагубные невзгоды, которые лишь Бог смог вынести из-за наших грехов. Тебе следует хорошо вооружиться. Приведи в церковь свою мать, брата и сестру. И поспеши. Солдатам приказания уже отданы.

— Может быть, следует принести немного еды, хотя бы пива и хлеба? — спросил я.

Он кивнул, хотя вряд ли это его беспокоило.

Меньше чем через час мы собрались в церкви, вся семья полностью, включая пятерых дядьев и четырех теток, а еще с нами были теперь две няньки и Фра Диамонте.

Вперед, как для мессы, вынесли маленький алтарь с тончайшей, украшенной вышивкой напрестольной пеленой и массивными золотыми канделябрами с зажженными свечами. Распятие Господа нашего Христа засияло на свету — древний, выцветший и истончившийся со временем резной образ, который висел на стене со времен Святого Франциска, после того как, по преданию, два столетия тому назад великий святой останавливался в нашем замке.

То был обнаженный Христос, каким часто его изображали в старину, и фигура истерзанного мученика не имела ничего общего с крепкой, исполненной чувственности плотью какую изображают на современных распятиях. Наша реликвия поразительно не соответствовала веренице выстроенных как на парад святых в сверкающем алом и золотом убранстве — творениям приглашенных отцом флорентийских живописцев.

Мы сели на простые, некрашеные, внесенные для нас скамьи. Никто не проронил ни слова, ибо в то утро Фра Диамонте отслужил мессу и поместил в дарохранительницу Тело и Кровь Господа нашего. Отныне нашу церковь можно, как и прежде, с полным правом называть Домом Господним

Мы успели-таки вкусить хлеба и выпить по глотку пива возле передних дверей, но все происходило в полном молчании.

Только отец время от времени выходил из храма, бесстрашно пересекал ярко освещенный внутренний двор и созывал своих солдат из башен и со стен, а иногда даже сам взбирался на стены, дабы собственными глазами убедиться, что все находится под надежной защитой.

Мои дядья пришли в полном боевом облачении, тетки пылко молились, перебирая четки, Фра Диамонте пребывал в замешательстве, а мать ни на шаг не отходила от перепуганных младших детей, хотя сама была бледна как смерть и мучилась дурнотой — возможно, причиной тому было дитя в ее чреве.

Казалось, ночь пройдет без неприятностей.

Примерно за два часа до рассвета меня вывел из легкой дремоты ужасный крик.

Отец сразу вскочил на ноги, остальные мужчины тут же выхватили мечи и крепко сжали рукоятки узловатыми от старости пальцами.

Крики в ночи звучали все громче, они доносились отовсюду, со стороны сторожевых постов раздавались сигналы тревоги, на всех башнях беспорядочно трезвонили старые колокола.

Отец схватил меня за руку.

— Идем же, Витторио, — сказал он и сразу же поднял кольцо, откинул крышку люка и всунул мне в руку большой канделябр, стоявший на алтаре.

— Быстро! Забери с собой вниз мать, теток, сестру и брата и не вздумай выходить оттуда, что бы ты ни услышал! Ты понял? Ни в коем случае не выходите оттуда! Закрой за собой люк и оставайся там! Делай все так, как я тебе сказал!

Я сразу же повиновался, подхватил Маттео и Бартолy и заставил их спуститься по каменным ступеням.

Мои дядья ринулись к дверям, ведущим во внутренний двор, на ходу выкрикивая боевые кличи своей молодости, тетушки не могли сдвинуться с места и в полубессознательном состоянии цеплялись за алтарь, а моя мать всем телом прильнула к мужу.

Отец уже с трудом сдерживался, готовый вот-вот взорваться от ярости. Я потянулся было за самой старой тетушкой, но она замертво упала перед алтарем... И тогда отец снова ринулся ко мне, силой втолкнул меня в тайник и захлопнул крышку люка.

Мне оставалось только запереть замок, как показывал отец, повернуться и в мерцании свечей встретиться взглядами с испуганными Бартолой и Маттео.

— Спускайтесь вниз до самого конца, — крикнул я, — до упора!

Они едва не падали, с трудом преодолевая узкие крутые ступени и с жалобным видом оборачиваясь ко мне.

— Что происходит, Витторио, почему они хотят причинить нам вред? — спросила ничего не понимающая Бартола.

— Я хочу сразиться с ними, — заявил Маттео. — Витторио, отдай мне свой кинжал. У тебя есть еще меч. Это несправедливо.

— Ш-ш-ш-ш... успокойся, делай все так, как велел отец. Ты думаешь, я доволен, что не могу быть там с остальными? Веди себя хорошо!

Я с трудом проглатывал слезы. Там, наверху, осталась моя мать! И мои тетушки!

Воздух в подземелье был сырым и промозглым, но меня это даже радовало, ибо я был весь в поту, а рука затекла под тяжестью громоздкого золотого подсвечника. Наконец мы втроем добрались до дальнего конца убежища и в полном изнеможении рухнули там, тесно прижавшись друг к другу. Прикосновение к холодному камню стены подействовало на меня успокаивающе.

Какое-то время мы сидели молча, не в силах вымолвить хоть слово, и в царившей вокруг тишине я отчетливо слышал доносящиеся сверху вопли отчаяния и страха, панические возгласы, топот бегущих ног и даже ржание испуганных лошадей. Похоже было на то, что лошади прорвались в церковь над нашими головами... Что ж, и такое вполне возможно...

Вскочив на ноги, я бросился к двум запертым дверям тайника — к тем, которые вели не то к склепам, не то к чему-то еще в этом роде, — впрочем, тогда я об этом не задумывался. Я отодвинул засов на одной из дверей, но не увидел за ней ничего, кроме низкого и узкого коридора. С моим ростом и широкими плечами я не смог бы по нему пройти.

Обернувшись к младшим, я увидел, что они, устремив глаза к потолку, буквально застыли от ужаса. Сквозь мощные перекрытия сверху по-прежнему доносились душераздирающие крики.

— Дымом пахнет, — внезапно прошептала Бартола, и лицо ее залил новый поток слез. — Ты чувствуешь этот запах, Витторио? Я не ошибаюсь!

Я и сам явственно ощущал залах гари, но постарался придать своему голосу как можно больше неуверенности:

— Сейчас вы оба осените себя крестным знамением и будете молиться — понятно? И доверьтесь мне. Мы выберемся отсюда.

Яростный гул сражения все не стихал, крики не смолкали, но внезапно, совершенно неожиданно наступила тишина — и она показалась нам не менее жуткой, чем шум битвы.

Безмолвие было слишком полным, чтобы свидетельствовать о победе...

Бартола и Маттео прижались ко мне с обеих сторон.

Сверху раздался какой-то грохот. С шумом распахнулись двери в церковь, и тут же молниеносно рванули кверху и отбросили крышку люка... На фоне огненного зарева я отчетливо увидел темную стройную фигуру с длинными волосами.

Порыв ветра задул пламя моих свечей.

Остались лишь всполохи дьявольского пламени наверху и вдали, а нас самих безжалостно погрузили в полную тьму.

И снова я увидел четкие очертания: высокую, великолепно сложенную фигуру женщины с роскошными длинными локонами и с талией настолько тонкой, что я мог бы обхватить ее двумя ладонями; она стремительно и совершенно беззвучно — словно летела — сбегала ко мне по ступенькам.

Господи, как могла оказаться здесь эта женщина?

Прежде чем я решился направить свой меч против врага, явившегося предо мной в образе женщины, или вообще хоть что-нибудь сообразить, ее нежные груди коснулись моей груди, и я ощутил прохладу ее кожи... Она как будто намеревалась обнять меня...

То был момент необъяснимого и до странности чувственного замешательства — до меня донесся аромат ее волос и одежды, а когда она взглянула на меня, белки глаз ослепительно сверкнули в темноте.

Я услышал, как вскрикнула Бартола, а за ней и Маттео.

Меня с силой швырнули на пол.

Над нашими головами ярко полыхало пламя.

Одной столь хрупкой с виду рукой незнакомка крепко держала обоих сопротивлявшихся и пронзительно визжавших от ужаса детей, а в другой сжимала высоко занесенный над головой меч. Она замерла на мгновение, бросила в мою сторону краткий взгляд и устремилась вверх по лестнице. Еще миг — и женщина исчезла в сиянии огня.

Я обеими руками выхватил меч и ринулся в погоню — к выходу из церкви, однако успел лишь увидеть, как она — не иначе как с помощью невиданной адской силы — мгновенно оказалась у двери. Непостижимая ловкость!

Ее пленники вопили, визжали и непрестанно взывали ко мне:

— Витторио, Витторио!

Все верхние окна церкви, равно как и круглое окно над распятием были объяты пламенем.

Я не мог поверить своим глазам: совсем юная женщина похищает моих сестру и брата!

— Остановись во имя Бога! — закричал я. — Подлая, трусливая ночная воровка!

Я побежал вслед за нею, и, к моему величайшему удивлению, она действительно остановилась и повернулась ко мне лицом. На этот раз я смог увидеть ее, что называется, в полной красе. А красота ее была поистине изумительной: правильный овал лица, нежный взгляд огромных серых глаз, прозрачная, сияющая словно тончайшая китайская белая эмаль, кожа, алые губы, слишком совершенные даже для воображения художника... Длинные светло-пепельные волосы, мягкими волнами спускавшиеся на спину, в свете пламени приобрели тот же оттенок серого цвета, что и глаза. Ее одежда, испачканная какими-то темными — должно быть, кровавыми — пятнами, была того же винно-красного цвета, что и костюм дьявольского призрака, которого я видел предыдущей ночью.

Она смотрела на меня с удивительным и даже трогательным любопытством, держа в правой руке занесенный над головой меч, но не двигалась с места... И вдруг разжала левую руку и освободила из мощного захвата отбивавшихся, вопящих детей.

— Дьяволица! Ведьма! Демон! — рычал я, заслоняя детей своим телом, а потом бросился на нее, вращая мечом.

Но она увернулась, да с такой ловкостью, что я не успел и глазом моргнуть. Я не мог поверить, что она вдруг оказалась так далеко и теперь спокойно стоит, опустив меч и внимательно глядя на меня и рыдающих детей.

Внезапно она повернула голову. Послышался какой-то свистящий звук, затем он повторился снова и снова. В церковных дверях — казалось, из пламени самого ада — возникла другая облаченная во все красное фигура, окутанная в бархат и обутая в украшенные золотым орнаментом сапоги. Едва я замахнулся на нового врага мечом, этот человек отшвырнул меня в сторону и в одно мгновение отсек голову Бартолы, а затем обезглавил и рыдающего Маттео.

Я совершенно обезумел и буквально взвыл от горя. Незнакомец обернулся в мою сторону и готов был напасть, но из уст женщины неожиданно прозвучал твердый запрет:

— Оставь его в покое!

В нежном голосе женщины слышалась непреклонная решимость, и этот скрывшийся под капюшоном дьявол в позолоченных сапогах отступил, примирительно бросив ей в ответ:

— Ну полно тебе, Урсула. Где твое здравомыслие? Взгляни на небо! Нам надо торопиться.

Она не пошевелилась и по-прежнему не сводила с меня внимательного взгляда.

Я рыдал и выкрикивал проклятия, потрясая мечом. А потом снова ринулся к ней и на сей раз увидел, как лезвие, сверкнув, отсекает тонкую, хрупкую правую руку чуть пониже локтя и та падает на каменные плиты пола. Кровь из раны забила фонтаном.

Она лишь мельком взглянула на руку и вновь перевела взгляд на меня, а в огромных глазах застыло все то же трогательно-горькое, едва ли не душераздирающе безутешное выражение.

Я снова занес свой меч.

Strega! Ведьма! — кричал я, скрежеща зубами от ярости, пытаясь разглядеть ее сквозь неудержимым потоком лившиеся слезы. — Strega! Ведьма!

При упоминании о ведьме она проворно отступила назад, словно ее влекла невидимая сила. В левой руке она держала теперь свою правую, все еще сжимавшую меч, как будто ничего не произошло, потом приставила ее на место и принялась поворачивать и сдвигать отрубленную конечность то туда, то сюда, пока та не заняла нужное положение. Я пристально следил за каждым ее движением, и вдруг прямо у меня на глазах нанесенная мной рана мгновенно затянулась и кожа стала белоснежной, как и прежде.

Я буквально застыл в неописуемом удивлении, а тем временем расширенный книзу рукав ее роскошного бархатного платья опустился до самой кисти.

В одно мгновение она оказалась за пределами церкви — теперь я мог видеть лишь смутные очертания силуэта на фоне отдаленного пламени, бушующего в окнах башни.

— Витторио... — донесся до меня едва слышный шепот.

А затем она исчезла — словно испарилась.

Я знал, что тщетно теперь гнаться за нею, и все же, размахивая мечом, выбежал из церкви не в силах сдержать слезы горя и ярости, потоком лившиеся из глаз. Сквозь застревавшие комком в горле рыдания я в отчаянии выкрикивал проклятия в адрес целого мира, угрожая ему всеми мыслимыми и немыслимыми несчастьями.

Ответом мне было гробовое молчание. Внутренний двор был сплошь усеян мертвыми телами. Все мертвы... Мертвы!!! Я точно знал это.

Я снова помчался в церковь и поднял с пола головы Бартолы и Маттео. Потом сел, положил их к себе на колени и безутешно заплакал.

Казалось, жизнь еще не покинула их окончательно: веки трепетали, губы двигались в тщетной попытке заговорить... Великий Боже! Я не в силах был вынести столь страшную муку!

Я мог только рыдать, во весь голос проклиная белый свет, и все гладил, гладил по щекам сестру и брата, поправлял им волосы и шептал утешительные слова о том, что Господь всегда рядом, Господь с нами, Господь вечно будет заботиться обо всех нас, что все мы вместе будем на Небесах... “О, пожалуйста, прошу тебя, Господи, — молил я его в душе, — не позволяй им что-либо чувствовать или сознавать, если они по-прежнему обладают этой способностью. Нет, только не такие муки! Я больше не вынесу!.. Я не могу!.. Нет!.. Прошу тебя...”

Наконец на рассвете, когда солнечный свет дерзко проник сквозь распахнутые двери церкви, а пламя пожаров постепенно угасло, когда беззаботно, будто ничего не случилось, защебетали птицы, жизнь окончательно покинула головы Бартолы и Маттео, и они застыли в вечном покое. Бессмертные души невинных детей отлетели. Хотя... кто знает... быть может, они покинули тела уже в то мгновение, когда меч отделил головы от тел.

Холодное тело матери я нашел во внутреннем дворе. Отец лежал на ступенях лестницы, ведущей в башню. Руки его были изрезаны, словно он хватался ими за острые лезвия мечей, наносивших ему удар за ударом.

Судя по тому, что я увидел, кровавое побоище было недолгим. Шеи перерезали с молниеносной быстротой, и лишь у немногих, как у моего отца, на теле сохранились свидетельства чудовищной, отчаянной борьбы.

Злодеи ничего не украли. Когда я нашел своих тетушек — две оставались в дальнем углу церкви, а две другие лежали во дворе, — кольца на их руках были в целости и сохранности, а ожерелья и диадемы сверкали на своих местах.

И так повсюду, на всей земле вокруг замка. Ни одна драгоценная пуговица не была сорвана с одежды.

Лошади унеслись прочь, стада бродили по лесам, домашняя птица разлетелась. Распахнув настежь дверцу маленькой клетки, в которой держал всех своих охотничьих соколов, я снял с них колпачки и выпустил на волю.

Ни единой живой души! Некому даже помочь мне схоронить мертвых.

К полудню я сумел по одному подтащить к люку останки своих родных и бесцеремонно скатил их по ступеням в подземелье. Спустившись следом, я аккуратно, как только смог, уложил их в ряд, старательно составляя части тел в единое целое, — последним 6ыло тело отца.

То была изнурительная работа, и к концу ее я находился буквально в полуобморочном состоянии.

Сил на погребение остальных у меня не оставалось. К тому же я понимал, что убийцы могут вернуться, поскольку им известно, что я остался в живых, — тому был свидетель, этот дьявол в капюшоне, жестокий убийца, безжалостно зарезавший ни в чем не повинных детей.

А кто такая Урсула? Какова природа этого явившегося мне ангела смерти — изысканно прекрасного, с едва тронутыми румянцем щеками, длинной шеей и покатыми плечами? Что, если она вновь появится здесь, дабы отомстить мне за нанесенное оскорбление?

Так или иначе, необходимо было бежать с нашей горы, скрыться, исчезнуть...

Я инстинктивно чувствовал, что эти жуткие твари уже покинули окрестности замка. Истинность моего внутреннего ощущения подтверждало и целительное для души сияние теплых, ласковых лучей солнца, а главное, я сам был свидетелем их бегства, собственными ушами слышал, как они пересвистывались между собой и как дьявол в человеческом обличье, грозно прикрикнул на Урсулу, велев ей поторапливаться.

Те существа, несомненно, принадлежали тьме ночи.

А потому у меня еще оставалось время, чтобы взобраться на самую высокую башню и хорошенько оглядеться вокруг.

Я так и сделал. Дабы еще раз удостовериться в том, что поблизости не было ни души, а значит, никто не мог видеть дым от наших горящих деревянных полов и пылавшей мебели. Как я уже говорил, ближайший замок превратился в руины, а расположенные ниже сельские поселения давно опустели.

Какую бы то ни было обитаемую деревню, можно найти не ранее чем после целого дня пути, и, если я хотел обрести кров над головой до наступления ночи, следовало без промедления отправляться в дорогу.

Тысячи мыслей обуревали меня. Я знал слишком многое. Я был еще мальчиком и даже внешне никак не мог сойти за взрослого мужчину! Все мое состояние хранилось в банках Флоренции, а до нее ехать верхом не меньше недели. Те, кто на нас напал,— демоны. И тем не менее они смогли проникнуть в церковь. И Фра Диамонте упал замертво.

В конце концов я нашел единственно приемлемое для себя решение.

Вендетта! Я обязан разыскать их и отомстить во что бы то ни стало. И коль скоро они не выносят дневного света, именно этим я и воспользуюсь. Я обязательно доберусь до них! Отомщу за Бартолу, за Маттео, за отца и мать, за безобидное существо — полоумного мальчика, похищенного с моей горы.

Ведь они украли детей. Да, именно украли! Из-за великого множества одновременно свалившихся на меня несчастий я понял это далеко не сразу, однако перед уходом из родного гнезда получил неопровержимое доказательство злодеяний демонов: мне не удалось найти ни одного детского трупа. Мои сверстники были убиты, но все, кто младше, — похищены.

За что? За что такие ужасные несчастья? Я был вне себя.

Наверное, я еще долго стоял бы возле окна в башне, сжав кулаки, снедаемый яростью и жаждой мести, если бы взгляду моему не открылась картина, доставившая неожиданную радость. Внизу, в ближайшей долине, я увидел трех моих лошадей — они бродили там без всякого присмотра, словно в растерянности ожидая, когда их позовут домой.

Чтобы пуститься в дальний путь, необходимо отловить хотя бы одну из моих любимиц, и ради этого следует поторопиться. Верхом я сумею добраться до какого-нибудь города, прежде чем стемнеет. Я не имел представления о землях к северу от нашей горы. Слышал только, что местность в тех краях гористая и что где-то неподалеку находится довольно крупный город. А значит, необходимо попасть туда, чтобы укрыться, поразмышлять, посоветоваться с каким-нибудь местным священником, достаточно разумным и хоть что-то знающим о демонах.

Со своей последней задачей — постыдной и отвратительной для меня самого — я справился: собрал все ценное, что в состоянии был унести.

Для начала я отправился в свою комнату, надел лучший охотничий костюм из темно-зеленого шелка и бархата, высокие сапоги и перчатки, а в довершение прихватил с собой кожаные мешки, чтобы привязать их к седлу. Со стороны мои сборы могли показаться совершенно обыденными, словно ничего не произошло. Затем я спустился в тайное подземелье, где снял с родителей и со всех других моих родственников наиболее ценные кольца, ожерелья и броши, а также пряжки из золота и серебра, добытые на Святой земле. Прости и помоги мне, Господи!

Завершив столь страшное дело, я наполнил мешок золотыми дукатами и флоринами, найденными в отцовских сундуках, ощущая себя в эти мгновения презренным вором, бессовестно обкрадывающим покойников...

...И вот наконец забитые до отказа кожаные мешки приторочены к седлу, лошадь взнуздана, и я тронулся в путь, все дальше углубляясь в лесную чащу, — хорошо вооруженный высокородный юноша в отороченном норковым мехом плаще и во флорентийского покроя берете из зеленого бархата.

Я сталкиваюсь с новыми тайнами, подвергаюсь совращению и проклинаю себя за отсутствие доблести

Полагаю, мне нет нужды объяснять, что после всего случившегося, охваченный яростью и отчаянием, я в значительной мере утратил способность размышлять здраво. Посудите сами: разумно ли богато одетому благородному юноше отправляться в одинокое странствие по кишащим бандитами лесам Тосканы? Однако я не счел возможным разыгрывать из себя нищего студента.

Не могу сказать, что принял определенное решение. Всеми моими поступками руководило одно-единственное чувство: непреодолимая жажда мести — желание покарать дьяволов, уничтоживших мой родной дом.

Примерно после полудня башни нашего замка окончательно скрылись из вида. Я постарался взять себя в руки, осушил слезы и двинулся дальше, стараясь держаться дорог, пролегающих по ровной местности, но то и дело сбивался с пути и вдруг обнаруживал, что вокруг высокие горы, а под копытами коня лишь узенькая тропка, вьющаяся по склону.

У меня все время кружилась голова. А окружающая обстановка не располагала к долгим размышлениям.

Трудно вообразить места на земле более заброшенные.

На моем пути встретились развалины двух огромных замков, практически полностью поглощенные прожорливыми лесными зарослями. Глядя на то, что осталось от некогда величественных бастионов и парапетов, я думал о судьбах старых властителей, которые по недомыслию пытались сопротивляться могуществу Милана или Флоренции. И тут в душу мою закрались подозрения, заставившие меня усомниться в здравости собственного рассудка; а что, если нас погубили вовсе не дьяволы, а вполне обыкновенные недруги?

Взору моему предстала невообразимо мрачная картина: разрушенные боевые укрепления, неясно вырисовывавшиеся на фоне небес, обычно столь радостных и сияющих, заросшие кустарником остатки деревень с жалкими, развалившимися лачугами. На перекрестках дорог виднелись заброшенные часовни, где каменные изваяния святых утопали во мраке, погруженные в небытие, опутанные густыми плетями паутины.

Издалека заметив высокие стены хорошо укрепленного города, я понял, что приближаюсь к Милану, а у меня не было ни малейшего желания там объявиться. Я заблудился!

Что же касается бандитов, я только раз столкнулся с горсткой оборванцев, бдительность которых мне удалось утопить в потоке вдохновенной болтовни.

Во всяком случае, это сборище глупцов несколько отвлекло меня от грустных мыслей. Возбуждение, вызванное ощущением опасности, питало мое красноречие:

— Я возглавляю сотню всадников, следующих за мной, — горделиво провозгласил я. — Мы ищем банду преступников, объявивших себя борцами за Сфорца, в то время как на самом деле они отъявленные негодяи, насильники и воры. А вам они случайно не встретились где-нибудь поблизости? Если сообщите о них хоть что-нибудь, каждый получит от меня по флорину. Мы намерены без промедления покончить с этим сбродом. Мне надоело гоняться за отпетыми подонками.

Я бросил им горсть монет.

Бродяги быстренько ретировались.

Однако, прежде чем они исчезли, мне удалось выудить у них кое-какие полезные сведения относительно тех мест, где я по воле судеб оказался. В частности, они сообщили, что ближайший флорентийский город — Санта-Маддалана — находится в двух часах езды отсюда, что городские ворота на ночь запираются и никакие уговоры на стражников тогда не действуют — они не впускают никого.

Я притворился, будто все и сам знаю и направляюсь в прославленный монастырь, который, насколько мне было известно, находился довольно далеко к северу отсюда, а потому, едва ли я мог до него доехать. Затем, пришпорив коня, я бросил им через плечо еще горсть монет, посоветовав напоследок поспешить навстречу бандитам, о которых только что им рассказывал и которые смогут щедро вознаградить за оказанную услугу.

Уверен, что в течение всей нашей беседы среди бродяг не умолкали споры — не лучше ли просто убить и ограбить меня? Судьба моя зависела от желаний и настроений отъявленных негодяев, от упрямства одних членов банды и умения настоять на своем — других. Но, как бы то ни было, мне удалось вырваться от них.

Я пустил лошадь вскачь, свернул с главной дороги и двинулся напрямик — кратчайшим путем — к горным склонам. Оттуда мне удалось увидеть едва вырисовывавшиеся вдалеке туманные очертания Санта-Маддаланы. Большой город. Вблизи городских ворот я различил четыре башни и несколько церковных колоколен.

Я рассчитывал, что, прежде чем оказаться в Санта-Маддалане, встречу какой-нибудь небольшой, менее основательно укрепленный городок. Но никак не мог припомнить названий и к тому же был настолько растерян, что сил на поиски уже не оставалось.

Вечернее солнце светило по-прежнему ярко, однако постепенно близилось к горизонту. Пришлось ехать в Санта-Маддалану.

Достигнув подножия горы, на которой был построен город, я свернул на узкую пастушью тропу, вьющуюся вверх по склону.

Быстро темнело. Столь густая лесная чаща вблизи городских стен представлялась мне небезопасной. Я мысленно ругал горожан за то, что они не поддерживали окрестные леса в надлежащем порядке, хотя, надо признаться, именно благодаря такой их беспечности я смог обрести здесь надежное убежище.

Временами в сгущающейся темноте мне казалось, что добраться до вершины просто невозможно. Сапфировое небо освещали только ночные звезды, и в их сиянии высокие стены величественного города казались совершенно неприступными.

Спустившаяся ночь погрузила все вокруг в холодно-безучастную тьму, и мне пришлось выбирать дорогу, полагаясь в большей мере на инстинкты моей лошади, чем на собственное слабеющее зрение. Бледный месяц практически не расставался с облаками. Раскинувшийся надо мной балдахин из листьев рассек небеса на тысячи мелких осколков.

Я вдруг поймал себя на том, что возношу молитвы к собственному отцу, как если бы он по-прежнему оставался рядом, под надежной защитой моих ангелов-хранителей. Мне даже кажется, что в тот момент я веровал в него и в его присутствие более истово, чем когда-либо веровал в ангелов.

— Отец, — снова и снова призывал я, — пожалуйста, помоги мне попасть туда и оказаться наконец в безопасности, дабы эти дьяволы не избежали моего отмщения.

Все крепче сжимая рукоятку меча, я напоминал себе о кинжалах, спрятанных в сапогах, в рукаве, в куртке и за поясом, и напряженно вглядывался в лежащий впереди мрак, стараясь увидеть хоть что-нибудь. Однако неяркое свечение звезд было слишком слабым, и мне не оставалось ничего другого, кроме как полностью довериться лошади и предоставить ей самой выбирать путь между огромными стволами деревьев.

Иногда я останавливался и замирал, прислушиваясь к тишине. Однако царящее вокруг безмолвие не нарушал ни единый звук. Да уж, едва ли найдется еще один подобный мне глупец, решившийся провести ночь в глухом лесу. И вот наконец мои долгие блуждания, похоже, были близки к завершению: лес поредел и вскоре уступил место равнинным полям и луговинам. Пустив лошадь в галоп, я поскакал по извилистой дороге.

Когда передо мной вырос сам город, ощущение было сродни тому, какое испытываешь, когда, свернув за угол, вдруг оказываешься перед плотно закрытыми воротами: кажется, будто тебя швырнули оземь к стенам волшебной крепости. Ворота были действительно заперты наглухо, как если бы перед ними стояла лагерем вражеская армия. И все же, несмотря ни на что, я с облегчением вздохнул и возблагодарил Бога.

Как будто достиг небес.

Разумеется, откуда-то сверху меня тут же окликнул стражник — сонный солдат, пожелавший выяснить, кто я, откуда и зачем пришел.

И снова стремление хоть немного приукрасить действительность заставило меня выбросить из головы воспоминания о злодейке Урсуле и ее отрезанной руке и отогнать прочь страшное видение — обезглавленные тела моих брата и сестры на церковном полу.

Я громко, однако весьма смиренным тоном и в самых изысканных выражениях объяснил, что, будучи студентом, состою на службе у Козимо ди Медичи, а в Санта-Маддалану прибыл в поисках книг. Особенно, добавил я, интересуюсь старыми молитвенными сборниками, имеющими отношение к святым и явлениям Святой Девы в этом городе и его окрестностях.

Что за чепуха!

Далее я добавил, что намерен посетить церкви и школы, а также встретиться со старыми учителями, нашедшими приют в этом городе, и увезти с собой во Флоренцию все, что мне удастся приобрести для своего хозяина с помощью полноценных золотых флорентийских монет.

— Ладно, это я понял, откликнулся солдат. — Но ты должен назвать свое имя. — Он лишь слегка приоткрыл маленькую низкую калитку и высоко поднял фонарь, чтобы хорошенько меня рассмотреть. — Имя! Как тебя зовут?

Я знал, что верхом на лошади выгляжу вполне респектабельно и способен внушить доверие.

— Де Барди, — объявил я. — Антонио Де Барди, родственник Козимо. — Набравшись наглости, я воспользовался родовым именем жены Козимо, поскольку оно единственное пришло в тот момент мне в голову. — Послушай, добрый человек, прими эту плату от меня, отужинайте достойно вместе с супругой как мои гости, прямо здесь и сейчас. Я ведь знаю, что уже поздно, и сам безмерно устал с дороги!

Калитка отворилась. Мне пришлось спешиться и пригнуть лошади голову, чтобы провести ее сквозь проем. Мы оказались на пустынной, вымощенной камнем площади.

— Во имя Господа,— воскликнул стражник,— что ты делал среди ночи в этих густых лесах, да к тому же один? Имеешь ли ты хоть какое-то представление о грозящих тебе опасностях? И такой еще юный! Что за люди эти Барди, если в столь неспокойное время позволяют своим служащим путешествовать верхом без всякой охраны? — Он сунул деньги в карман. — Вы только посмотрите на него — совсем ребенок! Тебя могут убить ни за что, ни про что. В своем ли ты уме, юноша?!

Площадь была громадной, и к ней лучами сходились несколько улиц. Повезло. Но что, если дьяволы окажутся и здесь? Я не имел ни малейшего представления о том, где вообще подобные твари могут устраиваться на ночлег или укрываться от посторонних. Но я продолжал разговаривать со стражником.

— Во всем виноват я сам — заблудился. Пожалуйся на меня властям, и у меня сразу же начнутся всякие неприятности, — вдохновенно сочинял я. — Отведи меня в гостиницу. Я смертельно устал. Вот, возьми это, нет-нет, ты просто обязан. — Я дал ему еще денег. — Я заблудился. Не прислушался к... По-моему, я сейчас потеряю сознание... Мне нужно выпить вина, поужинать и лечь в постель. Вот, добрый человек, нет-нет, прошу тебя, возьми еще, я настаиваю. Барди не принимают услуги даром!

Все карманы стражника были уже забиты деньгами, но он как-то ухитрился засунуть их еще и под рубашку, а затем, освещая путь факелом, проводил меня до гостиницы. На стук вышла приветливая пожилая женщина. Я сунул ей в руку несколько монет, и она, рассыпавшись в благодарностях, без промедления согласилась предоставить в мое распоряжение свободную комнату.

— Если можно, пожалуйста, наверху и с видом на долину, — попросил я, — и принесите что-нибудь на ужин. Пусть даже еда окажется холодной как лед — мне все равно.

— Тебе вряд ли удастся отыскать в этом городе какие-нибудь книги, — говорил стражник, поднимаясь вместе со мной по лестнице следом за женщиной. — Молодежь уезжает отсюда — слишком уж тихое и спокойное это место. Зато для мелких лавочников просто рай. А молодые люди сегодня разбегаются по университетам. Но здесь красиво, и жить можно превосходно, просто прекрасно!

Когда мы добрались до комнаты, я предупредил пожилую женщину, что свеча должна будет гореть всю ночь, и поинтересовался:

— Сколько церквей в вашем городе?

— Две доминиканские и одна кармелитская, — ответил сгорбившийся в проеме двери стражник, — а еще есть прекрасная старинная францисканская церковь. В нее-то я и хожу. Здесь никогда не случалось никаких неприятностей.

Старушка затрясла головой и попросила его помолчать. Она засветила свечу и жестом указала, что ее можно оставить на этом месте.

Я присел на кровать и уставился в пространство, с нетерпением ожидая, когда же наконец мне принесут обещанную тарелку с холодной бараниной и графин вина. А стражник тем временем продолжал без умолку болтать:

— Наши школы соблюдают суровую дисциплину, учителя здесь взыскательны...

Вошедшая в этот момент старушка вновь велела ему помолчать.

Никто не осмеливается затевать скандалы в нашем городе... — произнес он напоследок, и оба они вышли.

Я с жадностью набросился на еду с одной-единственной целью: срочно восстановить силы. Поглощенный печалью, я и помыслить не мог о том, чтобы получить от пищи удовольствие. Чуть позже я выглянул в окно и, обратив взор к маленькому клочку густо забрызганного звездами неба, воззвал о помощи ко всем известным мне святым и ангелам. А после недолгой молитвы тщательно запер окно.

Потом задвинул засов на двери.

Удостоверившись, что свеча в углу надежно защищена от сквозняка и ее вполне хватит до самого рассвета, я, не раздеваясь, буквально рухнул на узкую комковатую постель, не сняв с себя ни сапог, ни меча, ни кинжалов. Опустошенный, вымотанный до предела, я был уверен, что мгновенно погружусь в глубокий сон, но вместо этого долго лежал, глядя во тьму перед собой, не в силах унять дрожь напряжения, охваченный ненавистью и болью, с разбитой искалеченной душой. Во рту стоял привкус смерти, как будто я пресытился ею.

До меня доносилось отдаленное ржание лошади, о которой должны были позаботиться внизу, а иногда шаги редких прохожих на пустынных каменных улицах. По крайней мере, здесь я был в безопасности.

Наконец, на меня снизошел долгожданный сон, всеобъемлющий и сладкий. Комки нервов, державшие меня в перевозбужденном состоянии и буквально сводившие с ума, словно растворились, и я погрузился в немую, лишенную сновидений тьму.

Я еще успел осознать, что достиг того блаженного состояния, в котором ничто не имеет значения, кроме глубокого, восстанавливающего силы сна...

А затем все ощущения исчезли...

Меня пробудил к жизни какой-то шум, и сон мгновенно улетучился. Свеча давно догорела. Рука оказалась на ножнах еще до того, как открылись глаза. Я лежал на узкой постели, спиной к стене, разглядывая комнату в каком-то странном свете, источник которого мне был непонятен. Я мог различить только запертую на засов дверь, а когда повернул голову, то увидел, что зарешеченное окно, вне всякого сомнения, взломано. Скупой свет, падавший на стену, исходил от неба снаружи. Это робкое, слабое сияние придавало моей крошечной каморке вид тюремной камеры.

Ощутив дуновение свежего воздуха, скользнувшее по щеке и вокруг шеи, я крепче сжал рукоятку меча и стал напряженно вслушиваться, ожидая неизвестно чего. Раздалось тихое, едва слышное потрескивание, и кровать — или мне только показалось? — чуть-чуть сдвинулась с места, как если бы под чьим-то давлением.

Мне никак не удавалось сфокусировать взгляд — темнота размывала очертания всех без исключения предметов. И вдруг из этой тьмы предо мной возникла неясная, колеблющаяся форма — человеческая фигура... Какая-то женщина смотрела мне прямо в глаза, а ее волосы коснулись моего лба.

То была Урсула.

Лицо демона застыло не более чем в дюйме от моего, а прохладная и гладкая ладонь обхватила и крепко сжала лежащую на рукоятке меча руку. Скользнув ресницами по моей щеке, Урсула поцеловала меня в лоб.

Несмотря на весь свой страстный гнев и возмущение, я не мог противиться ощущению сладости этого момента. Омерзительный прилив чувственности пронзил меня насквозь, захлестнул с ног до головы.

Strega! — с отвращением вскричал я.

— Не я убила их, Витторио. — Ее голос был умоляющим, и в то же время исполненным достоинства и удивительной силы, хотя звучал тихо и, без сомнения, мог принадлежать только очень молодой женщине.

— Ты их похитила, — возмутился я, с неистовым усилием пытаясь высвободиться. Однако все мои попытки были тщетны, а когда я хотел было вытащить из-под себя левую руку, она завладела и ею, а затем вновь поцеловала меня.

Уже знакомый потрясающий аромат, исходивший от Урсулы, и легкие касания волос, щекотавших мне лицо и шею, возбуждали бесстыдную дрожь во всем моем теле.

Я силился отвернуть лицо — напрасно: прикосновения нежных губ были чрезвычайно нежными, почти благоговейными.

Она прильнула ко мне, упругие груди под великолепной тканью напряглись, я ощущал мягкость стройного бедра, прижатого к моему, и настойчивые движения языка, лизавшего мои губы.

Предательский трепет собственного тела заставил меня буквально оцепенеть, и я застыл недвижимо, безуспешно стараясь погасить бушующий внутри пожар страсти.

— Убирайся вон, ведьма, — шептал я, преисполненный ярости и тем не менее не в силах побороть пламя, полыхавшее в моих чреслах, не имея воли остановить дрожь, волнами пробегавшую по спине.

Глаза Урсулы, полускрытые трепещущими ресницами, ярко горели в темноте, она то страстно приникала губами к моему рту, то слегка скользила ими по лицу, словно поддразнивая, то отстранялась и просто прижималась ко мне щекой — ощущение было таким, словно по коже порхнуло легкое птичье перышко.

Ее кожа сияла во тьме, как прозрачный фарфор. И вся она казалась похожей на мягкую куклу из благоухающих волшебных тканей, куда более податливых, чем плоть и кровь, но не в меньшей степени способных воспламеняться. Жар, исходивший от нее ритмическими волнами, истекал из самой прохлады кончиков пальцев, ласкающих кисти моих рук, страстное тепло ее языка — увлажняющее, восхитительное и неистовое — опаляло мне губы.

В моем расстроенном разуме крепло ощущение, что она намеренно пробудила во мне страстное желание, плотскую чувственность, дабы заглушить зов разума и превратить меня в беспомощное, жалкое, лишенное воли существо.

Урсула вновь и вновь впивалась в мои губы, ласкала язык и разгоряченное лицо, в то время как все мое существо отчаянно сопротивлялись вожделению, и одновременно жаждало — жаждало жарких объятий, нежных прикосновений и чувственных поцелуев.

Мне не удавалось скрыть свои эмоции — их выдавала предательница-плоть. Урсула не могла не понимать, в каком я состоянии, и за это я ненавидел ее.

— Почему? За что? — простонал я, в очередной раз отрывая от нее губы и едва дыша от неземного наслаждения при виде ее рассыпавшихся вокруг головы волос,— Убирайся отсюда! Возвращайся в ад! Что за милость ты проявляешь ко мне? Почему ты сотворила со мной такое?

— Я не знаю,— ответила она нежным, дрожащим голосом, уткнувшись мне в грудь. — Возможно, я просто не желаю твоей смерти. — Она говорила торопливо, в унисон с учащенным дыханием. — А может быть, существует и нечто большее: я хочу, чтобы ты уехал, убежал на юг, во Флоренцию, и позабыл обо всем случившемся, как если бы оно было не более чем ночным кошмарам или наваждением ведьм, как если бы ничего подобного никогда не имело места в действительности. Беги, скройся — ты должен меня послушаться.

— Прекрати плести свою грязную ложь, — вспылил я. — Ты думаешь, что я так и поступлю? Ты погубила все мое семейство! Да, ты! Ты и твои соплеменники, кто бы они ни были!

Она опустила голову, опутав волосами мое лицо. Я тщетно пытался высвободиться из плена. Но все было бесполезно. Я не мог даже пошевелиться в ее железных объятиях.

Все поглотила тьма и ощущение неописуемой нежности. И вдруг... Я почувствовал слабую боль в горле — как от укола булавкой, и мгновенно разум затопило сознание самого безмятежного, сладостного блаженства.

Я словно неожиданно оказался где-то чрезвычайно далеко от родных гор, от всех бед и опасностей и шагал по цветущей луговине, а потом оступился и рухнул на ковер из чудесных благоухающих трав. А Урсула молча опустилась рядом на сломленные стебли и безропотные ирисы. Ее пепельные волосы свободно раскинулись по плечам, пристальный взгляд смеющихся глаз был устремлен прямо на меня, обольстительные губы улыбались. Наши тела пылали, охваченные безрассудной страстью. Она взобралась на меня верхом и принялась скакать, по-прежнему не сводя внимательного взгляда с моего лица и сохраняя все ту же улыбку на прекрасных губах, а потом изящным движением раздвинула стройные бедра и позволила мне войти в нее.

Казалось, во влажной пульсирующей впадине между ее ногами бушевала безумная смесь всех стихий; отражение этого урагана эмоций я отчетливо видел и в обращенном на меня взгляде, изливавшем изобильный поток безмолвного красноречия.

Все прекратилось внезапно — осталось лишь головокружение. И ее губы, прильнувшие к моей шее.

Собрав все силы, я попытался отшвырнуть ее прочь.

— Я уничтожу тебя! Непременно! Клянусь. Если даже мне придется преследовать тебя до самого входа в ад! — Голос мой то срывался на крик, то переходил в едва слышный шепот. Я сопротивлялся ее объятиям с таким упорством, что моя собственная плоть воспламенилась от такого усилия. Но она не смилостивилась. Я старался привести в порядок свои мысли, отчаянно гоня прочь воспоминания о наслаждении и мечты о возможном повторении пережитого восторга. — Убирайся отсюда, strega, ведьма!

— Успокойся, помолчи, пожалуйста,— печально промолвила она. — Ты такой юный, и такой строптивый, и такой смелый... Совсем как я в юности. О да, я была настроена столь же решительно и тоже могла служить образцом красоты и бесстрашия.

— Оставь свои мерзости! — вскричал я.

успокойся, — продолжала увещевать меня Урсула.— Ты разбудишь криками весь дом. И чего ты этим добьешься? — ее слова были исполнены искреннего сочувствия и боли, и в то же время голос звучал столь обольстительно, что, казалось, один мог соблазнить любого. — Я не могу навсегда избавить тебя от опасности, да что там навсегда — даже на хоть сколь-нибудь продолжительное время. А потому прошу тебя, Витторио, беги!

Она отодвинулась, устремив на меня мягкий взгляд огромных глаз, и в этот момент казалась воплощением искренности, в то время как на самом деле за пологом столь совершенной красоты таилась поистине дьявольская натура. Образ прекрасного демона, явившийся мне на фоне полыхавшего в церкви пламени, никогда не изгладится из памяти. Она не нуждалась ни в колдовском зелье, ни в заговорах для достижения своей цели, ибо была 6езупречна в своем великолепии и необычайно убедительна.

— О да... — вздохнула она, глядя на меня из-под полуопущенных век. — Ты красив, очень красив, и это разрывает мне сердце. Это неправильно, несправедливо — ко всему прочему еще и эти страдания... Я не вынесу...

С трудом подавив в себе искушение, я промолчал, не желая подливать масло в адское пламя. Она по-прежнему оставалась для меня дьявольской загадкой.

— Витторио, уезжай отсюда. — Голос Урсулы 6ыл совсем тихим и оттого еще более зловещим. — В твоем распоряжении всего несколько ночей, а быть может, и того меньше. Если я приду еще раз, то могу навести их на твой след. Пожалуйста, Витторио... Не рассказывай никому во Флоренции о случившемся. Тебя поднимут на смех...

И вдруг она исчезла.

Кровать еще какое-то время поскрипывала и раскачивалась. Я лежал на спине, кисти рук ныли, словно по-прежнему ощущая на себе давление ее пальцев, а в окно над головой проникал холодно-безучастный серый свет. Стена, возвышавшаяся по соседству с гостиницей, не позволяла мне видеть хотя бы клочок неба.

Кроме меня, в комнате никого не было. Урсула пропала.

Резким усилием я заставил себя пошевелиться, но, прежде чем мне это удалось, в окне возникла знакомая фигура, точнее, только верхняя ее часть — от талии до макушки склоненной головы. Урсула пристально смотрела прямо на меня. И вдруг молниеносным движением она разорвала кружево низко вырезанного на груди платья, обнажив две маленькие, плотно прилегающие друг к другу округлости с темными сосками, а затем провела ногтями по белоснежной коже левой груди. Потекла кровь...

— Ведьма!

Я вскочил с кровати, чтобы наконец схватить и убить негодяйку, но она мгновенно обхватила рукой мою голову и плотно прижалась левой грудью к моему рту. Все ее движения были неотразимо женственными, и в то же время в них ощущалась недюжинная сила. И вновь реальность как будто растворилась, рассеялась словно легкий дымок над костром, и мы опять оказались на цветущей луговине, безраздельно принадлежавшей лишь нам двоим — нашим неустанным и нерушимым объятиям Я сосал ее молоко, как если бы она была и девой, и матерью, и девственницей, и королевой, одновременно мощными толчками проникая внутрь ее и заставляя раскрыться все не успевшие еще распуститься бутоны.

Внезапно она отпустила меня, и я рухнул вниз. Беспомощный, оцепеневший, не в силах и пальцем пошевелить, чтобы задержать, не позволить ей исчезнуть, я вновь лежал на своей постели, ощущая струящийся по лицу пот и неукротимую дрожь во всем теле.

У меня не было сил даже сесть. Я не мог делать вообще хоть что-нибудь. Лишь перед глазами вспышками мелькали неясные видения: поляна с цветущими нежно-белыми и красными ирисами — самыми прелестными цветами Тосканы, дикими ирисами моей родины, пестревшими в ярко зеленеющих травах, и Урсула — убегающая от меня все дальше. Но все эти картины были призрачными и не способными, как прежде, раздвинуть стены моей крошечной, словно тюремная камера, комнаты. Они промелькнули, подобно легкой вуали скользнув по моему лицу, как будто с той лишь целью, чтобы этим щекочущим, шелковистым, невесомым прикосновением причинить мне еще большие страдания.

— Колдовство... — прошептал я, тяжко вздохнув, и с мукой в голосе обратился к Господу: — Боже, если ты когда-нибудь вверял меня заботам ангелов-хранителей, призови их сейчас, дабы они укрыли крылами своего подопечного! Я так нуждаюсь в их защите!

Наконец, трясясь словно в лихорадке и с затуманенными глазами я сел, потирая шею и ощущая холодок, пробегающий по спине и по тыльным сторонам рук. Я по-прежнему был охвачен желанием.

Я зажмурил глаза, отказываясь думать о ней, но все еще желая почувствовать хоть что-нибудь, попасть под воздействие любого источника возбуждения, который смог бы остудить это неутолимое желание.

В конце концов я снова лег на спину и оставался совершенно недвижимым до тех пор, пока это безумное наваждение не исчезло.

Только тогда ко мне вернулось сознание того, что я мужчина, ибо какое-то время я отнюдь не мог считать себя таковым.

Я поднялся с постели, прихватил с собой потухшую свечу и по изогнутым каменным ступеням винтовой лестницы спустился в общую комнату гостиницы, стараясь двигаться бесшумно и не обращать внимания на навертывавшиеся на глаза слезы.

От свечи, укрепленной на стене в начале коридора, я засветил свой огарок и пошел обратно, тщательно прикрывая рукой крошечный язычок колеблющегося пламени и непрестанно вознося молитвы Господу.

Вернувшись в свою комнату, я поставил свечу на место, а потом взобрался на подоконник и выглянул в окно в надежде увидеть хоть что-нибудь.

Ничего... Абсолютно ничего, кроме жуткого обрыва внизу — крутой стены, по которой не смогла бы подняться ни одна девушка, из крови и плоти. А выше — безмолвное, бесстрастное небо и рассыпанная по нему горстка звезд, то и дело скрывавшаяся за стремительно летящими облаками, словно отгораживаясь таким образом и от меня, и от моих молитв, и от моих сложностей.

Казалось, погибель моя совершенно неизбежна. Я обречен был стать жертвой этих дьяволов. Она совершенно права. Разве в моих силах отомстить им, как они того заслуживают? Разве в столь чудовищных обстоятельствах я смогу что-либо сделать? И все же я непоколебимо верил, что добьюсь своего. Убежденность моя в успехе была не менее твердой, чем уверенность в реальности существования той ведьмы, к которой я прикасался собственными пальцами, которая сумела разжечь во мне эти гнусные помыслы, противоречившие моему существу, и которая вместе с сотоварищами по ночным разбоям явилась, чтобы погубить все мое семейство.

Я не мог избавиться от видений и образов той кошмарной ночи, перед глазами неотступно стояла она — ошеломленная, окаменевшая в дверях нашей церкви. Мне никак не удавалось забыть вкус ее губ. Воспоминания о ее грудях лишали меня способности мыслить, а тело изнывало в сладкой истоме, как если бы я по-прежнему утолял страстную жажду, приникнув к нежному соску.

“Обуздай же наконец свои чувства, — уговаривал я себя. — Ты не можешь сбежать... Ты не можешь отправиться во Флоренцию... Ты не можешь вечно жить лишь воспоминаниями о бесчеловечных убийствах, свидетелем которых стал в ту ночь. Это невозможно, немыслимо! Ты не сможешь...”

Мне вдруг пришло в голову, что сам я остался в живых только благодаря ее вмешательству, — и рыдания перехватили горло.

Это она, ведьма с пепельными волосами, которую я проклинал с каждым вздохом, остановила того, кто скрывал свое лицо под капюшоном, и не позволила ему убить и меня. А ведь он был так близок к полной победе!

И вдруг на меня снизошло спокойствие. Что ж, чему быть, того не миновать, и если мне суждено умереть, то ничего другого не остается — выбора действительно нет. Но прежде я просто обязан отомстить — так или иначе расправиться с ними.

С восходом солнца поднялся и я. С беспечным видом прогуливаясь по городским улицам, небрежно закинув свои мешки через плечо, как будто в них не заключалось целое состояние, я осмотрел значительную часть Санта-Маддаланы, ее узкие, лишенные всякой растительности, замощенные камнем улицы, дома, возведенные несколько столетий тому назад. Возможно, некоторые здания с хаотически расположенными, совершенно нелепыми на вид мортирами-камнеметами были построены еще во времена Римской империи.

То был тихий, уютный, великолепный и процветающий город.

Уже принялись за работу кузнецы, столяры-краснодеревщики и шорники; я заметил нескольких сапожников, усердно тачавших великолепные туфли и рабочие сапоги; увидел и весьма солидное число ювелиров, создававших необыкновенной красоты украшения из драгоценных металлов; попадались оружейники, мастера, изготавливавшие ключи и самые разнообразные инструменты, а также кожевники и меховщики.

Я проходил мимо богатых лавок, где продавались модные ткани, привезенные, видимо, прямо из Флоренции, кружева с севера и юга и настоящие восточные пряности. Мясники в изобилии предлагали свежее мясо. Едва ли не на каждом шагу попадались винные лавки. Мне случилось пройти мимо двух нотариусов и нескольких писцов. Все они были весьма заняты своей работой и не могли пожаловаться на отсутствие клиентов, равно как и встретившиеся на моем пути врачи — хотя, наверное, правильнее будет назвать их аптекарями.

Через городские ворота одна за другой въезжали телеги, и еще до того, как солнце поднялось над аккуратными черепичными кровлями и брусчатой мостовой, по которой я поднимался в гору, на улицах царила толчея.

В церквах колокола созывали прихожан к мессе, мимо меня стайками пробегали школяры, чисто умытые и вполне прилично одетые. Чуть позже я увидел, как они небольшими группами проследовали в сопровождении монахов в весьма древние и скромные по архитектуре церкви, украшенные только стоящими в глубоких нишах статуями святых с почти стершимися от времени чертами. На фасадах многих зданий выделялись грубо сделанные заплаты — судя по всему, нередкие в этих краях землетрясения наносили стенам домов заметный ущерб.

Я наткнулся на две весьма заурядные книжные лавки, в которых не нашлось ничего ценного, за исключением молитвенников, да и те стоили весьма недешево. Двое купцов выставили великолепные вещи, вывезенные с Востока, а столпившиеся в одном месте торговцы коврами развернули перед взорами покупателей впечатляющие красочным разнообразием изделия местных умельцев и изысканные творения мастеров из Византии.

Огромные суммы денег непрестанно передавались из рук в руки. Хорошо одетые люди без тени стеснения выставляли напоказ свои роскошные наряды. Создавалось впечатление, что город в полной мере самодостаточен и не нуждается в чем-либо извне. Однако не редкостью здесь были и странники, направлявшиеся в гору, — цоканье подков их лошадей звонким эхом отражалось от голых городских стен. Мне показалось, что там, вдали, виднеется неказистый с виду, но весьма хорошо укрепленный монастырь.

Я прошел мимо еще двух гостиниц и, пересекая время от времени узкие, едва проходимые, безлюдные переулки, удостоверился в том, что в город вели на самом деле всего две-три основные дороги, параллельно идущие от центра в гору.

В нижнем конце города располагались ворота, через которые я вошел, а на площади перед ними развернули торговлю сельские базары.

В верхнем конце сохранились развалины крепости или замка — когда-то там обитал властитель здешних мест, а теперь это было огромное нагромождение бесформенных древних каменных глыб, лишь частично доступное глазу со стороны улицы. На уцелевших нижних этажах этого сооружения расположились конторы городской управы.

Там сохранилось несколько маленьких гротов или аркад и старинные фонтаны, почти развалившиеся, но все еще испускающие журчащие водяные струи. Шаркая натруженными ногами, куда-то спешили старухи с большими рыночными корзинами, закутанные в шали несмотря на жару; несколько совсем юных хорошеньких молодых девушек строили мне глазки.

Однако меня они совершенно не интересовали.

Как только месса завершилась и начались школьные занятия, я подошел к доминиканской церкви — самой большой и впечатляющей из трех увиденных мной по дороге — ив доме приходского священника справился, могу ли повидаться со святым отцом. Я хотел исповедаться.

Ко мне вышел молодой священник, весьма пригожий, с прекрасно развитой фигурой и хорошей осанкой, со здоровым цветом лица и подлинно благочестивыми манерами; его черно-белые одежды отличались чистотой и опрятностью. Он внимательно оглядел меня с ног до головы, обратив внимание на висящий у пояса меч, и, судя по всему, принял за персону значительную, ибо весьма уважительно и одновременно сочувственно пригласил в маленькую исповедальню.

Он проявлял по отношению ко мне скорее милосердие, чем услужливость. Полысевшую голову святого отца обрамлял лишь небольшой венчик коротко остриженных золотистых волос, а в больших глазах застыло едва ли не застенчивое выражение.

Он сел на скамью, а я опустился перед ним на колени и, стоя так на голом полу, в безудержном порыве поведал от начала до конца свою мрачную историю.

Склонив голову, я торопливо, бросаясь от одной детали к другой, рассказывал о том, что произошло: от первых кошмарных происшествий, пробудивших во мне сильное любопытство и глубокую тревогу, до таинственных отрывочных фраз моего отца- В завершение своей исповеди я описал само нападение и ужасающие подробности убийства всех жителей нашего селения. Рассказывая о гибели брата и сестры, я исступленно жестикулировал, захлебывался словами и почти задыхался, словно вновь держал в руках их отрубленные головы.

И только закончив свое долгое трагическое повествование, я поднял взгляд и увидел, что молодой священник смотрит на меня в полнейшем отчаянии и с нескрываемым ужасом.

Я не понимал, что кроется за этим выражением его лица. Так, наверное, выглядит человек, опешивший при виде ядовитого насекомого или приближающегося батальона кровавых убийц.

Господи, а чего еще я мог ожидать? На что надеялся?

— Послушайте, святой отец, — воскликнул я, — все, что вам следует сделать, это послать кого-нибудь на нашу гору, дабы он сам убедился в истинности моего рассказа! — Я пожал плечами и умоляющим жестом протянул к нему руки. — Это все, что требуется. Пошлите кого-нибудь удостовериться в правдивости сказанного. Там ничто не украдено, отец, ничто не пропало, кроме взятого мной самим! Съездите и посмотрите! Я бьюсь об заклад, что там ничто не разрушено, разве что воронье или канюки слетелись туда на поживу.

Он не произнес в ответ ни слова. Лишь на застывшем в немом удивлении лице пульсировала жилка, а глаза хранили печальное выражение.

Да, мои откровения казались ему поистине чем-то неправдоподобным. Передо мной был совсем еще юноша, возможно только что выпорхнувший из семинарии священник, которому прежде доводилось выслушивать лишь признания монахинь, кающихся в слабости перед дьявольскими искушениями, да мужчин, раз в году неохотно бормочущих о соблазнах плоти, только потому, что жены требуют от них исполнения супружеских обязанностей.

Я чувствовал, как внутри закипает гнев.

— Вы связаны обязательством соблюдать тайну исповеди, — как можно мягче проговорил я, пытаясь проявить по отношению к нему максимум терпения и не слишком проявлять собственное превосходство. Должен признаться, я зачастую терял контроль над собой и свысока относился к церковной братии, ибо их тупость выводила меня из равновесия. — Но я позволю вам, не нарушая тайны исповеди, послать кого-нибудь на мою гору, чтобы окончательно убедиться в том, что я вас не обманул...

— Но, сын мой, неужто ты не понимаешь, — заговорил наконец священник, и в его негромком голосе неожиданно для меня прозвучали решительность и твердость, — что эту банду убийц могли послать сами Медичи.

— Нет-нет, отец, — пылко убеждал его я, качая головой. — Я сам видел, как упала рука этой твари — уверяю вас, я сам отрубил ее! И видел, как она приставила ее обратно на место. Это были сами дьяволы. Послушайте меня, эти твари — ведьмы, исчадия ада. Их слишком много, и мне не справиться с ними в одиночку! Мне нужна помощь. Времени для сомнений, размышлений и недоверия не остается! Мне необходима помощь доминиканцев.

Он покачал головой. Он даже не колебался ни секунды.

— Ты лишился разума, сын мой, — ответил он. — С тобой случилось что-то чудовищное, в этом нет ни малейшего сомнения. Однако ты поверил в нечто такое, чего на самом деле не произошло и что есть не более чем плод твоего воображения. Подумай, ведь, например, сколько старух заявляют о своем умении околдовывать...

— Все это мне известно, — перебил я. — Когда мне на глаза попадается шарлатан-алхимик или колдунья, я с легкостью распознаю их истинную сущность. Но это не было похоже на заурядное колдовство где-нибудь в переулке или на заклинания обезумевшей деревенской старухи. Святой отец, эти дьяволы убили всех людей не только в замке, но и в окрестных деревнях. Неужели вы не понимаете?

Я снова пустился в живописание отвратительных подробностей, рассказал, как Урсула словно ниоткуда возникла в окне моей комнаты... И вдруг, в разгар своего повествования, осознал, что каждое произнесенное слово лишь усугубляет неблагоприятное впечатление, произведенное мною на святого отца, и усиливает его сомнения в здравости моего рассудка.

Что особенного в том, мог подумать священник, что этот юноша, возбужденный страстным сновидением, вдруг проснулся и вообразил, что видит суккуба — дьявола в образе женщины, явившегося к нему для совокупления?

Все впустую, вся эта затея оказалась бессмысленной.

Сердце в моей груди разрывалось от боли. Я весь покрылся холодным потом. Напрасная трата драгоценного времени.

— Тогда дайте мне отпущение, — попросил я.

Позволь прежде задать тебе один вопрос, — сказал священник, коснувшись моей руки. Я почувствовал, что он весь дрожит, а выглядел он еще более ошеломленным и потрясенным, чем прежде, и весьма озабоченным состоянием моего рассудка.

— В чем дело? — равнодушным тоном поинтересовался я, желая в тот момент лишь одного: поскорее уйти и отправиться в монастырь. Или к какому-нибудь проклятому алхимику. В таком городе наверняка найдутся алхимики. Я смог бы найти кого-нибудь из тех, кто читал старинные книги, работы мистика Гермеса Трисмегиста (Трижды Величайшего), или Лактанция — раннего христианского философа, или Блаженного Августина — любого, кто хоть что-то знает о демонах.

— Знакомы ли вы с трудами Фомы Аквинского? — спросил я, выбрав самого яркого представителя демонологии из тех, кого смог вспомнить. — Отец мой, в его книгах собрано все, что известно о дьяволах. Поймите, да еще год назад я и сам бы не поверил в возможность чего-либо подобного! Я считал, что всякое колдовство — всего лишь уловки мошенников, отирающихся в темных переулках Но это были дьяволы!

Устрашить меня было невозможно. Я бросился в наступление:

— Отец мой, в его сочинении “Сумма теологии” рассказывается о падших ангелах, о том, что некоторым из них было дозволено жить на земле и таким образом оставаться участниками естественного хода вещей. Они существуют среди людей, искушают их, они несут в себе адский огонь! Так говорит святой Фома. Они обладают... телесным обличьем... но нам не дано знать, каково оно. В “Сумме теологии” написано, что ангелы имеют тела, сущность которых находится за пределами человеческого понимания! Именно таким телом обладает эта женщина... — Я пытался привести какие-нибудь внушительные доводы. Пытался объяснить на латыни. — Именно так она и поступает, эта тварь! Она всего лишь оболочка, ограниченная в пространстве форма, но такая, которую я не в состоянии осознать. Но она была там, я уверен, и подтверждением тому — ее поведение...

Священник поднял руку, призывая меня к спокойствию.

— Сын мой, имей терпение, пожалуйста, — проговорил он. — Позволь мне поведать обо всем, что я от тебя услышал, моему духовному пастырю. Надеюсь, ты понимаешь, что в этом случае он, как и я, будет связан тайной исповеди. Разреши мне обратиться к нему с просьбой как можно глубже вникнуть в суть произошедшего и побеседовать с тобой. Пойми, я не могу действовать, не заручившись твоим на то согласием.

— Все это мне ясно и без объяснений, — ответил я. — Но принесет ли такая встреча пользу? Быть может, лучше мне самому увидеться с этим духовным пастырем?

Признаю, я вел себя весьма заносчиво, даже нагло. Но силы мои были на исходе. Вот почему я позволил себе прибегнуть к той форме общения с сельским священником, которой следовали в большинстве своем местные землевладельцы, обращавшиеся со слугой Господа так, словно он был всего лишь их слугой. А ведь передо мной был посланник Божий, и следовало бы проявить к нему должное уважение. Кто знает, возможно, его духовный пастырь — человек начитанный и знающий, а стало быть, и способный понять очень многое. Но разве сможет понять меня тот, кто не видел весь этот кошмар своими глазами?

Лишь на мгновение перед моим внутренним взором возникло лицо отца — такое, каким оно было в ночь перед нападением демонов: озабоченное, тревожное, — но и этого оказалось достаточно, чтобы в груди вспыхнула нестерпимая боль.

— Простите, святой отец, — извинился я перед священником, моргая в попытке удержать промелькнувшее воспоминание. Меня вновь захлестнул ужасный поток страдания и безнадежности. Я недоумевал, как случилось, что один из нас вообще остался в живых, — в чем причина?

И неожиданно мне вспомнился исполненный тоски голос прекрасной мучительницы, на память пришли ее слова, сказанные в ту, последнюю, ночь, — о том, что в молодости она могла служить образцом красоты и бесстрашия. Что она имела в виду? Почему говорила о себе с такой печалью?

Мысли, вызванные изучением трудов Фомы Аквинского, вернулись снова, чтобы терзать меня. Разве не утверждал он, что дьяволы совершенно убеждены в правомочности своей ненависти ко всем нам? А также в обоснованности своей гордыни, заставляющей их грешить?

Все, что случилось в ту ночь, было обманом, наваждением — никакое лживое благоухающее создание мне не являлось. Все происходило на уровне ощущений и подчинялось лишь ее прихоти. Все! Хватит! У меня оставалось лишь несколько часов дневного времени для обдумывания планов ее уничтожения, и я должен был полностью сосредоточиться на этом.

— Святой отец, вы вольны поступать по собственному усмотрению. Но сначала благословите меня.

Моя произнесенная с глубоким чувством просьба вывела священника из невеселых и беспокойных раздумий. Ошеломленный, он поднял на меня взгляд и без промедления даровал мне свое благословение и отпущение грехов.

— Вы можете делать все, что вам будет угодно, равно как и ваш духовный пастырь, — продолжал я. — Однако не пожелает ли он все-таки увидеться со мной? Здесь, в церкви.

Я протянул священнику несколько дукатов. Но он не притронулся к ним — а вместо этого уставился на деньги с таким изумленным выражением, словно на моей ладони лежало не золото, а раскаленные угли.

— Святой отец, возьмите их — примите в дар от меня это небольшое состояние.

— Нет, подожди меня здесь... или... нет, лучше выйди в сад.

Сад был великолепен, с маленьким старым гротом, из которого открывался вид на город, постепенно поднимающийся от городских ворот к самому замку, а далеко за крепостной стеной вздымались ввысь горные вершины. Возле статуи Святого Доминика бил фонтан, и тут же стояла скамья, а на камне была высечена полустертая от времени надпись, повествующая о неком чуде.

Я сел на скамью и, пытаясь прийти в себя, успокоиться, обратил взор к мирным голубым небесам, по которым плыли девственно-белые облака. “Неужели я действительно лишился рассудка?” — неустанно задавал я себе один и тот же вопрос. Сама мысль об этом казалась мне нелепой.

И вдруг я поймал на себе чей-то внимательный взгляд — на меня смотрел пожилой падре. Он вынырнул из-под низкой арки дома приходского священника — почти лысый человек с маленьким вздернутым носом и огромными свирепыми глазами. Святой отец, которому я исповедался, спешил следом, стараясь не отставать.

— Убирайся отсюда, — шепотом сказал мне падре. — Уезжай из нашего города. Покинь его немедленно и не вздумай забивать своими выдумками головы наших прихожан. Ты понял меня?

— Как? — спросил я. — И это вместо слов утешения, которые я надеялся от вас услышать?

Старый священник буквально кипел от негодования.

— Я предупреждаю тебя!

— Предупреждаете? О чем же именно? — Я даже не поспешил привстать со скамьи, и он, клокоча от ярости, нависал надо мной. — Вы должны соблюдать тайну исповеди. Что вы станете делать, если я не уеду из города? — спросил я.

— Да мне и не придется что-либо делать, так-то! — с нескрываемой яростью ответил он. — Убирайся отсюда со всеми своими страданиями! — Внезапно он замолчал в явной растерянности и словно бы смутился — возможно, сожалея о сказанном. Потом на мгновение отвернулся, скрипнув зубами, и вновь обратился ко мне, на этот раз шепотом: — Ради собственного спасения, беги отсюда... — Взглянув на своего молодого коллегу, падре попросил: — Пожалуйста, оставь нас. Мне нужно с ним поговорить.

Тот удалился немедленно и выглядел при этом крайне испуганным.

Я не сводил глаз с падре.

— Уезжай! — Он говорил очень тихо, но в тоне его голоса звучала неприкрытая угроза. Нижняя губа старика отвисла, обнажив зубы. — Убирайся из нашего города. Прочь из Санта-Маддаланы!

Я поглядел на него с откровенным презрением.

— Так вам известно о них, не так ли? — вполголоса спросил я.

— Ты сумасшедший! Сумасшедший! — взорвался он.— Если станешь болтать о дьяволах, станешь распинаться о них перед здешними жителями, сгоришь у позорного столба! Тебя сожгут как колдуна. Думаешь, такое не может случиться?

В его глазах полыхнула ненависть, поистине непристойная ненависть.

— Бедняга! Несчастный, Богом проклятый священник! — воскликнул я. — Да ты, видно, сам вступил в сговор с дьяволом!

— Убирайся! — прорычал старик.

Я встал и взглянул на него сверху вниз: налившиеся злобой глаза, надутые, напряженные губы... Он стоял неподвижно, словно столб, уставившись на меня.

— И не вздумайте нарушить тайну исповеди, святой отец. Иначе я убью вас вот этими руками.

С холодной усмешкой на губах я направился к дому приходского священника, чтобы выйти оттуда прямо на улицу.

Теперь он бежал за мной следом, клокоча, как кипящий чайник:

— Безумец! Ты ничего не понял! Воображаешь невесть что, всякие небылицы. А я всего лишь пытаюсь спасти тебя от преследований, злобы и надругательства.

У дверей в дом я повернулся и в полном молчании окинул его пристальным взглядом.

— Вы раскрыли свою истинную сущность. В вас нет ни капли жалости. Помните мои слова: нарушите тайну исповеди — и я убью вас.

Теперь и он выглядел испуганным — не меньше, чем перед тем молодой священник.

Я долго стоял, обратив взор на алтарь, не обращая ни малейшего внимания на старого падре, как будто вообще позабыв о нем. Могло создаться впечатление, что я погружен в размышления, что разум мой пребывает в неустанных поисках путей и способов мести, в то время как на самом деле мне не оставалось ничего другого, кроме как смириться с неизбежным и постараться выжить. Наконец, осенив себя крестным знамением, я вышел из церкви.

В полном отчаянии.

Некоторое время я бесцельно бродил по улицам. И снова мне казалось, что я просто нахожусь в прекрасном городе, где жители успешно трудятся и счастливо живут, где замощенные улицы тщательно выметены и под каждым окном висят цветочные ящики, а нарядно одетые люди спешат по своим делам.

Это было самое чистое место из всех, что мне довелось видеть в жизни, и самое спокойное. Торговцы жаждали продать мне свои товары, но при этом не были чрезмерно навязчивыми. И все же город почему-то нагонял на меня необъяснимую тоску. За все время своего пребывания здесь я не встретил ни одного сверстника, да и детишек, похоже, было совсем мало.

Что же мне делать? Куда податься? Чего я ищу?

Я не знал, как ответить на мучившие меня вопросы, но в одном был уверен наверняка: следует постоянно быть настороже. Ибо я не мог избавиться от ощущения, что демоны нашли себе пристанище в этом городе, что на самом деле не Урсула разыскала меня здесь, а я попал в ее владения..

Одно только воспоминание о ней переполняло меня неудержимым желанием. Перед моим внутренним взором возникали ее белоснежные груди, прозрачным светом на фоне цветочной луговины отливала нежная кожа, на языке ощущался вкус соблазнительного тела... Нет! Нет! И еще раз нет!

“Подумай хорошенько, — говорил я себе. — Составь хоть какой-то план действий". Что же касается этого города... Что бы там ни было известно старому священнику, местные жители слишком нравственны и душевно здоровы, чтобы дать приют дьяволам...

Цена покоя и расплата за месть

В полдень, когда дневная жара достигла своего пика, я вошел в увитую зеленью беседку при гостинице, чтобы плотно поесть, и уселся в одиночестве под глицинией, раскинувшей великолепные цветы по узорчатой решетке. Эта гостиница находилась в той же части города, что и доминиканская церковь, и оттуда тоже открывался прелестный вид на город и далекие горные вершины.

Я прикрыл глаза, оперся локтями о стол и, сложив пред собою ладони, стал молиться: “Боже, подскажи, что мне делать. Яви мне, как должен я поступить....”

Молитва помогла мне успокоиться, и я задумался о том, что меня ждет.

Был ли у меня хоть какой-то выбор?

Явиться с таким рассказом во Флоренцию? Кто мне поверит? Пойти к самому Козимо и обо всем поведать ему? Сколь бы восторженно и доверительно я ни относился к Медичи, следовало помнить о наличии одного немаловажного обстоятельства. Кроме меня, из всей семьи не выжил никто. Я единственный мог заявить права на наше состояние в банке Медичи. Я не думал, что Козимо стал бы отрицать подлинность моей подписи или личности. Он должен передать мне все, что принадлежит мне по праву, независимо от того, имею я других родственников или нет. Но как быть с этой историей о дьяволах? Дело могло закончиться моим заточением где-нибудь во Флоренции!

И это упоминание о позорном столбе, о сожжении на костре за колдовство... Мне представлялось, что и такая судьба вполне возможна. Едва ли это произойдет на самом деле. Но исключать вероятность такого развития событий в городе, подобном этому, нельзя. Случается, что внезапно и стихийно собирается целая толпа, подстрекаемая каким-нибудь местным священником, нарушившим тайну исповеди, люди с криками сбегаются отовсюду и жаждут собственными глазами видеть, что происходит. Примеров тому я знаю множество.

Как раз в этот момент передо мной поставили заказанные кушанья — превосходно приготовленную баранину с подливой и свежие фрукты. Едва я обмакнул хлеб и начал есть, к столу приблизились двое. Они испросили разрешения присоединиться ко мне за трапезой и купить мне кубок вина.

Один из них был францисканец — весьма добродушный с виду священник, одетый гораздо беднее, чем доминиканский падре, — впрочем, на мой взгляд, ничего удивительного в этом не было. Другой — крошечный пожилой человечек с маленькими блестящими глазками и длинными густыми седыми бровями, торчащими словно смазанные клеем, — походил на ряженого, жизнерадостного эльфа, веселящего довольных представлением ребятишек.

— Мы видели, как ты входил к доминиканцам, — тихо проговорил францисканец и улыбнулся мне. — Ты не выглядел слишком счастливым, когда вышел оттуда. — Он подмигнул. — Почему бы тебе не попытать удачи у нас? — Тут он рассмеялся. То была всего лишь добродушная шутка, и я понимал это, так как был наслышан о соперничестве этих двух орденов. — Ты приятный с виду юноша. Ты прибыл к нам из Флоренции? — допытывался монах.

— Да, отец, я путешествую, — отвечал я, — хотя и не знаю, куда именно направляюсь. Остановился здесь и, думаю, пробуду в этом городе некоторое время. — Я разговаривал с набитым ртом, но был слишком голоден, чтобы прервать трапезу. — Садитесь, пожалуйста. — Я сделал приглашающий жест и уже хотел было привстать, но они опередили меня и заняли места за столом.

Я купил еще один графин красного вина на всех.

— Разумеется, лучшего места на всем свете не найти, — с довольным видом заметил пожилой человечек, видимо, ловкий пройдоха, — вот почему я так счастлив, что Господь вернул сюда моего сына, чтобы служить в нашей церкви и провести всю жизнь в родном городе, рядом со своей семьей.

— Вот оно что... Так, значит, вы отец и сын?

— Истинно так, и я никогда не думал, что проживу столь долго и увижу, какого процветания добился город. Свершилось удивительное чудо.

— Да, действительно, на город снизошло благословение Господне, — подтвердил священник, простодушный и искренний. — Это достойно подлинного удивления.

— Неужели? Так просветите же меня, каким образом это произошло? — попросил я, придвигая к ним блюдо с фруктами.

Они отказались, заверив меня, что сыты.

— Ну, что ж... Видишь ли, в мои времена, — начал рассказывать отец, — врагов у нас было предостаточно — или, по крайней мере, мне так казалось. А теперь? Жизнь в нашем городе — это полное блаженство. Здесь не случается ничего плохого.

— Это правда, — подтвердил священник. — Я помню прокаженных, живших прежде за городскими стенами. А теперь их здесь вообще не осталось. А еще в нашем городе — как, впрочем, и в любом другом — всегда можно было встретить нескольких порочных молодых людей, вечно доставлявших людям неприятности. Но сегодня вам не удастся отыскать ни одного человека подобного сорта ни в самой Санта-Маддалане, ни в ее окрестностях. Такое впечатление, что люди вернулись к Богу, отдались ему всем сердцем.

— Да, — поддержал сына старик, тряхнув головой, — но Господь явил милость к нам и во многих других отношениях.

Я снова почувствовал холодную дрожь в спине, как если бы вновь оказался рядом с Урсулой, но на этот раз ощущение было вызвано отнюдь не наслаждением.

— В каком отношении в особенности? — полюбопытствовал я.

— Да оглянись вокруг! — воскликнул старик. — Встречались ли тебе здесь калеки? Видел ли ты слабоумных? Когда я был еще ребенком, нет, точнее, когда ты, сынок, был совсем маленьким, — он повернулся к священнику, — здесь было полным-полно разного рода заблудших душ, калек или умственно отсталых от рождения, и остальным приходилось присматривать за ними. А возле городских ворот вечно торчали нищие. Но вот уже много лет нет ни калек, ни попрошаек.

— Потрясающе, — отозвался я.

— Да уж, воистину это так, — задумчиво произнес священник. — Здесь каждый пребывает в добром здравии. Именно поэтому так давно из города исчезли все монахини. Ты видел, что старая больница закрыта? И монастырь на выезде из города уж и не помню с каких времен заброшен. Кажется, в нем содержат овец. Крестьяне используют старые монастырские кельи для своих хозяйственных целей.

— И никто вообще не болеет? — поинтересовался я.

— Да, нет, случается, конечно, — ответил священник, медленно потягивая вино, как если бы был человеком весьма умеренным в этом отношении, — но они не страдают. Совсем не так, как в старые времена. Если человеку суждено покинуть этот мир, он уходит очень быстро.

— Это правда, благодарение Господу, — сказал старший.

А женщины... — продолжал священник. — Те, кому посчастливилось родиться в нашем городе. Они не обязаны иметь много детей. Что говорить, бывает, кого-то Господь призывает к себе в первые же недели жизни — для любой матери это трагическое испытание, — но в большинстве своем наши семьи, по счастью, довольно малочисленны. — Он бросил взгляд на отца и продолжил: — Насколько мне известно, моя бедная матушка родила двадцать детей. Так вот, теперь такого не бывает вообще — ведь верно?

Старик гордо выпятил грудь и рассмеялся, довольный собой.

— Да, точно, двадцать детей я вырастил сам; правда, многих из них уже нет на свете, и я не знаю, что сталось с... впрочем, это не имеет значения. Нет, теперь семьи стали меньше.

Священник выглядел несколько расстроенным.

— Мои братья... Быть может, Господь явит мне свою милость и откроет, что с ними сталось...

— Ах, забудь о них, — отозвался старик.

— Они, наверное, были этакими горячими головами? — спросил я, затаив дыхание, пристально вглядываясь в лица обоих и изо всех сил стараясь казаться непринужденным.

— Сорванцы... — невнятно пробормотал священник, тряхнув головой. — Но в этом и состоит наше благословение — безнравственные люди оставляют нас.

— Неужели такое случается? — удивился я.

Старый коротышка почесал свою розовую плешь, вокруг которой во всех направлениях торчали — подобно его бровям — тонкие и длинные седые волосы.

— Знаешь, я сейчас пытался припомнить, — медленно произнес он, — что случилось с этими несчастными искалеченными братьями — с теми, которые родились с изуродованными ножками...

— Ты говоришь о Томазо и Феликсе? — откликнулся священник.

— Да.

— Их забрали в Болонью, на излечение. То же случилось с сыном Беттины, с тем несчастным малюткой, который родился без обеих ручек, — помнишь его?

— Да-да, конечно. У нас есть несколько лекарей.

— Правда? Хотел бы я знать, чем они здесь занимаются, — пробормотал я и, уже громче, поинтересовался: — А каковы полномочия городского совета и обязанности гонфалоньера[2]?

— У нас есть борселлино, — ответил священник, — и мы выбираем время от времени шесть или восемь новых имен, но здесь редко случаются какие-нибудь перемены. У нас не бывает раздоров. Торговцы сами заботятся о сборе налогов. Все проходит гладко.

Коротышка залился счастливым смехом.

— Да у нас вообще нет налогов! — заявил он.

Священник смутился и взглянул на старика с упреком, как будто тот сболтнул лишнего.

— Да нет же, отец, просто... просто дело в том, что налоги наши... весьма невелики...

Казалось, он и сам чем-то озадачен.

— В таком случае вы и в самом деле блаженствуете, — доброжелательно заключил я, пытаясь сделать вид, что с легкостью поверил в реальность столь неправдоподобного положения дел.

— А тот ужасный Овизо, ты помнишь его? — Священник повернулся к отцу, а затем и ко мне. — Так вот, этот человек уже умер. Он едва не убил своего сына, лишился рассудка и непрестанно ревел словно раненый бык. Так вот, у них вдруг объявился странствующий лекарь и сказал, что беднягу смогут вылечить в Падуе. Или речь шла об Ассизах?

— Я рад, что он больше сюда не вернулся, — сказал старик. — Постоянно приводил жителей в бешенство.

Я наблюдал за обоими. Говорили ли они серьезно? Или городили всю эту чушь специально для меня? Я не мог усмотреть ни в одном из них ни малейшего лукавства, но, похоже, священником овладела меланхолия.

— Неисповедимы пути Господни, — задумчиво проговорил он, — я уверен, что это не пустая пословица.

— Не искушай Всевышнего! — остерег отец, поглощая остатки вина из своего кубка.

Я поспешно налил еще им обоим.

— А наш маленький глухонемой земляк, — послышался посторонний голос.

Я посмотрел вверх. То был хозяин гостиницы — он стоял подбоченившись, с подносом в руке, передник, плотно облегал выпирающее брюшко.

— Монахини забрали его с собой, мне помнится, не так ли?

— Точнее, они за ним вернулись, насколько я знаю, — отозвался священник. Я отчетливо видел, что он словно бы насторожился и даже встревожился.

Хозяин гостиницы убрал со стола мою пустую тарелку.

— Самым ужасным несчастьем оказалась та моровая чума, — шепнул он мне на ухо. — Ох, все это давно прошло, поверьте, иначе бы я не промолвил ни слова. Ничто иное не могло бы опустошить город с такой молниеносной скоростью.

— Нет, конечно, все те семейства погибли именно от этой болезни, — сказал старик, — спасибо нашим докторам и странствующим монахам. Всех увезли в больницу во Флоренцию.

— Жертв чумы? Забрали во Флоренцию? — спросил я в полном недоумении. — Любопытно, кто же раскрыл городские ворота и с чьего позволения их впустили.

Францисканец пристально взглянул на меня, как если бы что-то внезапно и глубоко его взволновало.

Хозяин гостиницы сжал плечо священника.

— Это были счастливые времена, — произнес он. — Я тоскую по тем процессиям в монастырь — его тоже теперь не стало, разумеется, — но никогда мы не жили лучше, чем теперь.

Я позволил себе неторопливо, весьма многозначительно перевести взгляд с хозяина гостиницы на священника и обнаружил, что он внимательно смотрит на меня, а уголки его губ нервно подрагивают. В глаза мне бросились глубокие морщины, изрезавшие опечаленное лицо, и плохо выбритый безвольный подбородок.

В наш разговор вмешался какой-то древний старик и сообщил, что не столь давно в близлежащей деревне слегла, захворав чумой, целая семья и что их забрали в Лукку.

— Это было чрезвычайно щедро и благородно со стороны... Кто это был, сынок? Я запамятовал...

— Ах, какое это имеет значение? — раздраженно откликнулся хозяин гостиницы. — Синьор, — обратился он ко мне, — быть может, еще вина?

— Для моих гостей, — указал я жестом. — Мне пора идти. Не терпится посмотреть, какие книги здесь есть в продаже.

— Вы можете прекрасно устроиться в этой гостинице, — проговорил священник с внезапной убежденностью, но мягким тоном. Он продолжал внимательно смотреть на меня, сдвинув брови. — Это в самом деле прекрасное место, и мы могли бы воспользоваться услугами какого-нибудь студента. Но...

— Однако я и сам еще весьма молод, — ответил я, перекидывая ногу через скамью и собираясь встать из-за стола. — Здесь нет никого из моих сверстников?

— Видишь ли, дело в том, что все они уехали из города, — пустился в объяснения коротышка. — А те немногие, что остались, заняты — помогают родителям вести дела. Никто не болтается здесь просто так. Нет, молодой человек, бездельников и мошенников у нас не водится!

Священник смотрел на меня изучающим взглядом и словно бы не слышал замечаний отца.

— Да, вы образованный молодой человек, — наконец произнес он, по-прежнему чем-то явно встревоженный. — Несомненно так! Подтверждением тому и ваша манера говорить, и те мысли и соображения, которые вы высказываете. — Он на мгновение замолчал, а потом вдруг спросил: — Полагаю, в самом скором времени вы продолжите свой путь — не так ли?

— Вы считаете, мне следует уехать? — спросил я. — Или все же остаться?

Тон моего голоса оставался ровным и вежливым.

— Не знаю, — с легкой усмешкой ответил он, но тут же вновь помрачнел, и на его лице появилось едва ли не скорбное выражение. — Помоги вам Бог, — прошептал он.

Я придвинулся к нему и наклонился ближе. Заметив это, хозяин гостиницы понял, что я намерен побеседовать конфиденциально, отвернулся и занялся своими делами. Коротышка самозабвенно доверился своему кубку.

— В чем дело, святой отец? — спросил я шепотом. — Ведь город процветает, разве не так?

— Ступай своей дорогой, сын мой, — в голосе священника прозвучали нотки зависти. — Хотелось бы и мне поступить так же, будь на то моя воля. Но я обязан соблюдать однажды данный обет послушания. Кроме того, здесь мой дом и здесь мой отец, а все остальные исчезли бесследно... Или так только кажется... — Тон его внезапно стал жестким и он мрачно добавил: — Будь я на твоем месте, никогда бы здесь не останавливался.

Я кивнул.

— Ты выглядишь необычно, сын мой, — продолжал он все тем же шепотом. Наши головы сблизились. — Слишком сильно выделяешься. Ты хорош собой и с ног до головы разряжен в шелка и бархат. Да и твой возраст... Ты уже далеко не ребенок.

— Да, понимаю, в этом городе мало молодых людей, во всяком случае из тех, кто склонен задавать неудобные вопросы. Лишь пожилые и смиренные, те, кто принимает действительность такой, какова она есть и не вдается в детали, стремясь докопаться до сути.

Мой чрезмерно риторический выпад не вызвал с его стороны никаких возражений, и я пожалел, что вообще сказал это. Быть может, причиной этой небольшой оплошности послужил кипевший в моей груди гнев, и в горьких словах отразились мои страдания? Так или иначе, ничего хорошего в этом нет.

Я рассердился на себя.

Священник прикусил губу. Хотел бы я знать, за кого он тревожился — за меня, за себя или за нас обоих?

— Зачем ты пришел сюда? — задал он мне прямой вопрос, и тон его был почти покровительственным. — Как ты вообще здесь очутился? Говорят, ты пришел в ночи. Не вздумай и уходить отсюда ночью. — Его голос перешел в тихий, едва различимый шепот.

— Вам не следует беспокоиться обо мне, святой отец, — ответил я. — Молитесь за меня. Этого вполне достаточно.

Он явно страшился чего-то, и это было столь же заметно, как ранее страх молодого доминиканца. Но этот священник, несмотря на зрелый возраст, морщинистое лицо и влажно блестевшие от вина губы, вызывал во мне больше симпатии и казался более искренним. Создавалось впечатление, что он совершенно опустошен некими событиями, остававшимися за гранью его понимания.

Я направился к выходу, но почти уже возле самых дверей он нагнал меня и схватил за руку.

— Мой мальчик, — прошептал он, когда я склонился к его губам, — есть еще нечто... нечто такое...

— Я знаю, отец, — ответил я и похлопал его по руке.

— Нет, ты не понимаешь. Послушай. Когда выйдешь из города, придерживайся главной дороги и двигайся в южном направлении, даже если ты уже выбрал для себя иной путь. Ни в коем случае не поворачивай на узкую дорогу, ведущую к северу.

— А почему нельзя ехать на север? — потребовал я ответа.

В полной растерянности, совершенно потрясенный, он отодвинулся от меня, не проронив ни слова.

— Почему? — шепотом повторил я свой вопрос.

Он больше не смотрел мне в глаза.

— Грабители, — пробормотал он. — Шайки грабителей преграждают дорогу странникам. Они хозяйничают на дороге. Облагают данью, заставляют платить за проезд. Последуй моему совету — поверни к югу.

Он резко отвернулся от меня и — словно я уже покинул гостиницу и отправился в путь — заговорил со своим отцом; в тоне его при этом отчетливо звучала мягкая укоризна...

Я вышел из зала.

Как только я ступил на пустую улицу, мысль о грабителях заставила меня резко становиться.

Большинство лавок были закрыты — послеобеденный перерыв, — но некоторые еще работали.

Висевший на боку у меня меч, казалось, весил не меньше тонны, меня слегка лихорадило после выпитого вина, а голова кружилась от всех откровений, которые мне довелось услышать.

. Итак, подумал я, чувствуя, как пылают щеки, передо мной город, в котором нет молодежи, нет калек, нет полоумных; здесь никто не умирает, здесь не рождаются нежеланные дети! А на дороге к северу путников поджидают опасные разбойники.

Я двинулся вниз по склону, постепенно ускоряя шаг, вышел через широко распахнутые ворота и оказался за пределами города. Легкий ветерок приветствовал мое появление и показался мне весьма освежающим.

Меня окружали богатые, прекрасно ухоженные поля, виноградники, попадались фруктовые сады и сельские усадьбы — всю эту роскошь и изобилие я не мог увидеть прежде, приближаясь к городу в темноте. Что же касается дороги на север, то она оставалась скрытой от меня городскими строениями, протянувшимися далеко в том направлении.

Только ниже, на горных отрогах, виднелись какие-то развалины — должно быть, все, что осталось от разрушенного подворья женского монастыря, а еще ниже и значительно западнее можно было различить очертания руин мужской обители.

За час ходьбы мне встретились два сельских жилища, и в каждом из них я выпил по чашке холодной воды вместе с хозяевами.

Везде было одно и то же: разговоры о райской жизни, в которой нет места ни изощренным злодеям, ни ужасным наказаниям, о том, что это наиболее спокойное и тихое место на всей земле, и что здесь рождаются исключительно здоровые и красивые дети.

Вот уже много лет разбойники не осмеливаются нападать на путников в лесных чащах. Разумеется, никогда не знаешь, с кем столкнешься, но город прекрасно защищен от нападений, и вокруг царит мир.

— Вот оно как? И даже на дороге к северу? — спросил я.

Как выяснилось, никто из селян даже не слышал о существовании дороги на север.

Когда я расспрашивал их о больных, калеках или убогих, ответы были одни и те же: какой-то доктор, или священник, или какой-нибудь орден странствующих братьев или монахинь увозил несчастных в какой-то университет или какой-то город. Они искренне признавались, что вспомнить какие-либо подробности не могут.

Я возвратился в город задолго до сумерек — шел, оглядываясь по сторонам, заходил по пути в каждую лавку и старательно придерживался разработанной тактики: вглядывался в каждого встречного так пристально, как только мог, но не привлекая к себе излишнего внимания.

Разумеется, я не надеялся, что мне удастся обследовать целиком хотя бы одну улицу, но намеревался извлечь из своей прогулки максимум пользы.

У торговцев книгами я наткнулся на старую “Грамматику” и “Историю францисканцев”, а также на выставленные для продажи великолепные Библии. Чтобы разглядеть книги получше, пришлось вынуть их из застекленных витрин.

— Как пройти отсюда на север? — спросил я неприветливого продавца, облокотившегося о прилавок и смотревшего на меня сонными глазами.

— Север? Никто здесь не ходит на север, — проговорил он и зевнул прямо мне в лицо. Он был одет безукоризненно, в новую одежду без малейших следов починки, и носил прекрасные сапоги из кожи великолепной выделки. — Послушайте, у меня есть куда более роскошные книги, чем эти, — заявил он.

Я притворился заинтересованным, затем вежливо сообщил, что почти все предложенные им издания у меня уже имеются, а потому я не нуждаюсь в их приобретении, и поблагодарил его за внимание.

Я зашел в трактир, где мужчины играли в кости и громко кричали в азарте, как если бы им больше нечем было заняться. А затем прошелся по кварталу булочников, который наполняли восхитительные ароматы свежевыпеченного хлеба.

Никогда в жизни я не ощущал себя столь одиноким, проходя мимо людей, внимательно прислушиваясь к их любезным разговорам и снова и снова слыша все те же сказки о безбедном, благословенном существовании.

При мысли о наступающей ночи кровь холодела в моих жилах. И что это за загадочная дорога на север? Никто, буквально никто, кроме священника, даже бровью не повел при упоминании об этой стороне света.

Примерно за час до наступления темноты я оказался в лавке, владелица которой — торговка шелками и кружевом из Венеции и Флоренции — не проявила в отличие от остальных особого терпения к моей склонности бесцельно бродить по городу, несмотря на то, что понимала: я человек не бедный.

— Да что вы пристаете ко мне со своими вопросами? — вспылила эта усталая и измотанная женщина. — Вы думаете, легко заботиться о заболевшем ребенке? Взгляните сами!

Я уставился на нее словно на сумасшедшую. И тут меня осенило — я точно знал, что она имеет в виду. Заглянув за занавеску, я увидел узкую грязную постель и дремлющего на ней ребенка — ослабленного лихорадкой, явно серьезно больного.

— Вы думаете, это легко? Проходит год за годом, а лучше ей не становится, — с отчаянием в голосе сказала женщина.

— Простите меня, — отозвался я. — Но что можно предпринять?

Женщина неистово рванула шитье и отложила в сторону иглу. Казалось, терпение ее иссякло.

— Что можно было бы предпринять? Вы хотите сказать мне, что сами не знаете? — прошептала она. — Вы, такой умный с виду господин?! — Она прикусила губу. — А мой муж говорит, что пока еще рано, и мы продолжаем терпеть все это.

Она вернулась к своему занятию, бормоча что-то себе под нос, а я, ужаснувшись, но пытаясь сохранить на лице невозмутимое выражение, заставил себя выйти из лавки. Заглянув еще в пару магазинчиков, я не увидел ничего необычного. Однако в третьем обнаружил явно обезумевшего старика, срывавшего с себя одежду, и двух его дочерей, безуспешно пытавшихся утихомирить отца.

— Пожалуйста, позвольте мне помочь вам, — поспешил я предложить свои услуги.

Мы усадили слабого, сморщенного старика в кресло и через голову надели на него рубаху. В конце концов он успокоился.

— Ох, слава Господу, ждать осталось уже недолго, — сказала одна из дочерей, отирая испарину со лба. — Это милость Божья.

— Почему ждать осталось недолго? — спросил я.

Она взглянула на меня, но быстро отвела глаза в сторону. Потом снова повернулась ко мне.

— Ох, вы приезжий, синьор, простите меня... Вы так молоды... А когда подошли, то показались мне совсем еще мальчиком. Я имею в виду, что Бог будет милостив. Ведь он очень стар.

— Хм-м-м, я понимаю, — сказал я.

Она бросила на меня холодный, отливавший металлом взгляд.

Я поклонился и пошел к выходу из магазина. Старик снова принялся стаскивать с себя рубашку, и тогда вторая дочь, не проронившая до того ни слова, шлепнула его.

Я вздрогнул от неожиданности, но не остановился, ибо поставил себе целью увидеть как можно больше.

Пройдя мимо портновских лавок, где царило спокойствие, я оказался наконец в квартале торговцев фарфором и увидел двоих мужчин, споривших по поводу происхождения затейливого крестильного подноса.

Родильные подносы, которые когда-то использовались для подхватывания ребенка при появлении его на свет из утробы матери, уже в мое время превратились в модные подарки по случаю рождения. Этî были большие тарелки, тщательно разрисованные прелестными символами домашнего очага, и в этой лавке был выставлен внушительный ассортимент подобных предметов утвари.

Я услышал спор еще до того, как меня заметили.

Один из спорщиков заявил, что покупает этот проклятый поднос, в то время как другой отговаривал его, сомневаясь в том, что младенец вообще выживет, а потому подарок может оказаться преждевременным; третий же утверждал, что в любом случае женщина с восторгом примет столь прекрасный, великолепно расписанный поднос.

Они прервали свой спор, когда я вошел в лавку, намереваясь взглянуть на иностранные товары, но, как только я оказался у них за спиной, один из спорщиков со вздохом заметил:

— Если у нее есть хоть капля мозгов, она должна поступить именно так.

Я был настолько поражен этими словами, так потрясен, что повернулся и выхватил с полки прекрасную тарелку, притворившись, что она мне очень понравилась.

— Очаровательно, прелестно, — произнес я, будто не слышал их разговора.

Торговец встал со стула и принялся расхваливать товары на витрине. Остальные посетители поспешно вышли и растворились в надвигающихся сумерках. Я внимательно взглянул на хозяина лавки.

— А в чем дело, ребенок болен? — поинтересовался я по-детски наивным тоном.

— Да нет, я так не думаю, но знаете, как бывает, — ответил торговец, — ребенок родился чересчур маленьким.

— Слабенький, — решился подсказать я.

Весьма смущенный, он подтвердил:

— Да, слабенький. — Его улыбка показалась мне вымученной, но он явно счел, что весьма ловко вывернулся из создавшейся щекотливой ситуации.

Мы оба принялись старательно восхищаться качеством его товаров. Я приобрел крошечную фарфоровую чашечку, великолепно разрисованную, которую он, как утверждал, лично купил в Венеции.

Я прекрасно сознавал, что нужно скорей уносить ноги, не проронив лишнего слова, но не смог удержаться и, расплачиваясь, спросил:

— Как вы думаете, выживет ли бедный малютка?

Он рассмеялся раскатистым грубым смехом, принимая у меня деньги.

— Нет, — сказал он и тут же взглянул на меня, будто погруженный в свои размышления. — Не тревожьтесь о нем, синьор, — продолжил он, усмехаясь. — Вы прибыли к нам на постоянное жительство?

— Нет, я здесь проездом, направляюсь на север, — ответил я.

— На север? — переспросил он, слегка озадаченный, но не удержался от некоторого ехидства. Он закрыл ящик с деньгами и повернул ключ. Затем, неодобрительно покачивая головой, положил ящик в шкафчик и, притворив дверцы, повторил: — Так, значит, на север? — Он мрачно хохотнул. — Это очень старая дорога. Лучше вам отправиться в путь с самого рассвета и мчаться во весь опор.

— Спасибо за совет, — поблагодарил я.

Ночь уже приближалась.

Я поспешил в узкую улочку и спрятался возле стены, затаив дыхание, будто кто-то гнался за мной. Я нарочно обронил маленькую чашечку, и она с громким звоном разбилась. Шум отразился от возвышающихся со всех сторон стен каменных строений.

Я уже почти обезумел от страха.

Однако, вполне сознавая всю опасность сложившейся ситуации, после того как мне открылись столь ужасные факты, я принял решение.

Коль скоро оставаться в гостинице для меня тоже небезопасно, нет никакой разницы, нахожусь ли я там или где-либо в ином месте. А потому я вознамерился действовать самостоятельно и увидеть все собственными глазами.

Так я и поступил.

Как только тени сгустились настолько, что смогли укрыть меня от любопытных взоров, я, не возвращаясь в гостиницу, даже не заявив об отказе от комнаты, свернул на узкую улочку и стал пробираться по ней в гору, к руинам не то старого замка, не то крепости.

На протяжении всего дня я рассматривал это впечатляющее скопление каменных развалин и убедился в том, что замок и в самом деле сильно разрушен и разграблен. Здесь обитали лишь птицы, привольно носящиеся в воздухе, а в уцелевших нижних этажах, как я уже говорил, размещалась городская управа.

Но в замке сохранились еще и две башни, одна из которых стояла ближе к городу, а другая, гораздо сильнее разрушенная, — в отдаленной части стены, на краю скалы. Все эти детали я успел отметить во время своей прогулки по полям.

Итак, я направился к той башне, что была обращена к городу.

Конторы городской управы, разумеется, были уже закрыты, и вскоре должны были появиться солдаты ночного караула, а пока до меня доносился лишь шум из пары трактиров, вопреки всем законам продолжавших обслуживать посетителей.

Площадь перед замком оказалась безлюдной, а вследствие того, что три главные улицы города многократно изгибались по пути вниз с холма, мне почти ничего не было видно в скудном освещении нескольких тусклых факелов.

Небо, однако, было удивительно ярким, на его темно-синем фоне ясно выделялись четко очерченные облака, а за ними сияла россыпь неисчислимого множества звезд.

Я обнаружил старую винтовую лестницу, чересчур узкую для человеческого существа, которая обвивала обитаемую часть старинной крепости и вела вверх — до первой каменной площадки, расположенной перед входом в башню.

Разумеется, такая архитектура никоим образом не показалась мне странной. Камни были обработаны грубее, чем в нашем старинном доме, и выглядели более темными, но сама башня квадратной формы, широкая и прочная, словно не желала подчиняться разрушительному воздействию времени.

Я знал, что в таких древних сооружениях каменные ступени обычно ведут на весьма большую высоту, — так было и здесь. Вскоре я оказался в комнате с высоким потолком, из которой открывался вид на весь распростершийся внизу город.

Там были и более просторные помещения, но в прежние времена в них можно было попасть только с помощью приставных деревянных лестниц, которые втягивали наверх в случае малейшей угрозы, а потому сейчас у меня не было возможности туда добраться. Я слышал только крики обитавших там птиц, встревоженных моим внезапным появлением, и ощущал еле заметное дуновение легкого ветерка.

Как чудесно было наверху — у меня просто захватывало дух от восторга!

Из четырех узких окон этого помещения передо мной открывались прекрасные виды на все окрестности.

И что было особенно важно, я мог во всех подробностях рассмотреть отсюда сам город, имевший форму огромного глаза — овала с заостренными краями. То тут, то там вспыхивало пламя факелов, мерцали беспорядочно разбросанные огни, тускло светились редкие окна домов; я смог увидеть даже, как медленно перемещается свет фонаря, словно кто-то ленивым шагом прогуливался по одной из оживленных городских улиц.

Лишь только я заметил этот движущийся фонарь, как он пропал из виду. Казалось, улицы опустели окончательно.

Чуть позже погасли все окна, а вскоре я уже нигде не мог обнаружить и отблесков пламени факелов.

Эта темнота подействовала на меня умиротворяюще. Все пространство под усеянными звездами небесами погрузилось в бездну темно-синего цвета, и я видел, как леса, окаймляющие возделанные поля, местами подкрадываются все ближе, как холмы наползают друг на друга или утопают в долинах полной черноты.

Я ощущал абсолютную пустоту башни.

Теперь уже ничто не шевелилось, даже птицы смолкли. Я был совершенно один и мог бы услышать малейший шорох или звук шагов на нижних ступенях лестницы. Никто не знал о моем присутствии. Все погрузилось в глубокий сон.

Здесь я был в безопасности. И мог постоять за себя.

Я был слишком несчастен, чтобы испытывать страх, и, признаться, готов был бороться с Урсулой до последнего, чувствуя себя гораздо более уверенно, чем в комнате гостиницы. Сотворив молитву, я привычно сжал пальцами рукоятку меча. Теперь я не боялся никого и ничего.

Что я надеялся увидеть в этом спящем городе? Все, что может в нем произойти.

Вы догадываетесь, чего я ожидал на самом деле? Ведь я не мог ни с кем поделиться своими мыслями. Но, обходя комнату по периметру, то и дело пристально всматриваясь в одинокие огоньки, вспыхивавшие внизу, в громады спускающихся с гор крепостных сооружений под мерцающими летними небесами, я всеми фибрами души ненавидел этот кишащий ложью, мерзкий город, где поклонялись дьяволу и творили колдовские заклинания.

— Так вы думаете, я не знаю, куда вы деваете нежеланное потомство? — кипя от ярости, шептал я в тишине. — Вы действительно думаете, что перед людьми, павшими жертвами моровой чумы, гостеприимно раскрывают ворота жители в соседних городах?

Я был ошеломлен эхом собственного шепота, исходившим от холодных каменных стен.

— Но как же ты на самом деле поступаешь с ними, Урсула? Так же, как расправилась с моими братом и сестрой?

Возможно, мои высказанные вслух мысли могли показаться кому-то бреднями умалишенного, но я был твердо уверен в справедливости собственных суждений. Месть отвлекала меня от страданий. Месть — это огромное искушение, могучий соблазн, даже если она совершенно недостижима.

“Одним ударом меча я мог бы отсечь ей голову, — думал я, — вышвырнуть ее в окно и таким образом лишить дьявола всего его огромного могущества”.

Я то и дело наполовину вытаскивал из ножен свой меч, но затем возвращал его на прежнее место. Достав самый длинный кинжал, я с силой шлепнул лезвием по своей левой руке. И ни на секунду не прекращал ходить по комнате.

Внезапно, уже в который раз осматривая окрестности, я заметил великое множество огней, мерцающих позади пятнистой тьмы леса, покрывавшего склоны отдаленной горы. Точно определить направление я не мог — знал только, что сам пришел не с той стороны.

Сначала я решил, что это пожар — слишком уж ярким показалось мне свечение. Однако, поразмыслив, пришел к выводу, что ни о чем подобном не может быть и речи.

На облаках в вышине не было видно мятущихся отблесков, а сияние, освещавшее широкое пространство, было ровным, хотя и пульсирующим, и больше походило на то, какое исходит от великого множества свечей.

Замок! Глядя на него, я ощутил холод, пронизавший кости. Это было невиданное жилище! Я свесился над краем окна. И сумел рассмотреть его сложные, запутанные очертания! Он возвышался в стороне от всех других сооружений — роскошно освещенный замок, изолированный от остального мира и, возможно, видимый только с одной стороны города. Это было незабываемое зрелище: окутанный лесной чащей дом, в котором некое празднество требовало, чтобы были зажжены каждый факел и каждая тонкая свеча, чтобы каждое окно, каждая стена с бойницами, каждая плита парапета были увешаны сияющими фонарями.

Север! Да, именно север — ведь город обрывался прямо позади меня, и этот замок находился к северу от него, а меня предостерегали от поездки именно в этом направлении. Неужели хоть один человек в городе мог не знать о существовании этого замка? Тем не менее никто о нем и словом не обмолвился, за исключением охваченного страхом францисканца, присевшего за мой стол в гостинице.

Но на что именно я взирал в эту ночь? Что предстало моим глазам? Да, он был очень высок, этот замок, но близко подступающие густые деревья с толстыми стволами плотно окружали его со всех сторон Проникающий сквозь лесную чащу трепещущий свет производил поистине угрожающее впечатление. Но что это за хаотическое, едва заметное движение во тьме? Со стороны замка, с таинственной возвышавшейся скалы спускалось по горным склонам нечто непонятное.

Что за существа шествовали к этому городу в ночном мраке? Бесформенные черные существа, походившие на громадных, мягких птиц, следовавших рельефу земной поверхности, но не подчинявшихся ее притяжению. Направлялись ли они в мою сторону? Быть может, меня просто заколдовали?

Нет же, я отчетливо вижу их! Или мне только так кажется?

Десятки, сотни существ!

Они подступали все ближе и ближе.

Они были крошечными, вовсе не крупными — большими их делала иллюзия, вызванная тем фактом, что эти твари, передвигались плотными скоплениями. А теперь, по мере приближения к городу, эти скопления словно бы рассыпались, и я сам видел, что неведомые существа, как гигантские мотыльки, в великом множестве скакали по обеим сторонам крепостных стен.

Я повернулся и подбежал к другому окну.

Они тучами опускались на город, и их поглощала тьма! Внизу, на площади, появились две черные фигуры — мужчины в развевающихся накидках бежали, а точнее, передвигались скачками, издавая на ходу отвратительные звуки, похожие на грубый хохот. Через какое-то время они скрылись на темной улице.

Я слышал стоны в ночи. Я слышал рыдания.

До меня донесся жалобный вопль, а затем приглушенное стенание.

В городе не зажглась ни одна свеча.

Внезапно из черноты ночи возникло еще одно скопище дьявольских тварей — они пробежали по самому краю крепостных стен и спрыгнули вниз, грациозно паря в воздухе.

— Боже, так вот вы какие! Будьте вы прокляты! пораженный, прошептал я.

Внезапно в ушах у меня зашумело, по телу как будто скользнуло что-то огромное и пушистое, и прямо передо мной выросла мужская фигура.

— Ты и вправду видишь нас, мой мальчик? — Голос был молодой, дружелюбный и веселый. — Ах, какой любознательный маленький мальчик!

Он оказался в опасной близости от моего меча. Я не видел ничего, кроме взметнувшегося одеяния. Собрав все силы, я направил лезвие прямо ему в пах.

Башня огласилась задорным смехом.

— Нет-нет, не в твоих в силах причинить мне боль, дитя. Но коль уж ты любопытен, ладно, мы прихватим тебя с собой, и ты увидишь все то, что мечтал увидеть.

Он плотно обвил меня удушающей пеленой своего одеяния. И внезапно я ощутил, что оторван от пола, завернут в мешок, а мгновением позже понял, что мы покинули башню!

Я летел головой вниз, меня тошнило. Казалось, он парит в воздухе, неся меня на своей спине. Смех его, относимый ветром, звучал теперь глуше. Мне никак не удавалось высвободить руки и дотянуться до висящего у пояса меча.

В отчаянии я сумел-таки ухватиться за нож. Не за тот, что был у меня в руках прежде, — его я обронил, когда этот дьявол схватил меня, — а за тот, что был спрятан у меня в сапоге. Каким-то чудом выхватив его, я извернулся и, рыча от ярости, несколько раз подряд всадил лезвие сквозь одежду в ненавистную спину.

Раздался пронзительный вопль. Я нанес еще один удар.

Тело мое, завернутое в ткань, оторвалось от спины чудовища и резко взлетело в воздух.

— Ах ты, маленький изверг! — взревел дьявол. — Мерзкий наглый мальчишка!

Мы быстро неслись к земле, а затем я ощутил, что ударился о поросшую травой каменистую почву и куда-то покатился. Тогда я принялся торопливо кромсать ножом сковывавшую мои движения и не позволявшую что-либо видеть ткань.

— Ты маленький шельмец, ублюдок, — не унимался мой похититель.

— А ты истекаешь кровью, мерзкий дьявол! — выкрикнул я. — Ведь так? — Я в ярости рванул мешок, запутался в его клочьях, беспомощно перекатываясь по земле, и вдруг почувствовал прикосновение мокрой травы к моей ладони.

Я увидел звезды.

Кто-то сорвал с меня остатки материи.

Я лежал у его ног... Но это длилось всего лишь мгновение.

Двор Рубинового Грааля

Никто не смог бы выдернуть нож у меня из руки. Я глубоко вонзил его в ногу этому дьяволу, вызвав новый поток проклятий. Он поднял меня в воздух, подбросил высоко вверх, и я упал, оглушенный, на влажную от росы траву.

Тогда наконец я впервые смог повнимательнее рассмотреть его, хотя взор мой был затуманен. Огромный поток красного света озарял фигуру в плаще с капюшоном, в длинной, старинного покроя рубахе без рукавов, надетой поверх кольчуги. Боль от нанесенных мною ран заставила демона согнуться, и золотистые спутанные волосы упали ему на лицо. Он в ярости притопывал раненой ногой.

Я дважды перекатился по земле, крепко вцепившись в рукоятку ножа и постепенно вытягивая меч из ножен. Не успел он сделать хоть шаг, как я уже вскочил на ноги и резким движением выхватил меч. С отвратительным хлюпающим звуком лезвие вонзилось в бок демона. Кровь хлынула струей, и при ярком свете зрелище это показалось мне чудовищно отвратительным.

С ужасным воплем он рухнул на колени. Капюшон упал с головы.

— Помогите же мне, вы, слабоумные,— ведь он же настоящий дьявол! — крикнул он.

В мерцающем свете бесчисленных огней я разглядывал громадные укрепления, поднимавшиеся справа от меня; огромные башни с амбразурами и развевающимися флагами. Примерно так же он выглядел и со стороны города. Это был поистине фантастический замок — с заостренными крышами, с остро изломанными арками окон и высокими зубчатыми стенами, на которых столпились темные фигуры, наблюдавшие за нашей схваткой.

И вдруг по влажной траве склона стремительно пронеслась Урсула — без плаща, в красном платье, с заплетенными в длинные косы волосами. Она бросилась мне навстречу.

— Не трогайте его! Я запрещаю! — кричала она. — Не смейте к нему прикасаться!

За ней следовали несколько мужчин — в одинаковых длинных, доходивших до колен рубахах все того же старинного рыцарского покроя, в потемневших остроконечных шлемах, бородатые, с невероятно бледной кожей.

Мой противник бросился по траве вперед, кровь из него брызгала, как из чудовищного фонтана

— Взгляни, что он сделал со мной, взгляни! — закричал он.

Я заткнул нож за пояс, обхватил меч обеими руками и, рыча сквозь сжатые зубы, полоснул лезвием по шее дьявола. Отрубленная голова закувыркалась с холма вниз.

— Вот так! Наконец-то ты мертв, будь ты проклят, мертв! — завопил я.— Ты, дьявол-убийца, мертв! Ну же пойди, поищи свою голову! Попробуй приставить ее обратно!

Урсула внезапно крепко обвила меня руками и прижалась грудью к моей спине, а потом схватила меня за запястье и принудила опустить острие меча к самой земле.

— Не смейте притрагиваться к нему! — В голосе ее слышалась угроза— Не приближайтесь, я приказываю!

Один из тех, кто ее сопровождал, отыскал лохматую белокурую голову моего врага и поднял ее вверх, в то время как остальные молча наблюдали, как корчится и извивается в агонии обезглавленное тело.

— Бесполезно, — произнес наконец кто-то из них. — Ничего не получится. Слишком поздно.

— Да нет же, приставь ее на место, приложи к шее, — настаивал другой.

Пытаясь вырваться из цепких объятий Урсулы, я не переставал просить ее только об одном:

— Отпусти меня, Урсула! Дозволь умереть с честью! Неужели ты не окажешь мне такую милость? Освободи меня, чтобы я мог сам выбрать себе смерть!

— И не подумаю,— жарким шепотом сказала она мне в самое ухо. — Не дождешься.

Ее грудь, прижатая ко мне со всем пылом страсти, казалась необычайно мягкой, а пальцы — прохладными и неясными, однако сила, заключенная в хрупком на вид теле, была поистине невероятной — я не мог ей противостоять. Превосходство этой ведьмы было неоспоримым.

— Ступайте к Годрику! — выкрикнул кто-то из толпы.

Двое подняли все еще выгибавшееся и брыкающееся обезглавленное тело.

— Отнесем его к Годрику, — сказал тот, кто разыскал голову.— Только Годрик вправе принять решение.

— Годрик!!! — Громкий вопль Урсулы походил скорее на завывание ветра или дикого зверя — так пронзительно он прозвучал и столь беспредельным эхом отразился от каменных стен.

Высоко наверху, в широко распахнутых арочных воротах крепости, спиной к свету возникла тонкая фигура пожилого человека с искривленными от старости конечностями.

— Давайте сюда обоих, — отозвался он. — Успокойся, Урсула, а то всех перепугаешь.

Я резко дернулся, пытаясь высвободиться. Она прижала меня крепче и кольнула зубами в шею.

— О нет, Урсула, позволь мне увидеть, что произойдет дальше, — прошептал я, уже в тот момент ощущая, как вокруг меня сгущаются грозные тучи, словно уплотнялся сам воздух, пронизанный особыми запахами, звуками и острой чувственностью.

“Ах, люблю тебя, хочу тебя, да, не стану и не желаю отрицать это”,— хотелось мне сказать. Мне чудилось, будто я вновь обнимаю ее, лежа на влажном ковре из трав, но то было лишь фантазией, и не было вокруг ярко-красных полевых цветов — на самом деле меня тащили куда-то, а она лишь истощила меня, по собственной прихоти разрывая мне сердце.

Я хотел осыпать ее проклятиями. Повсюду нас окружали цветы и травы, и она сказала: “Беги!” Но это было совершенно немыслимо, все происходило лишь в моем воображении — и ее впивавшиеся в меня губы, и ее тело, по-змеиному опутавшее меня всеми конечностями.

Какой-то французский замок... Такое впечатление, что меня переправили на север.

Я открыл глаза.

Да, действительно, все, как при французском дворе.

Даже тихо доносившаяся до меня спокойная музыка заставила вдруг вспомнить старинные французские песни, которые я слышал, сидя за ужином, в далеком детстве.

Я с трудом очнулся и увидел, что сижу, скрестив ноги, на ковре. Пытаясь окончательно прийти в себя, я принялся растирать шею и одновременно в растерянности оглядывался вокруг в поисках оружия, которое у меня отняли. Однако голова вновь закружилась, я потерял равновесие и упал навзничь.

Откуда-то издалека снизу по-прежнему лились звуки музыки, мелодия все время повторялась, и это однообразие наводило тоску. Точнее, мелодии как таковой не было вовсе — лишь приглушенная барабанная дробь и высокие завывания рожковых.

Я взглянул вверх. Несомненно, во всем чувствуется французский стиль: узкий и высокий сводчатый проход с остроконечными арками ведет к длинному балкону снаружи, а внизу, под балконом, набирает силу веселое и шумное празднество. Модные французские гобелены с изображенными на них дамами в высоких конусообразных шляпах и белоснежными единорогами.

Во всем ощущалась атмосфера древности — словно передо мной была одна из иллюстраций, часто встречающихся в старинных придворных книгах: придворный поэт нараспев читает какое-нибудь удручающе скучное и утомительное произведение вроде “Романа о Розе” или сказки о плутоватом Рейнеке-Лисе.

Окно было задрапировано синим атласом, затканным геральдическими лилиями — символом французской монархии. Высокий дверной проем, как и та часть оконной рамы, которую я мог разглядеть лежа, были украшены осыпавшейся от времени филигранью. Все застекленные шкафчики были позолочены и расписаны во французском стиле — надуманном и застывшем.

Я обернулся.

У меня за спиной стояли два человека в длинных окровавленных блузах с толстыми кольчужными рукавами. Они сняли остроконечные шлемы и уставились на меня ледяными светлыми глазами — два внушительных бородача с обнаженными головами. На их явно грубой бледной коже играли блики света.

А рядом стояла Урсула, словно оправленный в серебро драгоценный камень на фоне тьмы. Складки ее платья мягко ниспадали от завышенной линии талии — тоже французская мода, как будто предо мной явилась принцесса из какого-то давно переставшего существовать королевства. Низкое декольте роскошного корсажа из расшитого цветами красного с золотом бархата почти до самых сосков обнажало белоснежную грудь.

За столом на изогнутом в форме буквы “X” стуле сидел Старейший. Первое впечатление, создавшееся у меня, когда он возник в освещенном проеме, не обмануло: возраст его действительно был весьма и весьма преклонным. Столь же мертвенно-бледное, что и у других, лицо казалось одновременно и прекрасным, и ужасающе чудовищным.

Вдоль всех стен комнаты на цепях висели турецкие светильники, от которых струился аромат роз и летних лугов, не имеющий ничего общего с запахом, ассоциирующимся у нас с чем-то раскаленным или горящим. Яркий свет пламени, шедший из их глубины, нестерпимо резал глаза.

Лысая голова Старейшего своим безобразием напомнила мне выкопанную луковицу ириса, с которой срезали все корни и перевернули вверх тормашками. Однако в эту “луковицу” были врезаны два блестящих серых глаза и безвольный, нерешительный рот с тонкими, мрачно сжатыми губами.

— Итак...— спокойным тоном обратился он ко мне, приподняв бровь, о присутствии которой на лице можно было догадаться лишь по тонкой дугообразной морщинке на белоснежной коже, равно как щеки обозначались двумя более заметными вертикальными.— Осознаешь ли ты, что убил одного из нас?

— Надеюсь, мне это удалось.

С трудом встав на ноги, я вновь едва не потерял равновесие.

Урсула кинулась было ко мне, но резко остановилась и отступила назад, как будто поняв, что нарушает правила приличия.

Я выпрямился и бросил на нее исполненный ненависти взгляд, затем обернулся к лысому Старейшему, взиравшему на меня с невозмутимым спокойствием.

— Не желаешь ли взглянуть на результат твоего поступка? — спросил он меня.

— Разве я обязан? — возразил я, хотя уже успел все увидеть.

Светловолосый негодяй, запихнувший мои тело и душу в матерчатый мешок, лежал на огромном столе, стоявшем на возвышении слева от меня. Мертвый! Да, я расплатился сполна!

Неподвижное туловище казалось сморщенным, конечности искривились, словно сломавшись под тяжестью тела, а обескровленная голова с широко открытыми глазами и пятнами запекшейся крови покоилась возле уродливого обрубка шеи. Какое удовольствие я испытывал! Я смотрел на совершенно белую руку, свесившуюся с края стола и походившую на неведомое морское создание, выброшенное на песчаный берег и иссушенное нещадно палившим солнцем.

— Превосходно! — воскликнул я. — Этот человек осмелился похитить меня, доставил сюда силой, а теперь он мертв. Благодарю вас за то, что позволили мне убедиться в его смерти. — Я взглянул на Старейшего. — Моя честь требовала от меня этого, о меньшем не могло быть и речи. А кого еще вы похитили из города? Старика, разрывавшего на себе рубашку? Родившегося недоношенным ребенка? Они отдают вам всех, кто слаб, дряхл, немощен — словом, неполноценен в том или ином смысле. А вы? Что вы предоставляете взамен?

— Полно тебе, успокойся, юноша,— снисходительно произнес Старейший.— Мне и без того ясно, что твоя доблесть выходит за рамки чести и здравого смысла.

— Нет, неправда! Ваши прегрешения передо мной требуют, чтобы я сражался с вами до последнего вздоха — с каждым из вас.— Я обернулся к раскрытой двери. Упорно не прекращавшаяся, назойливая музыка доводила меня до изнеможения, а от всего, что со мной произошло за последнее время, голова просто шла кругом.— Почему снизу доносится такой невообразимый шум? Это что, кровожадная расправа?

Трое бородачей расхохотались.

— Ну, можно сказать, ты недалек от истины,— пророкотал один из них глубоким басом.— Мы представляем Двор Рубинового Грааля — так нас называют. Однако мы предпочитаем, чтобы ты использовал латинское или французское наименование — как произносим его мы сами и как надлежит произносить.

— Двор Рубинового Грааля? — недоуменно переспросил я.— Кровопийцы, тунеядцы, кровососы, пьяницы — вот вы кто! Что такое “Рубиновый Грааль”? Кровь?

Я старался воссоздать в памяти то ощущение, которое испытывал каждый раз, когда она впивалась зубами мне в шею, но не поддаваться при этом завораживающей силе сопутствовавшего укусу видения... Тщетно! Меня неотступно преследовало захватывающее воспоминание, уносящее в сказочную даль,— восхитительное воспоминание о цветущих лугах и прикосновениях ее нежных грудей.

— Кровопийцы! Рубиновый Грааль! Именно так вы поступали со всеми несчастными, со всеми, кого похищали? Пили их кровь?

— Так о чем же ты просишь меня, Урсула? — Старейший устремил на нее многозначительный взгляд.— Как могу я сделать подобный выбор?

— Но Годрик! Взгляни — ведь он храбр, прекрасен и могуч. Годрик, если только ты скажешь “да”, никто и словом не возразит. Никто не задаст ни одного вопроса Пожалуйста, умоляю тебя, Годрик. Разве я когда-нибудь просила тебя?..

— Просила о чем? — перебил я, переводя взгляд с ее несчастного, убитого горем лица на Старейшего.— Чтобы мне сохранили жизнь? Об этом ты просила? Лучше бы ты убила меня!

Старик понимал меня. Ему не надо было ничего объяснять. В подобных обстоятельствах я не мог рассчитывать на милосердие. Мне оставалось только броситься в бой и любыми способами уничтожать их, одного за другим.

Внезапно, словно окончательно утратив терпение, Старейший с удивительным проворством поднялся во весь рост и, величественно шурша красными одеждами направился в мою сторону. Крепко ухватив за ворот, он, как пушинку, протащил меня за собой через анфиладу сводчатых арок до площадки каменной лестницы.

— Взгляни вниз, на Двор, — сказал он.

Огромный зал поражал своими размерами. Выступ, на котором мы стояли, тянулся по всему периметру ограждавших помещение стен. А внизу не было ни пяди голого камня — все было роскошно задрапировано великолепными портьерами из затканной золотом ткани цвета бордо. За длинным столом сидели нарядные кавалеры и дамы. Вся их одежда была сшита из тканей цвета красного бургундского вина — такова, видимо, здешняя традиция,— хотя... нет, то был цвет крови, а не вина, как мне подумалось сначала. Деревянный стол перед ними был пуст — ни единого блюда с едой, ни одного бокала с вином. Однако все они выглядели вполне довольными и, занимаясь светской болтовней, с интересом наблюдали за танцовщиками, занимавшими все свободное пространство и искусно плясавшими на толстых коврах, как если бы им доставляло удовольствие именно это ощущение надежного покрытия под скользящими подошвами туфель.

Под звуки ритмической музыки, танцовщики с блеском исполняли целые каскады арабесок. В их костюмах органично сочетались самые разнообразные национальные стили — от типично французского до вполне современного флорентийского. Однако во всех узорах украшений обязательно присутствовали либо аппликации из кружков красного шелка, либо вытканные на красном фоне цветы или какие-то другие фигуры, весьма напоминающие звезды и полумесяцы,— я не смог толком разглядеть.

То была мрачноватая, но завораживающая картина- одежды одного и того же сочного цвета, оттенки которого варьировали между отвратительно гнилостным цветом крови и потрясающим, великолепным алым.

Я обратил внимание на великое изобилие канделябров, подсвечников, факелов. Как просто было бы превратить в пылающий костер все эти гобелены и портьеры! Интересно, думал я, загорелись ли бы при этом и они сами, как сгорают на кострах ведьмы и еретики.

— Витторио, прояви благоразумие, — услышал я шепот Урсулы.

Как бы ни был тих ее шепот, один из тех, кто был внизу, оглянулся. Он восседал в центре стола, на почетном месте, а его стул с высокой спинкой, напомнил мне тот, который занимал дома отец. Человек взглянул на меня — белокурый, похожий на косматого, которого я сразил в бою, но у этого длинные локоны, веером рассыпавшиеся по широким плечам, были ухожены и шелковисты. Он выглядел гораздо моложе моего отца, но много старше меня самого, и лицо его отличалось той же невероятной мертвенной бледностью, что и лица остальных. Жесткий взгляд холодных синих глаз на мгновение задержался на мне, потом вновь обратился в сторону танцующих.

Казалось, все вокруг дрожит в такт колебаниям яркого пламени Дым разъедал глаза. Внезапно я осознал, что фигуры, вытканные на гобеленах, отнюдь не благородные дамы и единороги, которых я видел в комнате, убранной в утонченном французском стиле, но сами дьяволы, танцующие в аду. Чуть ниже каменного выступа, опоясывающего зал, были высечены изображения ужасных горгулий, а капители разветвляющихся колонн, подпиравших потолок над нашими головами, украшало множество демонических крылатых тварей, вырезанных из камня.

Дьявольские создания гримасничали и ухмылялись со всех стен. На одном из гобеленов один над другим громоздились все круги ада, описанные самим Данте.

Я внимательно рассматривал сияющую, ничем не покрытую столешницу. Голова шла кругом, меня тошнило, сознание мутилось.

— Ты можешь считать себя полноправным членом нашего Двора, раз она того просит,— сказал Старейший, сурово подталкивая меня к перилам, не позволяя мне высвободиться, не позволяя даже обернуться. Его голос, лишенный всяких эмоций, звучал спокойно и неторопливо.— Она желает, чтобы мы ввели тебя в наш Двор в награду за то, что ты умертвил одного из нас, такова логика ее мышления.

Он задумчиво окинул меня с ног до головы холодным взглядом. Прикосновение руки, державшей меня за ворот, не казалось ни жестоким, ни грубым.

Во мне бушевала буря невысказанных ругательств и проклятий, но вдруг... я осознал, что куда-то падаю...

Мощным броском Старейший перекинул меня через перила балкона, и через мгновение я оказался внизу, на толстом ковре, где меня рывком поставили на ноги.

Танцовщики посторонились, и мы предстали перед лицом Властелина, восседавшего на стуле с высокой спинкой. Резные деревянные фигуры его королевского трона, разумеется, были исполнены чувственности, плотского вожделения и злобы.

Все черное дерево было тщательно отполировано и источало запах масла, который смешивался с благовониями, курившимися во множестве светильников, а пламя факелов слегка потрескивало.

Музыка смолкла. Поначалу я даже не заметил, где именно располагается оркестр, а когда наконец увидел его — очень высоко, на отдельном небольшом балкончике,— мне бросились в глаза все та же бледная фарфоровая кожа и убийственная жестокость в устремленных на меня взглядах. Все музыканты были мужского пола, худощавого телосложения, скромно одетые и, как мне показалось, очень испуганные, как будто предчувствовали что-то недоброе.

Я взглянул на Властителя — истинное воплощение красоты и величия. Он не шевельнулся и не проронил ни звука. Густые светлые волосы, зачесанные со лба назад, падали на плечи, как я заметил еще раньше, длинными непокорными шелковистыми локонами.

Его наряд выглядел весьма старомодно: просторное бархатное огненно-красное одеяние,— но не солдатская рубаха, а нечто более похожее на мантию,— отороченное в тон темным мехом, из-под которого до самых кистей длинных рук спускались богато отделанные пышные рукава, расклешенные ниже локтей. На шее Властителя висела огромная цепь из медальонов — каждое тяжелое звено представляло собой богато оправленный в золото неограненный рубин, красный, как и вся его одежда.

Слегка согнутая тонкая рука непринужденно покоилась на столе. Вторую я не видел. Он уставился на меня синими глазами. От всего его облика, включая утонченно-изящную, поражающую чистотой линий, обнаженную руку, веяло почти учительской строгостью.

Грациозно приподняв пальцами юбки, по толстым, поглощающим звуки коврам к нему быстрым шагом приблизилась Урсула.

— Флориан,— произнесла она, склонившись в глубоком поклоне перед Властелином, восседавшим в центре стола.— Флориан, я прошу вас за этого юношу, примите во внимание его личность и силу, ради меня, от всей души прошу посвятить его в члены Двора, Ничего больше.

Ее голос дрожал, но звучал убедительно.

— В члены Двора? Этого Двора? — вызывающим тоном воскликнул я, чувствуя, как жар заливает щеки, и обводя взглядом сборище монстров: мертвенно-бледные щеки, темные губы, слишком часто, видимо, приобретавшие цвет свежих ран, обесцвеченные глаза и бессмысленное выражение обращенных ко мне лиц... Я пытался понять, действительно ли в их взглядах горел демонический огонь или они просто давно лишены всего человеческого.

Опустив взор, я увидел собственные руки, сжатые в кулаки, покрасневшие и такие живые... И внезапно, как будто мне хотелось именно этого, я уловил свой собственный запах — запах моего пота и пыли, осевшей на теле за время, проведенное в странствиях, неотъемлемый запах всего, что было во мне человеческого.

— Да, ты для нас — весьма лакомый кусочек, — заверил меня Властелин, продолжая недвижно восседать за столом.— На самом деле уже весь зал пропитался твоим запахом. А время празднества еще не настало. Мы садимся за пиршественный стол, когда колокола прозвонят в двенадцатый раз, таково наше нерушимое правило.

Это был великолепный голос — воплощение звучной чистоты и очарования, в котором слышался легкий французский акцент, сам по себе столь соблазнительный. Он говорил с чисто французской сдержанностью и с воистину королевским достоинством.

Он улыбнулся, и его улыбка показалась мне нежной, как улыбка Урсулы, но в ней не чувствовалось сожаления, как не было и следа жестокости или язвительности на застывшем лице.

С этого момента для меня существовал только он — все остальные воспринимались как неразличимая масса. Я сознавал только, что их было множество, и мужчин, и женщин. Дамы были в величественных старинных французских париках. Уголком глаза, я заметил мужчину в шутовском наряде.

— Урсула, прежде чем принять решение относительно такой личности,— сказал Властелин,— необходимо тщательно все обдумать.

— Неужели? — вскричал я.— Вы что, и в самом деле полагаете произвести меня в члены вашего Двора? Не стоит беспокоиться по таким пустякам.

— Ох, не тревожься, мой мальчик,— произнес Властелин все тем же тихим, ровным тоном.— Мы здесь не обрекаем кого бы то ни было на жизнь или смерть. Ты сейчас нечто вроде пойманной на крючок рыбы, которая еще не успела осознать, что уже выдернута из воды, поддерживавшей ее жалкое существование.

— Мой повелитель, я не желаю быть членом вашего Двора, — отвечал ему я. — Не утруждайте себя излишними проявлениями доброты и советами. — Я огляделся по сторонам. — И меня совершенно не интересуют подробности, касающиеся вашего пиршества.

Все твари застыли в отвратительной неподвижности, словно их вдруг заморозили,— зрелище показалось мне столь противоестественным, что я отчетливо почувствовал исходящую от них угрозу. Меня аж передернуло от чудовищного омерзения. А быть может, это была все же паника, хотя прежде я никогда не позволял себе паниковать, в каких бы сложных и опасных ситуациях ни оказывался. Нет, я не желал поддаваться ей и в окружении этих дьяволов, пусть даже мне придется сражаться с ними один на один.

Фигуры сидящих за столом вполне можно было принять за фарфоровые — настолько они были неподвижны. В самом деле, казалось, сам факт совершенства принятых ими поз по существу был составной частью их внимания.

— Если бы только у меня сейчас был крест! — тихо произнес я, даже не сознавая, что говорю.

— Крест для нас ничего не значит,— сухо откликнулся Властелин.

— Да, я имел случай в этом убедиться. Ведь присутствующая здесь дама вошла прямо в церковь, забрать моих брата и сестру! Крест для вас ничто!

Но именно он сейчас много значит для меня самого. Скажите, есть ли у меня еще ангелы-хранители, которые смогут защитить меня? Всегда ли можно увидеть вас самих? Или время от времени вы сливаетесь с ночной тьмой и исчезаете? И, когда происходит такое, можете ли видеть ангелов, защищающих меня?

Властелин улыбнулся.

Старейший, отпустивший наконец мой воротник, за что я был весьма ему благодарен, едва слышно рассмеялся. Но больше ни в ком не чувствовалось и намека на веселое настроение.

Я посмотрел на Урсулу. Как прелестна она была в своем отчаянии, как доблестно и непоколебимо держалась, взглядывая то на меня, то на Властелина, которого назвала Флорианом. Но при этом она была не более человечна, чем все остальные, оставаясь мертвым подобием молодой женщины, превосходящей по своим достоинствам и красоте все возможные описания, — она давно исчезла из жизни. Что за тайна связана с этим Рубиновым Граалем?

— Вслушайся в то, что стоит за его словами, Господин, а не в то, что ты на самом деле слышишь! — умоляла она. — Уже давно в этих стенах не звучал новый голос, принадлежащий кому-то из числа таких же, как мы, из числа тех, кто навсегда останется среди нас.

— Да, и он почти верит в своих ангелов, и ты считаешь его поразительно умным, — с пониманием отозвался Властелин. — Юный Витторио, позволь мне заверить тебя, что я не вижу вокруг никаких ангелов-хранителей. А все здесь присутствующие — видимы, как тебе известно, ибо ты имел возможность видеть нас и в лучшие, и в худшие моменты. Нет, конечно, самого лучшего, самого прекрасного в нас ты не видишь.

— Вот именно, — откликнулся я, — и потому я не могу больше ждать, мой Властелин, ибо чувствую великую любовь ко всем вам и восхищаюсь вашим стилем умерщвления... И конечно, следует принимать во внимание то нравственное разложение, которое вы вызываете своим поведением в том городе, внизу, где похищаете души даже у священников.

— Замолчи, ты сам вгоняешь себя в смертельную лихорадку, — предупредил он.— Твой запах переполняет мои ноздри, будто все во мне перекипает через край. Я мог бы проглотить тебя, дитя, разрезать на куски и раздать еще дышащие части твоего тела всем сидящим за этим столом, чтобы они высосали всю твою кровь, пока она еще не остыла, еще очень горяча, а глаза твои еще моргают...

При этих словах я решил, что просто схожу с ума. Я вспомнил своих мертвых сестру и брата. Я представил себе ужасные и бесконечно нежные выражения на лицах их отрубленных голов. Я больше не мог выносить всего этого. Я зажмурился и лихорадочно пытался представить себе любой образ, способный оградить меня от столь ужасных видений. В памяти всплыл изображенный на картине Фра Филиппо Липпи ангел Гавриил, стоящий на коленях перед Святой Девой. О да, ангелы! Сомкните надо мной свои крылья! О Господи, ниспошли ко мне в этот смертный час своих ангелов!

— Я проклинаю ваш окаянный Двор, сладкоречивый дьявол! — вскричал я.— Как произошло, что ты ступил на эту землю? Как могло такое случиться? — Я открыл глаза, но видел только ангелов Фра Филиппо в великом потоке наплывающих друг на друга, сменяющих друг друга незабываемых картин — тех лучезарных существ, наполненных смесью теплого, плотского запаха земли и райского блаженства. — Попал ли он в ад? — вскричал я еще громче.— Тот, кому отрубили голову? Пылает ли он теперь в адском пламени?

Если тишина может взлететь до небес, а потом обрушиться до прежнего предела — именно так и случилось с молчанием в этом огромном зале, или в этой вселенной, и я не слышал ничего, кроме собственного взволнованного дыхания.

Но Властелин по-прежнему оставался невозмутимым.

. — Урсула, — произнес он. — Этот вопрос следует обдумать.

— Нет! — вскрикнул я.— Никогда! Присоединиться к вам? Стать одним из вас?

Рука Старейшего вновь обратила меня в беспомощное существо — его пальцы впились мне в шею. Сопротивляться было глупо и бесполезно. Если бы он захотел усилить свою хватку, я бы погиб. И, может статься, к лучшему для меня. Я смог только выдавить из себя еще несколько слов:

— Я никогда не пойду на это, никогда, слышите? Как вы осмелились вообразить, что сможете по дешевке купить мою душу?

— Твоя душа? — спросил Властелин.— Разве есть в твоей душе хоть что-нибудь такое, отчего она не предпочтет перемещаться целые столетия под непостижимыми звездами, вместо того чтобы просуществовать всего каких-нибудь несколько жалких лет? Что такое твоя душа, если она отказывается от возможности вечного поиска истины и согласна ограничиться в этом всего-то одной человеческой жизнью?

Очень медленно, под приглушенный шелест своих одеяний, он поднялся со стула, и я впервые увидел длинную великолепную красную мантию, спускавшуюся с его плеч, и огромную кроваво-красную тень, отбрасываемую его фигурой. Он слегка склонил голову, и светильники придали его волосам яркий золотой блеск, а синие глаза смягчились.

— Мы появились здесь задолго до тебя и твоих предков, — произнес он. Его голос ни на йоту не утратил великолепия. Он неизменно оставался вежливым, утонченным. — Мы были здесь уже столетия, прежде чем ваш род поднялся на свою гору. Мы были здесь, и все эти горы вокруг были нашими. Это ты — захватчик.— Он помолчал, потом выпрямился и продолжил: — Это люди из твоего рода, твои предки подтянулись к нам еще ближе со своим хозяйством, поселениями, с крепостью и замком и посягнули на нас, напали на леса, которые всегда были нашими. Потому нам и пришлось пойти на многие уловки — молниеносную быстроту заменить хитростью и коварством, а вместо того чтобы действовать “аки тать в ноши”, как говорится в ваших священных книгах, являться на глаза тебе подобным.

— Почему вы убили моего отца и все мое семейство? — потребовал я ответа, Я не мог больше молчать, мне было наплевать на его убедительное красноречие, его спокойные, убаюкивающие слова, на его чарующее лицо.

— Твой отец и его отец,— ответил он,— и тот, кто владел вашим замком до него,— все они вырубали деревья вокруг своего жилья. А я, в свою очередь, должен был сдерживать рост “леса человеческого” вблизи своих владений. И время от времени я вынужден был заносить свой топор — так я и поступал, и такая вырубка свершалась. Твой отец иногда мог заплатить дань и спокойно продолжать прежнюю жизнь. Твой отец мог тайно от всех дать ту клятву, какую от него требовали, и его оставили бы в покое.

— Ты не смеешь даже помыслить о том, что он мог отдать тебе наших детей. Для чего? Ради того чтобы ты пил их кровь или приносил их в жертву Сатане на каком-то поганом алтаре?

— Со временем ты и сам все увидишь,— сказал он,— ибо считаю, что тебя тоже следует принести в жертву.

— Но Флориан, — задыхаясь, возразила Урсула, — умоляю вас.

— Позволь мне, милостивый Властелин, спросить тебя, — произнес я, — раз справедливость и история так много значат для тебя. Если я стою перед судом, и суд этот праведный, почему бы мне не прибегнуть к людской защите? Почему бы не призвать в свидетели людей? Почему не обратиться за помощью к любому человеку, способному ее оказать?

Казалось, мой вопрос его несколько озадачил. Помолчав, он заговорил снова:

— Мы и есть Суд Праведный, сын мой, — торжественно произнес он. — Ты — ничтожество, и сам знаешь это. Мы могли бы позволить жить твоему отцу, как мы позволяем жить самцу-оленю, чтобы вместе со своей самкой он мог плодить потомство. Но не более того.

— Здесь среди вас есть люди?

— Нет никого, кто мог бы помочь тебе, — ответил он, и впервые рассмеялся с некоторой гордостью.— А ты считаешь, что они нужны нам? Ты думаешь, наша маленькая голубятня не успокаивается к утру? Ты считаешь, что нам здесь нужна человеческая стража?

— Я в этом совершенно уверен. А вы просто слабоумный, если воображаете, что я хоть когда-нибудь присоединюсь к вашему Двору! О какой людской охране может идти речь, если внизу, прямо под вами, целая деревня знает, что вы такое и кто вы такие, если вы появляетесь среди них только по ночам и не можете выходить к людям при свете дня?

Снисходительно улыбнувшись, спокойным тоном он произнес:

— Это не более чем скопище бездельников. Ты понапрасну тратишь мое время на тех, кто не заслуживает даже презрения.

— Хм-м-м, вы ошибаетесь, вынося столь поспешное суждение. Полагаю они заслуживают определенного уважения, мой Властелин!

Старейший рассмеялся.

— Хотя бы за их кровь,— пробормотал он сквозь приступы смеха

Откуда-то еще из зала послышалось сдавленное хихиканье, но сразу же стихло, как будто прозвенели осколки разбитого стекла.

Властелин заговорил снова:

— Урсула, я рассмотрю твою просьбу, но я не...

— Нет, ибо я сам этого не желаю! — возразил я.— Даже будь я проклят, я никогда не присоединюсь к вам.

— Придержи язык,— спокойно предостерег меня Властелин.

— Вы явно слабоумные, если вам не приходит в голову, что горожане там, внизу, могут восстать, при свете дня штурмом взять эту крепость и найти все ваши тайные убежища!

По всему огромному залу пронеслось какое-то шуршание, послышался глухой ропот, но ни одного слова я различить не смог. Складывалось, однако, впечатление, что эти бледнолицые монстры все же как-то общались между собой — мысленно или обмениваясь взглядами,— и потому так шелестели и колыхались их роскошные тяжеловесные одеяния.

— Вы просто оцепенели в свой тупости! — заявил я. — Вы сами позаботились, чтобы вас узнавали по всему белу свету, и считаете, что этот ваш Двор Рубинового Грааля сможет продержаться вечно?

— Ты оскорбляешь меня,— возмутился Властелин. На его щеках, как это ни удивительно и непостижимо, проявилось некое подобие нежнейшего, божественного румянца,— Будь любезен, успокойся, пожалуйста

— Это я оскорбил вас? Мой господин, позволь дать тебе совет. Днем ты беспомощен — мне это известно. Вы нападаете по ночам, и только по ночам. Все факты и все слухи свидетельствуют об этом Я помню, как твои стаи налетели на дом моего отца Я помню и предостережение: “Взгляни на небо!” Мой Властелин, вы слишком долго прожили в своем диком лесу. Вам нужно было последовать примеру моего отца и послать нескольких учеников к философам и священникам во Флоренцию.

— Не стоит издеваться надо мной, — умоляющим тоном, но, сохраняя сдержанность, присущую отличному воспитанию, сказал он. — Ты будишь во мне гнев, Витторио, а я не вижу причин для него.

— Твое время истекает, старый дьявол, — отвечал я. — Так что веселись в своем древнем замке, пока можешь.

Урсула вскрикнула, но остановить меня было уже невозможно.

— Должно быть, вы откупились от старшего поколения идиотов, управляющих городом и по сию пору,— сказал я.— Но если вы не предвидите, что все общины граждан Флоренции, Венеции и Милана могут объединиться и выступить против вас такими силами и с такой яростью, с какими вам еще не доводилось сталкиваться, значит, вы мечтатель. Угрозу для вас представляют вовсе не такие люди, как мой отец. Гораздо опаснее, мой Властелин, люди ученые — университетские астрологи и алхимики, прочитавшие великое множество книг. Это они двинутся на вас — современное поколение, о котором вы не имеете ни малейшего понятия, и они выследят вас, как древнего зверя из легенды, и вытащат из темного логова на теплый солнечный свет, и всем вам отрубят головы.

— Убей его! — раздался женский крик.

— Уничтожь его, и немедленно, — твердо поддержал требование какой-то мужчина.

— Он недостоин оставаться в нашем убежище, недостоин даже стать жертвой!

И тут все хором стали требовать моей смерти.

— Нет! — наперекор всем кричала Урсула, в мольбе протягивая руки к Властелину.— Флориан, умоляю вас!

— Казнить, казнить, казнить,— нараспев выкликали остальные, сначала вдвоем, затем втроем, а потом все четверо.

— Мой Властелин,— произнес Старейший, но я едва различал его голос,— он всего лишь мальчик. Отправь его в голубятню — побудет в стае ночь-другую и даже имя свое забудет — станет таким же ручным и откормленным, как и все.

— Убей его сейчас же! — чей-то громкий голос перекрыл все остальные.

— Покончить с ним! — орали другие.

Криков становилось все больше, возмущение росло.

Затем раздался пронзительный вопль, и его сразу же подхватили другие:

— Разорвать его на части! Немедленно! Сделай это!

— Да, да, да! — возгласы теперь звучали словно барабанная дробь.

Голубятня

Годрик, Старейший, громко прокричал, требуя тишины, как раз в тот момент, когда множество ледяных рук вцепились в меня со всех сторон.

Я сразу припомнил: когда-то во Флоренции мне довелось стать свидетелем того, как толпа буквально растерзала человека. Я оказался слишком близко, и меня самого едва не затоптало скопище таких же, как я, невольных очевидцев расправы, стремившихся поскорее унести оттуда ноги.

Так что мне не приходилось теряться в догадках относительно своей дальнейшей участи. Я также не мог примириться с такой расправой, как и с любым другим видом смерти, незыблемо уверовав, как мне кажется, в праведность своего гнева и в собственную нравственность.

Но Годрик приказал кровопийцам посторониться. И вся эта бледнолицая компания отступила с изысканной вежливостью, граничившей с манерностью, и показной скромностью, склонив головы или отвернувшись в сторону, как если бы они не имели ни малейшего отношения к случившейся всего миг тому назад свалке.

Я продолжал неотрывно смотреть на Властелина, в лице которого горела такая ярость, что оно казалось почти человеческим: кровь пульсировала в висках, губы потемнели и, при всей красоте их формы, стали походить на багровый шрам. Его темно-золотые волосы казались почти каштановыми, а синие глаза наполнились печалью.

— Я считаю, что его следует поместить вместе с остальными,— повторил Годрик, лысый Старейший.

И тут же раздались громкие рыдания Урсулы — она не могла больше сдерживаться. Я повернулся, чтобы взглянуть на нее: склонив голову, она закрыла руками лицо, а между ее длинных пальцев капля за каплей сочились кровавые слезы.

— Не плачь, Урсула, ты сделала все, что могла,— попытался я найти слова утешения.— Спасти меня невозможно.

Годрик обернулся и взглянул на меня, высоко вздернув складку брови. На этот раз я оказался так близко к нему, что сумел разглядеть несколько седых волосинок, еще остававшихся на мертвенно-белом лысом черепе и на том месте, где должны быть брови.

Урсула вынула розовую салфетку из складок длинного, сшитого по французской моде платья с высокой талией,— бледно-розовый комочек, украшенный по углам зелеными листьями и красными гвоздиками, и, отерев им свои прелестные красные слезы, бросила на меня исполненный страсти взгляд.

— Выход из моего затруднительного положения невозможен,— сказал я.— Ты сделала все мыслимое, чтобы спасти меня. Если бы можно было, я обнял бы тебя, чтобы защитить от этих страданий. Но этот дикий зверь удерживает меня в плену.

Отовсюду из группы людей, одетых в темное, понеслись яростные вздохи и приглушенные возгласы, и, словно в тумане, по обе стороны от Властелина я увидел их худые, изможденные, костлявые, бледные лица. Я всматривался в некоторых дам, так похожих на французских жеманниц в этих старинных париках и воротниках, наглухо затянутых по самые подбородки в кроваво-красные цвета. Казалось, чисто французская вздорность характеров и вместе с ней некая утонченность были свойственны им в равной мере, и, разумеется, все они были дьяволами.

Лысый Старейший только фыркнул от удовольствия.

— Дьяволы, — сказал я сквозь зубы, — ну и компания!

— Голубятня, мой господин, — отозвался Годрик. — А теперь, если позволишь, я хотел бы наедине поделиться с тобой некоторыми соображениями. Поговорим и с Урсулой. Она скорбит чрезмерно.

— Да, это так! — вскричала она. — Флориан, пожалуйста, примите во внимание: я никогда не просила вас ни о чем подобном, и вы сами знаете об этом.

— Да, Урсула,— сказал Властелин мягчайшим тоном, который мне довелось слышать из его уст.— Я знаю об этом, мой прелестнейший из цветов. Но этот мальчик — упрямец, и он потомок того семейства, в котором время от времени его родичи, пользуясь своим преимуществом над теми из нас, кто отваживался отправиться на охоту в их края, убивали наших несчастных собратьев. И такое случалось неоднократно.

— Изумительно! — вскричал я,  восторгаясь. — Какая доблесть, какое диво, какой великолепный подарок вы преподнесли мне!

Властелин был удивлен и оскорблен этим возгласом.

Но Урсула поспешила выйти вперед, отчего ее многочисленные юбки из темного бархата взметнулись вверх, и склонилась над полированным столом, чтобы быть поближе к нему. Мне видны были лишь ее волосы — длинные толстые косы, украшенные искусно вплетенными красными бархатными лентами, — и ее руки, отличавшиеся превосходными пропорциями, столь узкие в кисти и в то же время столь округлые, что приводили меня в невольный восторг.

— В голубятню, пожалуйста, мой Властелин, — умоляла она, — и позволь мне провести с ним по крайней мере несколько ночей, пока я сердцем не примирюсь с таким решением. Позволь ему провести с нами Полнощную мессу, и пусть он восхитится службой.

На это предложение ответа у меня не нашлось. Я только запомнил ее слова.

Внезапно по одну сторону от меня появились двое мужчин, все из той же группы, — чисто выбритые, в придворных костюмах. Они, видимо, должны были помочь Годрику препроводить меня куда положено.

Прежде чем я осознал, что со мной приключится дальше, на глазах у меня оказалась мягкая повязка из ткани. Я превратился в незрячего.

— Нет, я хочу видеть! — закричал я.

— В таком случае — в голубятню, согласен,— послышался спокойный голос Властелина, и я почувствовал, что меня выводят из зала, да так быстро, словно ноги людей, сопровождавших меня, вообще не касались пола.

Снова зазвучала музыка, в жутком, тревожном ритме, но меня уже милостиво избавляли от нее. Когда они проносили меня по лестнице, я слышал лишь голос Урсулы. То и дело мои ноги сильно бились о ступени, а пальцы тех, кто меня держал, без особого умысла, по чистой небрежности причиняли мне боль.

— Успокойся, Витторио, прошу тебя, не сопротивляйся, прояви свою доблесть в спокойствии.

— Но зачем, любовь моя? — спросил я. — Отчего я вызываю такую боль в твоем сердце? Можешь поцеловать меня, не впиваясь своим ядовитым языком?

— Да, да и еще раз да,— нашептывала она мне в ухо.

Меня тащили по какому-то длинному переходу. Я слышал громкие голоса, обычная житейская речь сливалась с внешними звуками и с совершенно другой музыкой.

— Что это? Куда мы идем? — спрашивал я. Позади нас хлопнула дверь, и тут же с глаз моих сорвали повязку.

— Это и есть голубятня, Витторио, — сказала она, прижимая свою руку к моей и пытаясь шептать мне в ухо. — Здесь содержатся жертвы, пока в них есть нужда

Мы стояли на верхней площадке каменной лестницы. Она винтом спускалась в огромный внутренний двор, в котором кипела столь напряженная и столь разнообразная деятельность, что я не смог сразу разобраться, что именно там происходит.

Я понял только, что все мы находимся внутри стен замка и на большой высоте. А сам двор окружен со всех четырех сторон беломраморными стенами с узкими двойными стрельчатыми окнами во французском стиле. А небесный свет над нами трепетал от мерцания множества пылающих факелов на крышах и контрфорсах крепости.

Все это для меня не имело ни малейшего значения, ясно было лишь то, что побег отсюда невозможен, ибо ближайшие окна находились слишком высоко, а мрамор на стенах — абсолютно гладкий, а значит, нечего и думать взобраться по ним наверх.

Множество крошечных балконов тоже располагались слишком высоко. Я видел на этих балконах бледных дьяволов, одетых во все красное, взирающих на меня сверху вниз как на некую забаву. Несколько просторных крытых галерей также были переполнены ленивыми, злорадствовавшими, безжалостными зеваками.

“Будьте вы все прокляты!” — подумал я.

Что по-настоящему ошеломило и зачаровало меня, так это великое беспорядочное скопление человеческих существ и жилищ в этом громадном дворе.

Здесь было еще более ослепительное освещение, чем там, где я только что выслушал приговор суда, если можно назвать так выпавшее на мою долю испытание. Моим глазам предстал прямоугольный двор, обсаженный по периметру несколькими десятками оливковых, апельсиновых и лимонных деревьев и другими цветущими растениями, ветви которых были сплошь унизаны разнообразными светильниками. То был маленький изолированный мирок существ, производивших впечатление не то пьяных, не то умалишенных. Их тела, иногда полуголые, иногда полностью одетые, а иногда даже богато разряженные, мельтешили, толкались или, распростертые, лежали в самых неожиданных местах. Все они были неряшливы, растрепаны, и, как мне показалось, напрочь утратили чувство собственного достоинства

Я увидел жалкие лачуги, похожие на старинные крестьянские избы, крытые соломой, нищенские деревянные закутки, маленькие скопления каменных жилищ и зарешеченные садики, а вокруг — бесчисленное множество обходных тропинок.

Здесь был запутанный лабиринт одичавших садов, освещенных безжалостно ярким светом в ночной тьме.

Густо разросшиеся фруктовые деревья внезапно уступали место травянистым полянам, где люди словно зачарованные смотрели на звезды и спали с открытыми глазами.

Мириады цветущих лиан покрывали хлипкие загородки, сооруженные, казалось, лишь с целью создания жалкого подобия уединенности, и повсюду я видел громадные клетки с жирными птицами — да, именно с птицами — и кипящие на кострах громадные котлы, из которых поднимался аромат какого-то варева, щедро сдобренного специями.

Котлы! Да, котлы, до краев наполненные бульоном.

Я заметил четверых дьяволов, бродивших вокруг, а быть может, их было еще и больше — сухощавых и обесцвеченных, подобно их господам, также одетых во все красное, только на них одежда выглядела бесформенной, если не просто тряпьем — крестьянскими обносками.

Двое из них присматривали за котлом с кипящим бульоном, или супом, или тем, что еще там варилось, третий орудовал большой старой метлой, а четвертый носил на бедре крошечного хнычущего человеческого ребенка, голова которого беспомощно болталась на тонкой шейке.

Впечатление было еще более фантастическим и тревожным, чем от того ужасающего Двора внизу, с его высокомерными, похожими на мертвецов придворными — пародиями на настоящих аристократов.

— Здесь что-то разъедает глаза, — пожаловался я, — наверное, дым, поднимающийся от котлов. — То был едкий, изысканный запах — смесь различных ароматов. Я мог различить несколько великолепных вкусовых приправ, запахи говядины и баранины, но наличествовали здесь и другие, более экзотические приправы, смешивавшиеся с остальными.

Повсюду я замечал странные человеческие существа все в том же состоянии безнадежного оцепенения. Дети, старухи, явные калеки, никогда не появлявшиеся на виду в том нижнем городе, горбатые и прочие уроды с искривленными позвоночниками, так и не достигшие нормального роста взрослого человека, а рядом с ними — неуклюжие великаны, бородатые и смуглые, мои сверстники и люди значительно старше — все они суетливо крутились или лежали как в обмороке, безумные, глазевшие на нас, часто моргая, словно в ослеплении, и замиравшие на месте, как будто наше присутствие могло означать для них нечто такое, чего они никак не могли взять в толк.

Голова моя кружилась от слабости, и Урсула поддерживала меня под руку. Как только эти странные густые испарения касались моих ноздрей, я чувствовал поистине волчий голод. Такой острый, какого никогда прежде не испытывал. Нет, это была, скорее, страстная жажда, неутолимое желание испить этого супа, будто на свете не существовало никакой иной пищи, кроме жидкой.

Внезапно два изможденных, замкнутых, молчаливых человека, неотступно сопровождавшие нас все это время,— это они, завязав мне глаза, притащили меня сюда — отвернулись и стали удаляться от нас, стуча каблуками по каменной мостовой.

Из огромной пестрой, разрозненной толпы раздались нетерпеливые выкрики. Все головы повернулись. Неповоротливые тела попытались подняться, выйти из состояния туманного оцепенения.

Два господина с длинными, волочащимися по земле рукавами и напряженно застывшими спинами дружно промаршировали, словно близкие по крови, к ближайшему котлу.

Я наблюдал, как опьяневшие смертные собираются с силами и, спотыкаясь, подтягиваются в направлении господ. А те, одетые во все красное, казалось, упивались всеобщей заинтересованностью.

— Что они делают? Что они собираются делать? — Меня тошнило. Я едва не падал. Но какой замечательный аромат исходил от этого супа, и как мне хотелось его попробовать! — Урсула...— начал было я, но замолчал, не зная, какими словами следует закончить обращенную к ней мольбу.

— Я с тобой, мой возлюбленный, а это — голубятня. Взгляни. Ты видишь?

Словно сквозь туман я наблюдал, как господа прошли под колючими остролистыми ветками цветущих апельсиновых деревьев, на которых все еще висели свежие и сочные плоды, но их, напыщенных и сонливых, они совсем не прельщали.

Господа заняли места по обе стороны от первого котла, и каждый из них, протянув правую руку, полоснул себя по кисти ножом, который держал в левой руке, а затем позволил крови щедрой струей окропить бульон.

Робкие возгласы одобрения послышались из толпы несчастных созданий, смиренно окружавших господ.

— Ох, будь я проклят, ведь это, конечно же, кровь,— прошептал я. Я бы упал, если бы Урсула крепко не держала меня.— Бульон сдобрен кровью!

Один из господ отвернулся, словно дым и испарения вызывали в нем отвращение, но все еще позволял своей крови капать в жуткую смесь. Затем, быстро обернувшись, с почти нескрываемым раздражением схватил за руку одного худого на вид, изможденного бледного дьявола в деревенской одежде.

Он поймал бедного малого и потащил его к котлу. Тщедушный, жалкий дьявол умолял и жалобно скулил, чтобы его освободили, но обе кисти его рук были уже рассечены, и, в то время как он отворачивал костлявое лицо в сторону, его кровь неистовыми струями била в суп.

— Ах, так ты превзошла самого Данте со своей версией кругов ада, не так ли? — спросил я. Но мне было мучительно выдерживать с ней такой тон.

Урсула изо всех сил старалась поддержать меня.

— Они — крестьяне, конечно, но мечтают быть господами, и, если будут повиноваться, желание их, возможно, исполнится.

Теперь я припомнил, что солдаты-дьяволы, притащившие меня в замок, оказались грубыми охотниками. Как прекрасно было все продумано, но ведь она, моя хрупкая возлюбленная с нежными, но цепкими руками и блестящим от слез лицом была подлинной дамой, не правда ли?

— Витторио, я так страстно желала, чтобы ты не погиб.

— Неужто, дражайшая? — ответил я, обхватывая ее руками, ибо не в силах был стоять самостоятельно.

Зрение быстро слабело.

Но, опустив голову ей на плечо, устремив взор на стоящую внизу толпу, я видел, как человеческие создания окружили котлы и черпали чашками бульон, стараясь захватить побольше крови, а затем дыханием остужали горячую жидкость, перед тем как пить.

Довольный жуткий смех эхом отражался от крепостных стен. Мне показалось, это смеялись зеваки, устроившиеся на балконах.

Затем неожиданно перед глазами промелькнуло что-то красное, будто рухнул оземь какой-то великан, разворачивавший боевое знамя.

Но, как оказалось, откуда-то с отдаленной- высоты прилетела дама, чтобы приземлиться среди боготворившей ее толпы обитателей голубятни.

Они кланялись и приветствовали ее, расступались перед ней и издавали уважительные всхлипы, преклоняли колени, пока она приближалась к котлу. С громким воинственным криком дама рассекла себе кисть руки и пролила в котел кровь.

— Да, вот так, мои обожаемые, мои маленькие птенчики,— заявила она, глядя на нас.— Спускайся, Урсула, пожалей наш маленький голодный мир; прояви свою щедрость в эту ночь. Твое право одарить нас сегодня; хотя в эту ночь ты не должна отдавать свою кровь, пожертвуй ее в честь нашего нового приобретения.

Казалось, Урсулу смутили такие речи, и она нежно прикоснулась ко мне своими длинными пальцами. Я неотрывно смотрел ей прямо в глаза.

— Я просто опьянел от восхитительных ароматов.

— Вся моя кровь отныне предназначена лишь тебе одному,— шепнула она.

— Тогда дай ее мне сейчас же, я так сильно жажду ее, я ослаб настолько, что умираю,— отвечал я.— О Господи, ты сама втянула меня во все это. Нет, нет, во всем виноват только я сам!

— Тихо, тихо, успокойся, мой возлюбленный, моя радость.

Ее рука обвила мою талию, и возле самого моего уха ее нежные губы жадно впились в мою плоть, словно она хотела собрать в складку кожу на шее, разогреть ее языком, а затем вонзиться в нее зубами.

Я ощущал себя совершенно опустошенным, и мысленно представлял, как мы вместе бежим по медовому лугу, существующему лишь для нас двоих, и я обнимаю, прижимаю к себе ее хрупкое тело.

— О мой нежный, наивный возлюбленный,— приговаривала она, насыщаясь моей кровью,— о, как невинна, как непорочна твоя любовь...

Затем неожиданно ледяным, обжигающим языком вонзилась в рану на моей шее, и я почувствовал себя так, будто длинные усики какого-то изощренно нежного растения, проникают в самые недоступные уголки тела.

Луговина по-прежнему расстилалась перед нами, необъятная и прохладная, вся сплошь покрытая цветущими лилиями. Была ли она со мной? Рядом со мной? В одно ослепительное мгновение мне показалось, что я стою там один и слышу ее крик, доносящийся откуда-то сзади.

Пока я находился в таком исступленном состоянии, мне хотелось, оказавшись в этом трепещущем вихре впечатлений от сияющих голубизной небес и нежных сломленных цветочных стебельков, повернуться и подойти к ней. Но краем глаза я заметил нечто великолепней; и сверкающее, заставившее дрогнуть душу.

— Понимаешь? Да? Теперь ты сам видишь!

Голова моя откинулась назад. Мечта исчезла. Высокие белые мраморные стены замка-тюрьмы снова окружили меня со всех сторон. Она обнимала меня и смотрела мне в глаза сверху, смущенная, растерянная, с окровавленными губами.

Я чувствовал себя беспомощным как дитя. Она подняла меня отнесла вниз по ступеням, в то время как сам я не смог бы пошевелить и пальцем.

Казалось, весь мир надо мной состоит из крошечных фигурок, усевшихся на балконах и зубчатых стенах крепости, смеявшихся, указывавших на • меня по-детски маленькими ручками, такими темными на фоне ярко полыхающих вокруг них факелов.

Красная кровь... Ощути ее запах...

— Но что это было? Ты видела? Там, на луговине? — спросил я ее.

— Нет! — рыдала она и выглядела очень испуганной.

Я лег на охапку сена — самодельную постель,— и бедные, истощенные, но нахальные сельские мальчишки тупо уставились на меня налитыми кровью глазами, а она., она рыдала, закрыв лицо руками.

— Я не могу оставить его здесь,— проговорила она.

Она уже была далеко, далеко от меня. Я слышал, как вокруг плачут люди. Неужели они восстали — эти опоенные зельем, обреченные на погибель человеческие создания? Я слышал их рыдания.

— Ты обязана так поступить, но сначала ступай

к котлу и отдай свою кровь... Кто произнес эти слова? Я не знал.

— ...Время для Мессы...

— Ты не должна забирать его сегодня ночью.

— Почему они плачут? — спросил я.— Послушай, Урсула, почему все они вдруг заплакали?

Один из мальчишек, совсем худенький, истощенный, уставился мне прямо в глаза. Одной рукой он придерживал мою шею, а другой поднес мне ко рту чашку с теплым супом. Мне не хотелось, чтобы это пойло выплескивалось на подбородок, и я пил, пил и пил, едва не захлебываясь...

— Не сегодня...— послышался голос Урсулы, и я ощутил ее поцелуи на лбу, на шее... Кто-то оторвал ее от меня. Я чувствовал только, как резко отдернулась ее рука.

— Ну полно, Урсула, оставь его.

— Усни, мой дорогой! — крикнула она, слегка скользнув по мне юбками. — Витторио, спи!..

Чашка отлетела прочь. Тупо, в состоянии полнейшего опьянения, я смотрел, как ее содержимое медленно выливается и темным пятном растекается по сену. Она опустились передо мной на колени, с открытым ртом, нежным, ароматным и рдеющим.

Прохладными руками она обхватила мою голову. Кровь, хлынувшая из ее рта, потекла мне в горло.

— Любовь моя...— Мне хотелось снова увидеть ту луговину. Но фантазия не возвращалась.— Дай мне взглянуть на тот луг! Позволь побывать там еще раз!

Но уже не было и следа от той луговины, и снова передо мной возникло ее искаженное мукой лицо, а затем свет стал меркнуть, я попал в объятия тьмы, в голове зашумело... Я не мог больше сопротивляться. Я не мог ничего вспомнить... Но ведь кто-то произнес именно эти слова...

А затем — рыдания... Такие горькие... страдальческие... обреченные...

Когда я вновь открыл глаза, уже наступило утро. Слепящее солнце обжигало, а головная боль терзала невыносимо.

На мне верхом сидел какой-то человек, он пытался сорвать с меня всю одежду. Пьяный идиот. Я перевернулся, ошеломленный и слабый, охваченный приступом жуткой дурноты, и сбросил его, а потом, размахнувшись, ударил, оглушил до полного беспамятства.

Я попытался встать, но не смог. Тошнота была нестерпимой. Все вокруг меня еще спали. Солнце слепило глаза, обжигало кожу. Я прижался к сену. Жара опаляла голову, а когда я пальцами провел по волосам, они показались мне раскаленными. Головная боль пульсировала в висках.

— Иди в тень, — произнес чей-то голос. Какая-то старая карга, вынырнувшая из-под соломенной крыши. — Ступай сюда, здесь прохладно.

— Провалитесь все вы, — отозвался я. И вновь провалился в сон. Меня уносило куда-то...

Незадолго до наступления вечера я опять пришел в сознание. Старуха — та самая — подала мне миску с бульоном, и я принялся пить, забыв о хороших манерах, неряшливо, торопливо.

— Дьяволы,— сказал я.— Они уснули. Мы можем... мы можем... Но тут до меня дошла вся бессмысленность такой затеи. Мне захотелось перевернуть миску, но я продолжал отхлебывать горячее варево.

— Это не просто кровь, это вино, и притом доброе вино,— заверила меня старуха.— Пей его, мой мальчик, и вся боль уйдет, ты не будешь ее чувствовать. Ведь они скоро убьют тебя. На самом деле все не столь ужасно.

Я понял это, когда снова стемнело.

Я перевернулся.

Наконец я смог полностью раскрыть глаза, и они уже не болели, как днем.

Значит, все это время, от восхода до заката солнца, я провел в опьяненном, отупляющем и ужасном состоянии. Я покорился их замыслам Я был беспомощен, когда стоило попытаться призвать к мятежу этих людей, совершенно не способных действовать самостоятельно. Боже правый, как я позволил такому случиться! О, какая невыносимая печаль, какое ледяное уныние!.. И эта сладость оцепенения.

Проснись, мой мальчик. Голос дьявола,

— Они хотят тебя этой ночью.

— Интересно, кому и зачем я понадобился? — спросил я, поднимая голову. Факелы пылали. Все вокруг сияло и сверкало, а сверху доносился шелест листвы и острый запах апельсиновых деревьев. Весь мир был соткан из пляшущих языков пламени и завораживающего узора из черных листьев. Весь мир состоял из голода и жажды.

Варево кипело, и этот запах поглощал все другие. Я открыл рот, чтобы меня покормили еще, хотя поблизости никого не было.

— Я покормлю тебя, — произнес дьявольский голос. — Но ты должен сесть — тебя нужно умыть. Сегодня ночью тебе следует хорошо выглядеть.

— Зачем это? — сказал я. — Все они умерли.

— Кто?

— Моя семья.

— Здесь нет никаких семей. Здесь есть Двор Рубинового Грааля. Ты — собственность Властелина Двора. А теперь тебя надо подготовить.

— Для чего меня надо подготовить?

— Для Мессы, тебе нужно туда явиться. Вставай,— сказал усталым голосом дьявол, наклонившись ко мне. Он опирался на свою метлу, непокорные кудри шапкой обрамляли лицо.— Ну, вставай же, мальчик. Ты им нужен. Уже почти полночь.

— Нет, нет, полночь еще не настала, не может быть! — вскричал я.— Нет!

— Не пугайся,— равнодушно произнес он.— Это бесполезно.

— Но ты не понимаешь. Все дело в потере времени, в потере смысла, в утрате тех часов, когда мое сердце билось, а мозг спал! Я ничего не боюсь, ты, ничтожный дьявол!

Он прижал меня спиной к сену и принялся умывать.

— Вот так, потерпи, ты просто красавчик! Они всегда приносят в жертву таких, как ты. Ты силен, у тебя великолепное сложение, красивое лицо. Взгляни на себя: не удивительно, что госпожа Урсула мечтает о тебе и плачет. Они увели ее отсюда.

— Ах, но я тоже мечтаю о ней...— проговорил я. Неужто я разговаривал с этим чудовищным служителем так, словно мы с ним были закадычными приятелями? Куда исчезла вся роскошная паутина, сплетенная из моих сновидений,— громадное, блистающее великолепие?

— Ты можешь разговаривать со мной, почему бы и нет? — сказал он.— Ты умрешь счастливым, мой красивый господин. И ты побываешь в нашей церкви, сияющей огнями, и на Мессе. Тебя принесут в жертву.

— Но я мечтаю о той луговине. Я видел что-то на этом лугу. Нет, то была не Урсула.— Я разговаривал сам с собой, с собственным околдованным рассудком, уговаривал собственный ум, чтобы заставить его слушать.— Я видел кого-то на этом лугу, кого-то столь... Я не могу...

— Ты сам доставляешь себе мучительные переживания,— успокаивающе убеждал меня дьявол.— Ну вот, я привел в порядок все твои пряжки и застежки. Должно быть, ты был превосходным господином!

Должно быть, должно быть, должно быть...

— Ты слышишь? — спросил он.

— Я ничего не слышу.

— Это бой часов, они отбили третью четверть часа. Скоро начнется Месса. Не обращай внимания на шум. Это кричат остальные, тоже предназначенные для жертвоприношения. Пусть тебя не беспокоят эти вульгарные завывания. Обычная история.

Реквием,

или священное жертвоприношение во время Темной Мессы

Могла ли существовать в мире церковь более прекрасная, чем эта? Мог ли когда-либо великолепнее выглядеть белый мрамор, на фоне которого так восхитительно смотрелись нетленная позолота изысканных завитушек и причудливых извилистых украшений и стрельчатые окна, освещенные извне неистовым пламенем, доводившим шлифованные грани толстого цветного стекла до изумительного совершенства драгоценных камней? Казалось, эти сияющие фрагменты в целом составляют некие удивительные священные фигуры и сюжеты.

Но на самом деле эти витражные изображения вовсе не были священными.

Я стоял на хорах, нависавших над вестибюлем, и разглядывал центральный неф и алтарь в дальнем конце церкви. Я снова оказался в окружении зловещих и царственно выглядящих господ, которые, крепко держа меня за руки, тем самым выказывали свою неистовую преданность долгу.

Рассудок мой прояснился, но витал где-то далеко. Они еще раз отерли влажной тканью мой лоб. Вода была холодной, словно ее брали из какого-то горного потока, питавшегося тающим снегом.

Ослабленный лихорадкой, я тем не менее видел все, что происходило вокруг.

Я видел дьяволов, изображенных на сверкающих окнах, столь же искусно составленных из кусочков стекла красного, золотого и синего цвета, как любое изображение ангела или святого. Я видел их лица, видел, как злобно они всматриваются в прихожан, эти чудовищные твари с паутинообразными перепончатыми крыльями и когтистыми руками.

Внизу, вдоль центрального нефа, по обеим его сторонам собрались подданные великого Двора в прекрасных одеяниях темно-красного цвета. Они стояли, обратив лица к высокому алтарю за длинной, богато украшенной резьбой, широкой решеткой.

Свод за алтарем был весь расписан странными изображениями. Дьяволы, пляшущие в аду, грациозно извивающиеся между языками пламени, словно блаженствовали, купаясь в сверкающем блеске, а над ними золотой лентой вились слова святого Фомы Аквинского, столь запомнившиеся мне в пору учения. Но эти языки пламени не свидетельствовали о присутствии истинного огня — они знаменовали лишь отречение от Бога, хотя даже само слово “отречение” было заменено латинским словом “свобода”.

“Свобода” — это слово было вырезано по-латыни на высоких беломраморных стенах, на фризах,

огибающих балконы, расположенные на боковых стенах церкви, на том же уровне, что и хоры, на которых находился в тот момент я . На этих балконах разместилась сейчас большая часть Двора

Потоки света заливали даже высокие арочные своды крыши.

А каким было само зрелище!

Высокий алтарь был нарядно задрапирован тканью темно-красного цвета, отделанной по краю пышной золотой бахромой. Великолепные складки опускались не слишком низко, открывая взорам рельефные изображения на белом мраморе: фигурки, резвящиеся в аду,— хотя, оценивая степень их легкомыслия со столь большого расстояния, я мог обмануться.

То, что я видел совершенно четко,— толстые подсвечники, зажженные вовсе не перед распятием, а перед огромным резным изображением в камне самого Люцифера — падшего ангела с длинными пылающими кудрями, чье одеяние сверкало в языках пламени. Люцифер будто застыл в белоснежном мраморе. Его простертые вверх руки сжимали символы смерти: правая — косу беспощадной жницы, а левая — меч палача

Когда до меня дошел истинный смысл картины, я буквально задохнулся от ужаса Чудовищная, она занимала именно то место, которое по праву принадлежит изображению распятого Господа нашего Христа Но всего лишь на какой-то краткий миг я в исступлении и смятении почувствовал, как губы мои искривила усмешка, и услышал, как собственный разум коварно подсказывает мне, что не было бы ничего более абсурдного, чем появление распятого Бога, окажись он сейчас здесь.

Мои стражи ухватились за меня еще крепче. Быть может, я сильно вздрогнул? Или пошатнулся?

Из скопления людей вокруг и позади меня, на которых я поначалу не обратил внимания, внезапно послышался приглушенный барабанный бой, медленный и зловещий, скорбный и прекрасный в своей торжественной простоте.

Сразу же ним последовали низкие, гортанные звуки рожков, исполнявших прелестную песню, в которой безыскусно переплетались приятные мелодии. Эта музыка не имела ничего общего с той, что я слышал накануне,— на этот раз звучала страстная, грустная и жалобная полифония мелодий, столь печальная, что мое сердце переполнялось скорбью и я еле удерживался от слез.

Что это? Что знаменовала сложная, мелодичная музыка, окружившая меня и изливавшаяся в центральный неф, чтобы отразиться от шелковисто-гладкого мрамора и отступить, мягко и с превосходными модуляциями, на то место, где стоял я, с восхищением разглядывая фигуру Люцифера?

Лежавшие у его ног цветы в серебряных и золотых сосудах выделялись красным оттенком: пунцовые розы и гвоздики, алые ирисы, багровые полевые цветы, названий которых я не знал. Они образовали своего рода живой алтарь восхитительного, великолепного, насыщенного цвета — единственного, оставленного в его распоряжении и способного вспыхивать в глубине его неизбежной и неискупимой тьмы.

Я услышал жалобные звучные мелодии, выводимые музыкантами, игравшими на шоме — маленьком гобое — и дальциане, извлекаемые из других маленьких язычковых инструментов; затем более звонко пропела медь рога, а после раздалось нежное пение молоточков, ударяющих по туго натянутым струнам цимбал.

Даже одна эта музыка была способна увлечь меня, наполнить мою душу переплетающимися мелодиями, в полном согласии накладывавшимися одна на другую и вновь разделяющимися. Я не мог перевести дыхание, чтобы вымолвить хоть слово. Взор мой затуманился, но не настолько, чтобы я не увидел фигуры демонов, окруживших своего повелителя — дьявола.

Все ли они были кровопийцами, эти жуткие истощенные адские святые, вырезанные из красного дерева, облаченные в строго стилизованные одеяния,— чудовища с полуопущенными глазами и раскрытыми ртами? У каждого из этих существ во рту торчали два клыка, словно выпиленные из крошечных кусочков белоснежной слоновой кости, дабы безошибочно указать на звероподобную сущность их обладателей.

Воистину собор ужасов. Я пытался отвернуться, закрыть глаза, но чудовищность увиденного завораживала. Не оформившиеся во фразы страстные мысли никак не могли дойти до уст.

Замолкли рожковые, и замерло вдали пение язычковых инструментов. О нет, не исчезай, услаждающая мелодия! Не оставляй меня здесь одного!

Но им на смену пришел хор — сладчайшие, мягчайшие тенора Я не понимал, о чем они пели, смысл латинских слов не доходил до моего сознания: что-то о краткосрочности всего живого — похоже, псалом усопшим. И вдруг зазвучал великолепный, прекрасно согласованный хор женских и мужских сопрано, совместно с басами и баритонами проникновенно, в потрясающем многоголосии отвечавший на заданный тенорами вопрос:

— Я направляюсь теперь к Господу, ибо он позволил Созданиям Тьмы откликнуться на мои мольбы...

Что означали столь кошмарные слова?

И снова вступил многоголосый звучный хор, настойчиво усиливающий воздействие партии теноров:

— Орудия смерти ожидают меня, и по воле Бога их священные поцелуи отнимут у меня кровь жизни, и через их души моя душа в благоговейном экстазе вознесется на небо, и, служа Силам Тьмы, я в полной мере познаю как райское блаженство, так и муки ада.

Орган заиграл торжественную мелодию.

Под звуки великолепного мощного многоголосия какие-то фигуры в похожих на священнические одеяниях направились в святая святых церкви — в алтарь.

Я увидел Властелина Флориана в роскошных красных ризах, достойных самого епископа Флоренции, но только на его одеянии крест Христа был в угоду дьяволу бесстыдно перевернут вверх ногами. На голове его не было тонзуры — ее увенчивала золотая корона с драгоценными камнями, из-под которой свободно спадали русые локоны. Его можно было принять и за короля франков, и за подданного Властителя Тьмы.

Над хоровым пением теперь господствовали пронзительные звуки рожковых. Гремела маршевая мелодия. Где-то внизу приглушенно, но настойчиво забили барабаны.

Флориан занял место пред алтарем, обратившись лицом к пастве, а сбоку от него стояла хрупкая Урсула с распущенными по плечам густыми волосами, но, подобно Марии Магдалине, покрытая алой пеленой, свисавшей до самого пола.

Она смотрела прямо на меня, и, несмотря на разделявшее нас пространство, я отчетливо видел, как дрожат ее сложенные в молитвенном жесте, словно у ревностной прихожанки, ладони.

По другую сторону от сановного Флориана стоял лысый Старейший, тоже в церковном облачении с широкими, богато расшитыми кружевом рукавами,— еще один помощник, приличествующий священной особе.

С двух сторон к Флориану приблизились служки — довольно высокие молодые дьяволы с лицами, словно вырезанными из слоновой кости, за ними в простых стихарях встали люди, пришедшие к Мессе. Они заняли места вдоль длинной мраморной ограды по обе стороны алтаря, в соответствии со своим положением.

И снова зазвучал великолепный хор, фальцеты смешивались с подлинными сопрано и трепещущими басами мужчин, с опьяняющими звуками язычковых инструментов, а сопровождали их неистовой мощью медные духовые.

Что они намереваются делать? Что означал псалом, который теперь исполняли тенора, и какой смысл был заключен в прозвучавшем на латыни ответе? Я терялся в догадках и не понимал, что происходит.

— Господи, я пришел в Долину Смерти; Господи, настал конец моим скорбям; Господи, по твоему приговору я отдаю свою жизнь тем, которые были обречены на прозябание в аду, не яви ты свое божественное намерение.

Душа моя восстала. Зрелище, разворачивавшееся внизу, вызывало у меня омерзение, и все же я не мог оторвать от него зачарованного взора. Окинув взглядом всю церковь, я впервые обратил внимание на изможденных дьяволов с хищно оскаленными клыками, стоявших на пьедесталах между узкими окнами. Повсюду сверкали мириады крошечных зажженных свечей.

Музыка прервалась снова, для торжественного объявления теноров:

— Пусть посвященных выведут вперед. Тех, кого предназначили к жертвоприношению, надлежит отмыть добела.

И это было исполнено.

Целая группа молодых дьяволов в облачении алтарных служек выступила вперед, неся в неестественно сильных руках великолепную крестильную купель из густо-розового каррарского мрамора. Они установили ее на пол перед оградой алтаря.

— Какая гнусность — превратить весь этот кошмар в столь великолепное зрелище! — прошептал я.

— Успокойся, юноша,— величественным тоном произнес стоявший рядом страж.— Смотри внимательно, ибо то, чему тебе предстоит стать свидетелем, ты никогда больше не увидишь, а если попадешь к Господу без покаяния, вечно будешь гореть в адском огне.

Его слова звучали так убедительно, будто он сам верил в это.

— Кто дал тебе право подвергать вечному проклятию мою душу? — сдавленным голосом прошипел я, тщетно пытаясь избавиться от застилавшей взгляд пелены и ненавидя собственную слабость, не позволявшую вырваться из цепких рук этих демонов.

— Урсула, прощай,— прошептал я, изобразив губами поцелуй.

Однако в ответ она лишь едва заметно покачала головой в знак несогласия.

Наш немой разговор, похоже, остался незамеченным, ибо все взоры были устремлены на другое зрелище, гораздо более трагическое в сравнении с любым из тех, что кому-либо доводилось видеть прежде.

В дальнем конце прохода, погоняемые дьявольскими прислужниками, облаченными в блузы с широкими, отороченными красным кружевом и расшитыми золотом рукавами, появилась невообразимо отвратительная группа несчастных обитателей проклятой голубятни: старая, едва передвигавшая ноги женщина, пьяные .мужчины и несколько мальчиков. Совсем еще дети, мальчики в отчаянии цеплялись за тех, кто вел их на смерть,— жалкие жертвы, невольные участники жуткого старинного обряда, в котором потомки проклятых должны разделить участь обреченных родителей. Ужас!

— Будьте вы все прокляты! Окаянные негодяи! Боже, яви справедливость,— шептал я,— пролей свою слезу над нами. Плачь за нас, Христос, ибо свершается нечто непостижимое.

Глаза мои закатились. Казалось, все происходящее не более чем кошмарный сон. И снова посетило меня видение: Урсула все дальше и дальше убегает от меня по необъятной луговине... И снова на поле с высокой травой и яркими цветами возникла другая фигура... знакомая фигура...

— Да, я вижу тебя! — закричал я этому образу, чудом сохранившемуся в моем сновидении.

Но не успел я распознать его, сохранить в сердце, как видение рассеялось; оно пропало, и с ним исчезла возможность постижения его, ушло воспоминание об изысканных чертах лица и фигуре — осталось лишь сознание неизмеримой важности того, что я видел... С губ моих сорвался крик.

Властелин Флориан бросил на меня гневный взгляд, но не произнес ни слова. Руки стражей крепче впились в мою плоть.

— Тихо! — в один голос воскликнули оба демона

Прелестная музыка звучала громче и громче, как будто вздымающиеся все выше голоса сопрано и круто поднимающиеся вверх духовые призваны были заставить меня замолчать и воздать должное дьявольскому крещению.

Начались крестины. С первой жертвы — древней старухи с костлявой согбенной спиной — сорвали лохмотья и окропили ее зачерпнутой из купели водой после чего повели к алтарной ограде. Некому было защитить это хрупкое создание, одинокое, лишенное друзей и родных, не знавшее заботы ангелов-хранителей!

А потом мне пришлось увидеть обнаженных детей — их крошечные ножки и ягодицы, костлявые плечики, те крошечные лоскутки кожи, откуда, казалось, когда-то на их спинках прорастали крылышки ангелов-покровителей; увидеть, как их окунали в купель и оставляли, дрожащих от ужаса, на помосте, установленном вдоль мраморной балюстрады.

Все происходило молниеносно.

— Окаянные твари! Нет, вы не призрачные дьяволы! — шептал я, пытаясь высвободиться из рук своих суровых охранников.— Вы трусливые прихлебатели, вы оба — соучастники этого зла!

Музыка заглушила мои проклятия.

“Милостивый Боже, пошли ко мне моих ангелов,— молил я в душе,— пошли моих гневных ангелов, ниспошли на дьяволов свой карающий меч. Господи, не дай этому случиться!”

У алтарного ограждения уже выстроили в ряд всех обреченных жертв, обнаженных, трепетавших от страха, выделявшихся живым цветом человеческой плоти на фоне белоснежного мрамора и мертвенно-бледных холодных лиц служителей Тьмы.

Пламя свечей отблесками играло на гигантской каменной фигуре Люцифера с его громадными паутинообразными крыльями, распростертыми над всеми.

Властелин Флориан спустился вниз, чтобы заняться первым причастником, и склонился, дабы испить его крови.

Барабаны усилили дробь, неумолимую и благозвучную, а голоса переплетались и стремились к небесам. Но здесь не было небес. Под сенью этих разветвляющихся белых колонн, под этими крестовыми сводами не было ничего, кроме смерти.

Вся знать Двора в молчании двумя ручейками устремилась вдоль стен церкви, чтобы встать возле алтарного ограждения, где каждый мог выбрать жертву среди беспомощных и примирившихся со своей судьбой обреченных. Сначала делали выбор Властелин и его первая дама, а остальных господа делили между собой, и жертва могла переходить от одного к другому. Так оно и происходило, это издевательство, это отвратительное, хищническое причастие.

Лишь Урсула не сдвинулась с места

Причастившиеся умирали у всех на глазах. Некоторые уже были мертвы. Никто не падал на пол. Дьявольские приспешники весьма ловко подхватывали и быстро уносили прочь иссушенные, обмякшие тела.

Новые жертвы подвергались омовению, затем их отводили к алтарному ограждению... И так до бесконечности...

Властелин Флориан еще не утолил жажду: перед ним выстраивали все новых и новых мальчиков, его тонкие пальцы хватали каждого за тонкую шейку и не отпускали, пока он насыщался.

Интересно, думал я, какие молитвы он осмеливается произносить при этом?

Постепенно придворные покидали алтарный придел и продвигались по проходам к центральному нефу, чтобы снова застыть там в прежней позе. Они уже насытились.

Под воздействием выпитой крови на мертвенно-бледных лицах заиграл румянец. В моем затуманенном воображении, в голове, звеневшей от неслыханных красот пения, возникла мысль, что, наверное, по крайней мере на некоторое время они снова превратились в людей, в человеческие создания.

— Да,— подтвердил Флориан, и звук его голоса, модулированного и спокойного, через весь центральный неф достиг моих ушей.— С кровью живых людей мы на краткий миг воскресаем заново — это верно, юный принц. Твоя догадка верна.

— Я никогда не прошу вам этого Властелин,— взволнованно прошептал я.

На какое-то время в церкви наступила тишина. Затем тенора объявили:

— Пробил час! Полнощная месса еще не завершена!

Уверенные крепкие руки, в тисках которых я все это время находился, напряглись и отвели меня в сторону. Меня подняли в воздух и переместили с хоровых подмостков к ступеням мраморной винтовой лестницы.

Когда я очнулся, все еще удерживаемый стражами, и пристально осмотрел центральный неф, то

обнаружил, что там не осталось ничего, кроме крестильной купели. Все жертвы исчезли.

Но в зале появился громадный крест. Его перевернули и в наклонном положении прислонили к алтарной ограде.

Властелин Флориан подозвал меня, показал зажатые в руке пять огромных гвоздей и велел следовать за собой.

Крест водрузили на предназначенное для него место — похоже, эта процедура повторялась довольно часто. Он был вырезан из прекрасной твердой древесины, массивный, тяжелый и великолепно отполированный, хотя на нем остались следы других гвоздей и пятна — явно чьей-то крови.

Нижний конец креста крепился прямо к алтарной ограде, рядом с мраморными перилами, так что распятый на нем оказывался на высоте трех футов над полом и в пределах видимости для всей паствы.

— Паства! Вы скопище мерзких негодяев! — засмеялся я. Благодарение Господу и всем его ангелам, глаза моих родителей узрели божественный свет, и они не стали свидетелями такого страшного вырождения.

Старейший протянул ко мне руки с двумя золотыми кубками.

Я понял их назначение. Сосуды должны были наполниться моей кровью, которая хлынет из нанесенных гвоздями ран.

Он наклонил голову.

Меня поволокли по центральному нефу. Перед статуей Люцифера появилась сверкающая фигура

Флориана, разряженного словно высокопоставленный служитель церкви. Ноги мои не касались пола. Собравшиеся вокруг придворные внимательно следили за всем, что со мной делали, однако Властелин постоянно оставался в поле их зрения.

Перед крестильной купелью мне омыли лицо.

Я решительно тряс головой, старательно разбрызгивая воду на тех, кто пытался искупать меня. Мальчики-служки с опаской приблизились и нерешительно взялись за пряжки на моей одежде.

— Разденьте его,— повелел Властелин и снова поднял руку, чтобы показать мне гвозди.

— Я хорошо вижу, мой трусливый Властелин,— сказал я.— Конечно, тебе ровным счетом ничего не стоит распять такого, как я, мальчишку. Спаси свою душу, Властелин, решайся! И весь твой Двор восхитится.

Музыка грянула с балкона Снова вступил хор, отвечая на псалом теноров.

Для меня слова больше ничего не значили; я видел только пламя свечей и испытывал осознание того, что сейчас у меня отберут одежду, а затем я приближусь к этому дьявольскому перевернутому распятию, которое никогда не освящалось святым Петром, ибо перевернутый крест всегда был символом дьявола.

Внезапно дрожащие руки прислужников отпустили меня.

Духовые исполняли свою самую прекрасную, горестную мелодию.

Тенора безукоризненными голосами с силой бросили вызов с хоров:

— Можно ли не спасать этого? Можно ли не освобождать его?

Хор подхватил вопрос в унисон:

— Можно ли не освобождать этого из власти сатаны?

Вперед выступила Урсула, сняла с головы красную пелену, объявшую ее до самых пят, и отбросила ее с такой силой, что ткань опустилась, словно красное облако, вокруг нее. Возле меня появился прислужник с моим мечом и моими ножами в руках.

Еще раз взмолились тенора:

— Душа, отпущенная в мир, безумна и может засвидетельствовать могущество сатаны лишь только для самых внимательных ушей.

Годрик, Старейший, оказался между мной и Властелином. Отворив коленом ворота мраморного ограждения алтаря, он двинулся ко мне вдоль центрального нефа и поднес к самым моим губам один из золотых бокалов.

— Выпей и забудь, Витторио, иначе мы погубим и ее сердце, и ее душу.

— Что ж, да будет так.

— Нет, — вскричала она. — Нет! — Обернувшись через плечо, я увидел, как она выхватила из левой руки Флориана три гвоздя и швырнула их на мрамор. В этот момент усиленное арочными сводами пение зазвучало еще мощнее и великолепнее. Я не услышал, как гвозди звякнули о камень.

Звучание хора стало ликующим, праздничным Скорбное пение реквиема затихло.

— Нет, Господи, если ты спасешь ее душу, распни меня на кресте, распни меня!

Но к губам моим уже прижали золотой бокал. Рука Урсулы насильно раздвинула мне челюсти, и жидкость струей хлынула в горло. Прежде чем закрыть глаза, я увидел, как словно крест вознесся надо мной меч, увидел его длинный эфес и рукоять.

Тихие фальшивые смешки прокатились по залу и слились с магической, неописуемой красотой хора.

Красная пелена окутала меня с ног до головы. Я увидел, как взвилась перед глазами яркая ткань, а потом опустилась на мое тело, словно восхитительные струи дождя, благоухающего ее духами, обволакивающего ее нежностью.

— Урсула, пойдем со мной...— прошептал я.

— Изгнать его! — раздались сверху надменные голоса.

— Изгнать его...— вторил громадный хор, и, показалось, весь Двор присоединился к певцам.

— Изгнать его! — И глаза мои закрылись, как только красная пелена спустилась на меня, коснулась моего лица, словно заколдованная паутина склеила пытавшиеся сорвать ее пальцы и прочно запечатала мой раскрывшийся в крике рот.

Духовые протрубили окончательное решение.

— Помилован! Изгнать его! — звенели гневные голоса.

— Изгнать и повергнуть в полное безрассудство,— прошептал Годрик мне на ухо.— Безрассудство на все оставшиеся дни твоей жизни. А ведь ты, если бы только пожелал, мог стать одним из нас

— Да, одним из нас,— подтвердил его слова Флориан спокойным, ровным голосом.

— Глупец — вот кто ты! — сказал Годрик,— ведь ты мог бы стать бессмертным.

— Одним из нас, навеки бессмертным, нетленным, чтобы царствовать здесь на вершине славы,— произнес Флориан.

— Бессмертие или смерть,— ответил Годрик,— поистине королевский выбор! А вместо этого ты будешь обречен вечно странствовать по миру, лишенный разума и презираемый всеми.

— Да, лишенный разума и презираемый всеми,— прозвенел у меня в ушах детский голосок.

— Лишенный разума и презираемый всеми,— вторил ему другой.

— Лишенный разума и презираемый всеми,— эхом отозвался Флориан.

Но хор продолжал пение, заглушая их язвительные замечания, в том полуобморочном состоянии, в котором я пребывал, исступленные псалмы звучали для меня еще более страшной угрозой.

— Лишь глупец способен избрать себе такую судьбу,— заметил Годрик,— вечные скитания и презрение всего мира.

Ослепленный, накрепко спеленутый мягкой тканью, опьяненный питьем, я просто не мог отвечать. Мне чудилось, будто я улыбаюсь. На фоне великолепных, умиротворяющих голосов хора их слова казались чрезмерно жестокими. И безрассудными. Глупцы! Это они — глупцы, коль скоро не в состоянии понять, что все их речи не имеют ровным счетом никакого смысла.

— А ведь ты мог бы стать нашим юным принцем. Мы могли полюбить тебя так же, как любит она.

Я не ослышался? Неужели Флориан на моей стороне? Невозмутимый бесстрашный Флориан?!

— Юным принцем...— повторил Годрик,— дабы править вместе с нами вечно.

— Да,— вновь раздался детский голосок,— глупо покидать нас

Как удивительны были мелодии этих псалмов! В сочетании с ними эти слова тоже звучали приятной музыкой...

Мне показалось, что сквозь шелк я ощутил ее поцелуй. Мне показалось, что я его действительно почувствовал. Мне показалось, что едва слышным шепотом, на который способны лишь женщины, она просто, без всяких церемоний произнесла:

— Любовь моя.

То был ее триумф и ее прощание. Вниз, вниз, вниз... Я погружался в глубины самого драгоценного, самого приятного сна, который может даровать Бог. Музыка вновь наполнила силой мое тело, вдохнула воздух в мои легкие, в то время как все остальные чувства словно исчезли, растворились...

С небесных высот услышали мы голоса ангелов

Шел проливной дождь. Нет, дождь уже прекратился. Они все еще не понимали меня.

Меня окружили эти люди.

Мы находились совсем близко от мастерской Фра Филиппо. Улица показалась мне знакомой. Точно, я был на ней вместе с отцом около года тому назад.

— Говори помедленнее. Прекрати рев. Да перестань же плакать, это бессмысленно!

— Послушай,— сказал другой.— Мы хотим помочь тебе. Скажи, как зовут твоего отца Произнеси имя разборчиво, медленно.

Они качали головами. Мне казалось, что я говорю вполне осмысленно, я же слышал себя, я сказал: “Лоренцо ди Раниари”. Почему они не слышат? Я был ему сыном, я — Витторио ди Раниари. Но я ощутил, как сильно распухли мои губы. И сознавал, что выгляжу отвратительно грязным после дождя.

— Послушайте. Проводите меня до мастерской Фра Филиппо. Оттуда я сам найду дорогу,— попросил я. Мой великий художник, мой страстный и измученный живописец — его ученики смогли бы вспомнить меня. Сам он не узнал бы, но его помощники, они явно заметили, как я рыдал в тот день, увидев его за работой. И тогда, вот тогда эти люди могли бы проводить меня в дом Козимо на виа дель Ларго.

Однако они лишь передразнивали меня, издеваясь над моими безуспешными попытками говорить правильно. Я опять потерпел неудачу.

Я направился к мастерской. Споткнулся и чуть не упал. Это были порядочные, честные люди. Через правое плечо у меня свешивались тяжелые сумки, а меч с лязгом, немилосердно бил меня по бедру, из-за чего я то и дело терял равновесие. Надо мной угрожающе нависали высокие стены Флоренции. Я едва не разбился о камни.

Козимо! — заорал я изо всей силы.

— Мы не сможем отвести тебя к Козимо в таком виде! Козимо не захочет видеть тебя.

— Ах, так, значит, вы меня понимаете! Вы услышали меня наконец.

Но человек уже навострил ухо. Порядочный торговец, промокший до костей в своей одежде неяркого зеленого цвета, и, несомненно, только из-за меня. Я и сам бы не вышел из дому в такой ливень. Бессмысленно. Они наткнулись на меня, валяющегося под дождем прямо на пьяцца делла Синьория.

— Дождь скоро кончится, и небо прояснится.

Прямо перед собой я увидел вход в мастерскую Фра Филиппо. Ставни оказались закрытыми. Их начали открывать только что — когда унеслись грозовые тучи и лужи просыхали на вымощенных камнем улицах. Люди уже выходили из домов.

— Посмотрите на этих людей, вон там! — закричал я.

— Что, что ты говоришь?

Пожимая плечами, они все же помогли мне.  Старик даже поддерживал за локоть.

— Мы должны отвести его в Сан-Марко. Пусть о нем позаботятся монахи.

— Нет, нет и нет, мне нужно поговорить с Козимо! — настаивал я.

И снова они пожимали плечами и качали головами.

Вдруг я остановился. Меня покачнуло, и, чтобы обрести равновесие, пришлось грубо схватить за плечо младшего из них.

Я пристально смотрел на недоступную мастерскую.

На улице — скорее, в проходе между домами — с трудом могли разойтись две лошади, да и для пешеходов она была небезопасна, а каменные фасады почти заслоняли свинцово-серое небо. Окна были раскрыты, и, казалось, стоявшая возле одного из них женщина, стоило только протянуть руку, могла бы коснуться стены дома на противоположной стороне.

Но что это? Кто это стоит прямо перед мастерской?

Я их увидел. Я увидел их обоих!

— Посмотрите,— сказал я снова,— вы их видите?

Они ничего не видели. Господи, фигуры тех двоих перед мастерской были такие яркие, будто их покрасневшая кожа и просторные одеяния освещались изнутри!

Я перевесил сумки на левое плечо и обхватил правой рукой рукоять меча При виде открывшегося мне зрелища я устоял на ногах, но глаза мои, должно быть, были круглыми, как блюдца.

Два ангела ссорились. Два ангела, крылья которых лишь слегка шевелились в такт их словам и жестам, спорили между собой, стоя возле самой мастерской.

Они не обращали внимания ни на кого, да и их никто не видел. И они ссорились друг с другом, эти белокурые ангелы,— я узнал их по картинам Фра Филиппо и различал их голоса.

Я узнал одного из них по крутым локонам, по голове, украшенной венком из мелких, искусно подобранных цветочков, по просторной мантии малинового цвета, по ярко-голубому, небесному нижнему одеянию, отделанному золотой каймой.

А что касается другого, я безошибочно узнал и его — по плешивой голове с полоской мягких коротких волос, по золотому воротнику и знакам отличия на его мантии, а также по рукавам, обильно расшитым орнаментом.

Но лучше всего мне были знакомы их невинные розоватые лица и невозмутимо спокойные глаза

Погода улучшалась, мрачноватая и ветреная по-прежнему, но где-то за серыми тучами уже поднималось солнце. Глаза мои наполнились слезами.

— Посмотрите на их крылья,— прошептал я. Но они ничего не видели.

— Я узнал эти крылья. Я знаю их обоих — видите того ангела со светлыми волосами, у которого локоны волнами спускаются на плечи? Он — с “Благовещения”. А его крылья, эти крылья словно как у павлина, сверкающие, синие. А у другого, посмотрите, перья на концах будто осыпаны чистейшей золотой пыльцой.

Ангел с цветочным венком на голове взволнованно размахивал руками, разговаривая с другим; в подобных жестах и позах простой смертный мог увидеть проявления гнева, но между тем никакого раздражения ангел не выказывал — просто стремился к тому, чтобы его поняли.

Я двигался медленно, таща за собой своих полезных помощников-попутчиков, которые не могли увидеть даже того, что разглядел я!

На что я, по их мнению, мог уставиться? Просто глазел на лавки, на учеников, в глубоких сумерках трудившихся в мастерской, на робкие полутона мазков на холстах и тонких досках?

Другой ангел мрачно тряхнул головой.

— Я не согласен,— произнес он спокойным и мелодичным голосом.— Нам не следует заходить так далеко. Ты думаешь, такое не заставит зарыдать меня самого?

— Что? — вскричал я.— Что заставило вас зарыдать?

Оба ангела обернулись. Они пристально смотрели на меня. Одновременно оба прижали свои яркие, разноцветные, нарядные крылья, как если бы пытались таким способом стать невидимыми. Но для меня они оставались не менее заметными — сверкающие, непорочные и столь узнаваемые. В глазах их застыло изумленное выражение. Что было во мне столь удивительного?

— Гавриил! — закричал, я.— Я узнал тебя. Я узнал тебя по картине “Благовещение”. Вы оба — Гавриилы, я знаю живопись, я узнал тебя: там и тут — Гавриил и Гавриил, как может быть иначе?

— Он видит нас,— сказал ангел, жестикулировавший с таким поразительным красноречием. Он говорил приглушенным голосом, но, как оказалось,  слова достигали моих ушей.— Он слышит нас,— произнес он, и удивление на его лице возросло. Однако он по-прежнему выглядел воплощением невинности и, как всегда, слегка обеспокоенным.

— Во имя Господа, о чем ты говоришь, мальчик? — спросил старший из моих попутчиков.— Ну же, соберись с мыслями. У тебя ведь в этих сумках целое состояние. Пальцы унизаны кольцами. А теперь расскажи все толком. Я отведу тебя к твоей семье, если ты хотя бы ответишь, кто ты такой.

Я рассмеялся. Я кивнул головой, но не спускал глаз с двух ошеломленных и изумленных ангелов. Их одежды показались мне легкими, почти прозрачными, как если бы ткань была соткана столь же неестественным образом, сколь неестественной казалась их светящаяся изнутри кожа. Все в их внешности было абсолютно исключительным, все отличалось утонченной выделкой, все было пронизано каким-то внутренним свечением.

“Явившиеся ниоткуда, из воздуха, намеренно притворились, что существуют и действуют” — кажется, таковы были слова Аквината, в “Сумме теологии”, по которой я изучал латынь?

Ох, как чудодейственно прекрасны они были и сколь надежно удалены от всего остального вокруг, остановившись на улице в ошеломлении, в этой наивной простоте, размышляя и пристально глядя с любопытством и состраданием на меня самого.

Один из них, с цветочным венком на голове, тот, у которого были небесно-синие рукава, именно тот, сразу завоевавший мое сердце, как только я вместе с отцом увидел его в “Благовещении”, тот, в которого я тогда же влюбился, пошел мне навстречу.

Приближаясь, он становился все выше, превосходя по росту любого из обычных людей и столь переполненный любовью, беззвучно шелестящий своей просторной, падающей изящными складками одеждой, что казался еще более бестелесным и поразительно цельным — возможно, даже самим изображением творения Божьего, а не существом из плоти и крови.

Он тряхнул головой и засмеялся.

— Нет, ибо ты сам — прекраснейшее из Божьих созданий,— произнес он тихим голосом, который тем не менее не в силах были заглушить окружавшие меня болтовня и шум.

Он шел так, как если бы был простым смертным, чистыми босыми ногами по мокрым, грязным камням мостовой флорентийской улицы, незаметный для людей, которым не было дано видеть его. Он стоял теперь совсем близко от меня, распахнув крылья, а затем плотно сложил их снова, так что я успел только заметить сквозь перья, что они крепились над его покатыми, как у юного мальчика, плечами.

Лицо его, сверкающе чистое, лучилось всеми оттенками, изображенными Фра Филиппо. Когда он засмеялся, я ощутил, как все мое тело затрепетало от чистейшей радости.

— Я что, и в самом деле лишился рассудка, архангел? — спросил я.— Сбылось их проклятие, и потому я разговариваю столь невразумительно, что вызываю презрение грамотных людей? — Я громко рассмеялся.

Мои слова ошеломили благородных спутников, столь усердно старавшихся помочь мне. Они совершенно растерялись.

— Что ты сказал? Повтори снова!

Но в кратчайший миг меня посетили воспоминания, наполнившие сердце, душу, и разум, словно само солнце затопило светом мрачную тюремную камеру, прогнав оттуда безнадежную тьму.

— Так это тебя я увидел на той луговине, когда она пила мою кровь?!

Он поглядел мне прямо в глаза, невозмутимый, сдержанный ангел со спадающими с головы изумительно светлыми кудрями, с гладкими, безмятежными ланитами.

— Архангел Гавриил! — произнес я с благоговением. Слезы наполнили мои глаза, и казалось, что я  вот-вот зарыдаю от радости.

— Мой мальчик, мой несчастный несносный мальчик,— сказал старый торговец.— Здесь нет никакого ангела. Пожалуйста, будь внимательнее.

— Они не могут нас видеть,— спокойно сказал мне ангел. И снова на его лице засияла милая улыбка, а во взгляде отразился свет проясняющихся небес, и он внимательно всмотрелся в меня, как если бы проникал все глубже, стремясь постичь мою душу.

— Я понимаю,— отвечал я.— Им не дано знать об этом!

— Но я не Гавриил, тебе не следует так ко мне обращаться,— произнес он, весьма любезно и успокоительно.— Мой юный друг, я слишком далек от того, чтобы называться архангелом Гавриилом. Я — Сетий, и я всего лишь ангел-хранитель.— Он был терпелив со мной и на удивление заботливо относился к моим рыданиям и к этой толпе незрячих и растревоженных смертных, окружившей нас.

Он стоял так близко от меня, что я мог бы прикоснуться к нему, но не осмеливался.

— Мой ангел-хранитель? И это правда?

— Нет,— сказал ангел.— Я не твой ангел-хранитель. Таковых для себя ты должен найти сам. Ты видишь перед собой ангелов-хранителей другого человека, хотя мне неведомо, почему и как это случилось.

— А теперь прекрати молиться,— с раздражением сказал старик.— Расскажи, кто ты таков, мальчик. Ты уже произнес какое-то имя раньше, имя твоего отца, повтори его нам.

Второй ангел, стоявший неподвижно, как если бы слишком потрясенный, чтобы сдвинуться с места, внезапно нарушил свою обычную сдержанность и тоже подошел ко мне, босой и спокойный, как будто огрубевшие камни, лужи и грязь никак не могли испачкать его или причинить иной вред.

— Пойдет ли это на пользу, Сетий? — спросил он. Но его устремленные на меня светлые, переливчатые глаза выражали такое же заботливое внимание, такую же легкую укоризну и всепрощение.

— А ты, ты ведь изображен на другом полотне. Я узнал и тебя, я люблю тебя всем сердцем,— сказал ему я.

— Сынок, с кем это ты разговариваешь? — потребовал ответа младший из моих попутчиков.— И кого это ты любишь всем сердцем?

— Ах, так, значит, ты слышишь меня? — Я обернулся к нему.— Ты понимаешь меня?

— Да, а теперь назови свое имя.

— Витторио ди Раниари,— сказал я,— друг и союзник Медичи, сын Лоренцо ди Раниари из замка Раниари на севере Тосканы. Мой отец умер, как и все другие родичи. Но...

Оба ангела стояли прямо передо мной, рядом. Склонив головы друг к другу, они смотрели на меня, и казалось, что простые смертные, не могли встать между ними и мной. Если бы только у меня хватило смелости! Мне так хотелось к ним прикоснуться!

Крылья того, кто первым заговорил со мной, были подняты, и нежная, мерцающая золотая пыльца осыпалась с пробудившихся перьев, трепещущих, сверкающих... Но ничто не могло сравниться с задумчивым голосом и удивительным лицом самого ангела

— Позволь им довести тебя до Сан-Марко,— предложил тот из ангелов, который назвался Сетием,— пусть монахи примут тебя под свой кров. Эти люди настроены благожелательно, тебя поместят в келью, о тебе позаботятся. Лучшее место невозможно и представить — ведь этому дому покровительствует Козимо, а ту келью, в которую тебя поселят, расписывал сам Фра Джованни.

— Сетий, он знает все это,— заметил второй ангел.

— Конечно, но я подбадриваю его,— сказал первый, с самым простодушным видом пожимая плечами и недоумевающим взглядом окидывая своего сотоварища. Ничто не отличало их лики от лиц простых смертных в большей степени, чем выражение глубочайшего удивления.

— Но ты,— сказал я,— Сетий, если можно называть тебя по имени, ты хочешь допустить, чтобы они забрали меня от вас? Ты не можешь так поступить. Пожалуйста, не покидайте меня. Умоляю вас. Не оставляйте меня одного.

— Мы должны покинуть тебя,— сказал второй ангел.— Мы не твои ангелы-хранители. Почему бы тебе не поговорить со своими собственными ангелами?

— Подожди-ка, я знаю твое имя. Я слышу его.

— Нет,— сказал этот более сурово порицающий меня ангел, погрозив пальцем, словно нашалившему ребенку.

Но меня уже было не остановить.

— Я знаю твое имя. Я услышал его, когда вы спорили, и я слышу его сейчас, когда смотрю на твое лицо. Рамиэль — вот твое имя. И оба вы — ангелы-хранители Фра Филиппо.

— Это просто какое-то бедствие,— прошептал потрясенный Рамиэль, весьма трогательно выражая отчаяние.— Как такое вообще могло случиться?

Сетий лишь тряхнул головой и снова добродушно, милостиво улыбнулся.

— Все к лучшему, так и должно было случиться. Мы должны пойти вместе с ним. Разумеется, мы пойдем с тобой.

— Теперь? Уйдем сейчас же? — потребовал ответа Рамиэль, и опять, при всей безотлагательности решения, в его словах не было ни малейшего намека на гнев. Похоже было на то, что все их мысли очищались от низменных эмоций, и, разумеется, именно так и было.

Сетий наклонился к старику, который, естественно, не мог ни слышать, ни видеть его, и прошептал ему на ухо:

— Проводи мальчика в Сан-Марко; помести его в хорошую келью, пусть даже он заплатит за нее уйму денег, и пусть его там вылечат.— Затем поглядел на меня: — Мы пойдем с тобой.

— Мы не можем так поступить, — возразил Рамиэль. — Не можем нарушить данный нам приказ; как мы посмеем сделать такое без разрешения?

— Так подразумевается. Это и есть разрешение. Я знаю это определенно,— ответил Сетий.— Неужели ты не понимаешь, что случилось? Он увидел  нас, и он услышал нас, и он вспомнил твое имя, он бы вспомнил и мое, если бы я сам не открылся ему. Бедный Витторио, не сомневайся, мы — с тобой.

Я кивнул, почти готовый зарыдать, услышав, что наконец они обращаются ко мне. Вся улица мгновенно показалась мне безликой, притихшей и расплывчатой на фоне их высоких, сверкающих и спокойных фигур. Хитросплетения света на их одеждах причудливо перемешивались, витали вокруг них, словно божественная ткань подвергалась воздействиям невидимых воздушных течений, которые недоступны ощущениям простых смертных.

— Это не настоящие наши имена! — брюзгливо, но с нежностью сказал мне Рамиэль, как если бы выговаривал малому ребенку.

Сетий улыбнулся.

— Они достаточно хороши, чтобы мы отзывались на них, Витторио, — спокойно проговорил он.

— Хорошо, отведем его в Сан-Марко,— сказал человек, стоявший рядом со мной.— Пошли. Пусть монахи займутся всем этим.

Люди быстро потащили меня к перекрестку.

— За тобой прекрасно приглядят монахи в Сан-Марко, — сказал Рамиэль, как если бы прощался со мной, но оба ангела двигались рядом с нами, лишь слегка позади.

— Не вздумайте покинуть меня, вы оба, вы не смеете так поступить! — сказал я ангелам.

Внешне казалось, что они пребывают в состоянии полного ошеломления: великолепные складки их тончайших одеяний не были запятнаны каплями дождя, края платья чисты и сверкающи, будто они вообще не касались уличной мостовой, а их ноги выглядели изысканно нежными.

— Все в порядке, — сказал Сетий. — Не беспокойся так сильно, Витторио. Мы идем за тобой.

— Мы не можем так просто бросить наших подопечных ради другого человека, мы не можем так поступить,— продолжал возражать Рамиэль.

— Такова Божья воля; как мы осмелимся поступить иначе?

— А Мастема? Разве мы не должны спросить Мастему? — спросил Рамиэль.

— А почему мы должны спрашивать Мастему? Почему вообще нужно доводить это дело до Мастемы? Мастема должен знать об этом сам.

И все продолжалось в том же духе: они снова спорили позади нас, а мои спутники убеждали меня двигаться побыстрее.

Стальное небо мерцало, затем побледнело и постепенно неохотно стало уступать голубизне, пока мы не вышли на широкую площадь. Солнце поразило меня, и вызвало слабость. Я так мечтал о нем, так страстно его дожидался, и вот теперь оно укоряло меня и, казалось, собиралось наказать.

Мы очутились совсем близко от Сан-Марко. Ноги мои почти совсем перестали меня слушаться. Я все время оглядывался назад.

Две сверкающие позолотой фигуры молча шли за нами, а Сетий жестами продолжал показывать, чтобы я шел дальше.

— Мы здесь, мы с тобой,— сказал Сетий.

— Я ничего не могу сказать по этому поводу, я не знаю! — сказал Рамиэль.— Филиппо никогда не попадал в такие неприятности, он никогда не поддавался подобным искушениям, не подвергался таким унижениям.

— Именно поэтому нас и отстранили теперь от него, так, чтобы мы не вмешивались в поведение Филиппо. Мы сознаем, что оказались почти на грани неприятностей из-за того, что сейчас делает Филиппо. Ох, Филиппо, я вижу, я представляю себе этот твой грандиозный замысел.

— О чем это они толкуют? — потребовал я ответа у своих попутчиков.— Они говорят что-то о фра Филиппо.

— А кто бы это мог быть, кто разговаривает, можно спросить? — Попутчик помоложе в очередной раз покачал головой — он делал это все то время, пока сопровождал меня, то есть какого-то оказавшегося у него на попечении сумасшедшего парня, побрякивавшего мечом.

— Мой мальчик, успокойся наконец,— сказал старик, взваливший на себя львиную долю бремени по моему устройству.— Мы только что начали достаточно хорошо понимать тебя, а теперь ты несешь еще более несусветную чушь, чем прежде,— болтаешь о людях, которых никто не видит и не слышит.

— Фра Филиппо, художник,— что с ним случилось? — вновь спросил я.— Похоже, у него какие-то неприятности.

— Ох, это становится невыносимым,— сказал у меня за спиной ангел Рамиэль.— Немыслимо, как такое могло произойти. И если ты спросишь меня, чего никто никогда не делал и не сделает, я думаю, что, не будь Флоренция в состоянии войны с Венецией, Козимо ди Медичи защитил бы своего художника.

— Но защитил бы его от чего именно? — настаивал я, глядя в глаза старику.

— Сынок, послушай меня,— сказал старик.— Просто иди и перестань бить меня своим мечом. Ты знатный господин, я могу допустить это, а имя Раниари и вправду напоминает мне о далеких горах Тосканы. Одно только золото, которое у тебя на правой руке, весит больше совместного приданого обеих моих дочерей, не говоря уж о других драгоценностях. И все же прекрати кричать мне прямо в лицо.

— Простите великодушно. Я не хотел вас обидеть. Просто эти ангелы не желают выражаться ясно.

Другой попутчик, который относился ко мне с удивительной добротой, который столь бескорыстно помогал мне тащить седельные мешки — а ведь в них было все мое состояние — и даже не попытался украсть хоть что-нибудь, начал было объяснять:

— Если ты спрашиваешь о Фра Филиппо, он снова попал в жуткую историю. Его собираются подвергнуть пытке — хотят вздернуть на дыбу.

— Нет, этого быть не может, только не с Филиппо Липпи! — остановившись как вкопанный, закричал я.— Кто мог бы причинить такое зло этому великому художнику?

Я обернулся и увидел, как оба ангела внезапно прикрыли лица руками, так же горестно, как когда-то Урсула прикрывала свое лицо, и они зарыдали. Только их слезы оказались удивительно чистыми и прозрачными. Они просто молча смотрели на меня. Ох, Урсула, подумал вдруг я с невыносимой болью, сколь прекрасны эти создания, и в какой же могиле ты спишь под Двором Рубинового Грааля, так что не можешь увидеть их, не можешь увидеть, как молчаливо и тайно они крадутся по городским улицам?

— Это верно,— сказал Рамиэль.— Это совершенно справедливо. Кто мы такие, что мы за хранители, если Филиппо попал в такую беду, превратился в столь вздорного и лживого человека, и почему мы оказались столь беспомощными?

— Мы всего лишь ангелы, Рамиэль,— ответил Сетий.— Послушай, Рамиэль, мы не должны осуждать Филиппо. Мы не обвинители, мы — хранители, и ради этого мальчика, который его так любит, не говори о нем вообще.

— Они не имеют права казнить Филиппо! — закричал я.— Кого это он обманул?

— Он причинил вред самому себе,— скал старик.— Он попался на мошенничестве. Выставил на распродажу картины, и все знают, что один из его учеников слишком многое сделал сам. Его долго пытали, но на самом деле не причинили особого вреда.

— Это ему-то не причинили вреда? Ведь он всего лишь... великолепен! — с горечью сказал я.— Ты говоришь, что его пытали? Как можно найти оправдание такой несусветной глупости, такому оскорблению, ведь это оскорбление самим Медичи.

— Помолчи, дитя мое. Он сам сознался,— сказал младший из двоих смертных.— Дело почти закончено. Если хочешь знать мое мнение, ничего себе монах, этот Фра Филиппо: если не ухлестывает за женщинами, то скандалит.

Мы подошли к Сан-Марко. Мы стояли прямо на площади Сан-Марко, у монастырских дверей, расположенных, как и двери большинства флорентийских домов, вровень с тротуаром, как будто река Арно никогда не выходила из берегов. А ведь время от времени такое случалось. Меня переполняла радость. О, как я счастлив снова увидеть этой рай!

Но мой разум неистовствовал. Все воспоминания о дьяволах и об отвратительном убийстве в церкви исчезли без следа, и случилось это в тот же миг, как с ужасом я услышал, что художник, которого я ценил более всего на свете, должен быть подвешен на дыбу, словно самый обычный преступник.

— Он иногда... да, именно так...— медленно проговорил Рамиэль,— ведет себя как... обычный преступник.

— Он выберется оттуда, заплатит штраф,— сказал старик. Он позвонил в колокол, призывая монахов. Тонкой, по-старчески высохшей рукой ободряюще похлопал меня по спине: — Ну же, будет тебе, перестань плакать, дитя, прекрати. Филиппо уже надоел до смерти, всем о нем все известно. Если бы в нем была хоть капля святости Фра Джованни!

Фра Джованни. Ну конечно же, под таким именем они подразумевали великого Фра Анджелико — художника, который в грядущие века пробудит благоговение в людях, и те разве что только не на коленях будут стоять перед его картинами. И именно в этом монастыре жил и творил Фра Джованни, именно здесь расписывал монашеские кельи для Козимо.

Что мог я сказать?

— Да, да, Фра Джованни, но я... я... не люблю его.— Разумеется, я любил его; я почитал и его самого, и его изумительную работу, но это чувство не шло ни в какое сравнение с моей любовью к Филиппо, к художнику, которого мне удалось лишь один раз мельком увидеть. Как можно объяснить эти странности?

Позыв к рвоте заставил меня согнуться вдвое. Я ринулся прочь от своих добрых помощников. С усилиями испустил все содержимое желудка прямо на тротуар — кровавую струю мерзости, которую скормили мне эти дьяволы. Я видел, как она вырывалась изо рта и струилась по улице. Ощущал зловонный смрад этой гадости и смотрел, как она растекалась в расщелинах между камнями мостовой — смесь полупереваренного вина и крови.

Вся мерзость Двора Рубинового Грааля, казалось, выплеснулась наружу в этот момент. Горестное отчаяние охватило меня, я услышал, как дьяволы шепчут: “лишенный разума”, “презренный”, и усомнился в существовании всего, что видел, всего, чем я был, всего, что открылось мне всего несколько мгновений назад.

В волшебной лесной чаще мы с отцом ехали верхом и беседовали о полотнах Филиппо. Я был студентом, юным наследником, и передо мной расстилался весь мир, а приятный сердцу запах лошадей смешивался с лесными ароматами.

“Лишенный разума”, “презренный”, “глупец”, который мог стать бессмертным...

Когда я смог разогнуться снова, то прислонился к монастырской стене. Синий цвет небес был настолько ослепительным, что я невольно прикрыл глаза, но все же блаженствовал, купаясь в тепле. В ожидании, пока угомонится мой несчастный желудок, я пристально смотрел прямо перед собой, стараясь укротить боль, причиненную солнечным светом, полюбить его снова и довериться ему.

Перед глазами, всего в футе от меня, возникло лицо Сетия, и во взгляде его я отчетливо видел выражение глубочайшего беспокойства.

— Боже милостивый, ты снова здесь,— прошептал я.

— Да,— сказал он,— я обещал тебе.

— Так ты не оставляешь меня, правда? — спросил я.

— Нет,— ответил он.

Через его плечо на меня пристально глядел Рамиэль, словно нехотя, но впервые не без интереса. Его более короткие, ничем не стянутые волосы придавали ему моложавый вид, хотя такое отличие для меня не имело особого значения.

— Нет конечно, никоим образом,— прошептал он и тоже впервые засмеялся.

— Делай так, как говорят тебе эти достойные люди,— сказал Рамиэль.— Позволь им проводить тебя в монастырь, затем как следует выспись, а когда проснешься, мы будем с тобой.

— Ох, но это кошмар какой-то, ужасная история,— прошептал я.— Филиппо никогда не изображал подобные ужасы.

— Мы и сами не нарисованы,— сказал Сетий.— То, что Господь предназначил для нас, мы выясним завтра — ты, Рамиэль, и я. А теперь ты должен идти. Монахи уже пришли. На их попечение мы оставляем тебя, а когда проснешься, мы встретимся вновь.

— Звучит как молитва,— прошептал я.

— О да, истинно так,— подтвердил Рамиэль. Он поднял руку. Я увидел тень от его пяти пальцев, а затем ощутил нежное прикосновение ладони, которой он смежил мне веки.

Я беседую с непорочными и могущественными сыновьями Божиими

Я уснул, и глубоко, да, так оно и было, но не допоздна. Случилось так, что я оказался в смутной, удивительной стране чудес волшебных покровителей. Меня нес по монастырю Сан-Марко дюжий монах со своими помощниками.

Лучшего места для меня не нашлось бы во всей Флоренции, разве что за исключением собственного дома Козимо,— ведь это был доминиканский монастырь Сан-Марко.

Сейчас мне известно множество исключительных по красоте зданий по всей Флоренции, и притом гораздо более великолепных, но тогда, мальчиком, я не смог бы даже перечислить в уме все богатства, открывшиеся моему взору.

Но, думается, нигде не существует более сурового заточения, чем в монастыре Сан-Марко, лишь недавно обновленном скромнейшим и достойнейшим Микелоццо по повелению Козимо Старшего. Монастырь, известный своей древней и достойной почитания историей во Флоренции, лишь совсем недавно был передан доминиканцам и наделен в некотором смысле высокими полномочиями, которых не имел ни один другой монастырь.

Как было известно всей Флоренции, Козимо потратил на Сан-Марко целое состояние, возможно, для того, чтобы примирить город со своим ростовщичеством, ибо как банкир он в первую очередь оберегал собственный интерес и в первую очередь был ростовщиком, но таковыми были и мы сами, вкладывавшие свои деньги в его банк.

Как бы то ни было, Козимо, главарь нашей “шайки”, наш подлинный вождь, любил эту площадь и одарил ее множеством сокровищ, но, полагаю, всему прочему предпочитал ее удивительно соразмерные новые здания.

Его хулители, его противники, те, которые не совершили ничего великого, и подозревали в неблагонадежности все то, что не пребывало в состоянии непрерывного разрушения,— так вот они говорили о нем:

Он украсил своим гербом даже уборные этих монахов.

Между прочим, его герб — щит с пятью выпуклыми ядрами, значения которых получили самые различные толкования,— но то, что враги говорили о нем, заключалось в следующем: Козимо развесил свои яйца над отхожими местами монахов.

Насколько разумнее было бы со стороны этих ненавистников указать на то, что Козимо сам часто проводил целые дни в монастыре в размышлениях и молитве и что бывший настоятель этого монастыря, большой друг и советчик Козимо Фра Антонио, стал теперь архиепископом Флоренции.

Ах, полно рассуждать о невеждах, которые и теперь, спустя пять сотен лет, все еще продолжают клеветать на Козимо.

Проходя через дверь, я думал, что же, во имя Господа, должен я сказать этим людям в Божьем доме?

Как только эта мысль внезапно всплыла в моей сонной голове и, опасаюсь, сорвалась с моего языка, я услышал смех Рамиэля, раздавшийся у меня в ушах.

Я попытался выяснить, находится ли он рядом. Но уже снова ощутил подступающие слезы, слабость и головокружение и смог выяснить лишь то, что мы оказались умиротворяющей и приятной атмосфере монастырской обители.

Солнце настолько сильно слепило в глаза, что я не смог возблагодарить Господа не только за красоту ухоженного зеленого сада в центре монастыря, но и за то, что с огромным удовольствием и радостью разглядывал прекрасные плавные линии аркады — творение Микелоццо, аркады, создавшие спокойные, бледные, скромные своды прямо над моей головой.

Умиротворенность излучали и классические колонны с округленными скромными ионическими капителями, вся эта архитектура внушала мне уверенность в безопасности и покое. Соразмерность всегда была несомненным даром Микелоццо. Он открывал достоинства пропорций в процессе создания. А широкие просторные лоджии стали его отличительной особенностью. Ничто не смогло стереть из моей памяти парение в воздухе остроконечных, похожих на тончайшие кинжальные лезвия готических арок французского замка там, на Севере, филигранных каменных шпилей возвышавшихся всюду словно символы враждебности к Всемогущему. И, хотя я сознавал ошибочность своего представления о такой архитектуре и ее предназначении,— ибо, разумеется, до того, как Флориан и его Двор Рубинового Грааля овладели моим воображением, все французское и немецкое порождало глубокую привязанность,— я все еще не мог избавиться от ненавистного видения, выбросить из головы жуткое впечатление от того дворца.

Безнадежно стараясь не возбуждать снова в кишках изнуряющих рвотных спазмов, я все же ощутил, как мои конечности расслабляются при виде великолепия этой флорентийской сокровищницы.

Вокруг монастыря, мимо раскаленного от жары сада дюжий монах — медведь, а не человек,— осеняя с высоты своего роста буквально все своей привычной, неистребимой добротой, нес меня на могучих руках, и к нам подходили другие, в развевающихся черных и белых одеждах, с сияющими лицами,— казалось, они постоянно сопровождали нас даже во время этого быстрого продвижения. Я нигде не увидел своих ангелов.

Но эти люди были ближайшим подобием ангелов, какое только можно встретить на этой земле.

Вскоре я осознал — благодаря моим прежним посещениям этой великой обители,— что оказался вовсе не в приюте, где во Флоренции раздают лекарства больным, и не в пристанище для странников, куда те приходят за помощью и молитвами, а на одном из верхних этажей, в большом помещении, где располагаются монашеские кельи.

Скрывая слабость, из-за которой при виде красоты в горле у меня вставал ком, я заметил на верхней площадке лестницы, на стене, фреску Фра Джованни “Благовещение”.

Моя любимая тема, “Благовещение”! Мною избранное из всех, самое почитаемое изображение, которое для меня значило больше, чем любая другая религиозная тема.

И все же... нет, в нем я не увидел проявления гения моего буйного Филиппо Липпи, нет, но все равно это было мое любимое полотно, и, несомненно, следовало считать его предзнаменованием и верить, что никакой дьявол не сможет проклясть душу, заставив человека насильно испить отравленной крови.

Была ли в тебя влита и кровь Урсулы? Ужасающая мысль. Попытайся не вспоминать ее нежные пальцы, оторвавшиеся от тебя, ты, глупец, ты, пьяный слабоумный, попытайся не вспоминать о ее губах и о густом потоке крови, вливавшемся в твой раскрытый рот.

— Взгляните на нее! — завопил я, неловко протягивая руку в сторону полотна.

— Да, да, у нас здесь уйма таких же,— сказал большой, улыбающийся, похожий на доброго медведя монах.

Разумеется, живописец был подлинным художником. Разве можно было не заметить этого сразу?

Кроме того, об этом мне было известно и прежде.

И Фра Джованни уже давным-давно создал образы строгих, утешительных, нежных и совершенно естественных Ангела и Девы, чрезвычайно застенчивых и лишенных всяких прикрас,— само посещение происходит между двумя низкими округлыми арками, точно такими же, как в самой обители, в той аркаде, из которой мы только что вышли.

Как только огромный монах спустил меня на пол, чтобы провести по широкому коридору дальше,— а коридор действительно был широким и показался мне столь же отполированным и чистым, сколь и великолепным,— я попытался сформулировать хоть сколько-нибудь связное высказывание об этом образе, об ангеле, запечатлевшемся в моем разуме.

Мне хотелось сказать Рамиэлю и Сетию, если они еще не покинули меня: “Взгляните, крылья Гавриила представлены простыми полосками света, посмотрите, какими правильными симметричными складками ложится на нем это одеяние!” Все это я понял, как понимал и немыслимое великолепие их самих, Рамиэля и Сетия, но продолжал нести околесицу.

— А эти нимбы,— сказал я.— Вы, оба, куда вы подевались? Ваши нимбы парят у вас над головами. Я вижу их. Я вижу их и на улицах, и на полотнах. Но все же, взгляните, на полотне Фра Джованни нимб выглядит плоским и окружает он нарисованное лицо, сам диск, жесткий и золотой, находится на поле холста...

Монахи хохотали.

— Кому ты все это рассказываешь, юный господин Витторио ди Раниари? — спросил меня один из них.

— Успокойся, дитя,— сказал большой монах, его рокочущий, басистый голос словно окутывал меня, выходя из его могучей груди.— Теперь о тебе будут неусыпно заботиться наши братья. А ты должен только соблюдать тишину — посмотри вокруг, видишь? Это библиотека. Видишь, как занимаются здесь наши монахи?

Они гордились собой, правда? Даже во время нашего обхода, когда меня могло в любую минуту вырвать, и я испачкал бы весь этот безукоризненный пол, монах обернулся ко мне, чтобы показать сквозь раскрытые двери длинную комнату, заполненную книгами, и монахов за работой. Но сам я успел заметить еще и сводчатый потолок Микелоццо, который не взмывался, словно стремясь покинуть тебя, а нежно склонялся над головами монахов и разрешал потокам света и воздуха свободно витать над ними.

Казалось, передо мной возникают призрачные картины. Я видел многократно удвоенные и утроенные фигуры там, где должен был видеть одну, и даже на миг в замешательстве ощутил взмах ангельских крыльев, и овальные лица обернулись, вглядываясь в меня сквозь пелену сверхъестественной тайны.

— Ты видишь? — все, что я смог сказать. Мне необходимо было проникнуть в эту библиотеку, я должен был найти тексты, в которых раскрывалась сущность дьяволов. Да, я не собирался сдаваться! Ведь я уже не тот болтливый идиот. Теперь на моей стороне были мои собственные ангелы. Я должен привести сюда Рамиэля и Сетия и показать им эти тексты.

Мы знаем, Витторио, выброси эти картины из головы, ибо мы видим их сами.

— Где вы находитесь? — закричал я.

— Тихо! — сказали монахи.

— Но вы поможете мне вернуться туда и убить их всех?

— Ты бормочешь что-то непонятное, какую-то чепуху,— сказали монахи.

Козимо был опекуном-попечителем этой библиотеки. Когда умер старый Никколо де Николи, замечательный собиратель книг, с которым мне много раз доводилось беседовать в книжной лавке Васпасиано, все его книги религиозного содержания, а может быть, и некоторые другие Козимо передал в дар этому монастырю.

Я должен отыскать их там, в этой библиотеке, и отыскать в трудах Блаженного Августина или Фомы Аквинского доказательство существования дьяволов, с которыми сам боролся.

Нет. Я не сошел с ума. И не собираюсь сдаваться. Я отнюдь не идиот, бормочущий какую-то чепуху. Вот только бы солнце, заливавшее теперь ярким светом маленькие оконца под сводами этого просторного зала, перестало слепить мне глаза и обжигать руки.

— Тихо, успокойся,— уговаривал меня большой монах, спокойно улыбаясь.— Ты поднял шум, словно малое дитя. Тихо! Журчишь, бурчишь. Слышишь? Ну-ка, посмотри, в библиотеке занимаются люди. Сегодня она открыта для публики. Сегодня все заняты делом.

Он прошел всего несколько шагов мимо библиотеки, и мы оказались в келье.

— Ну вот, проходи вот сюда...— продолжал он, как если бы уговаривал непослушного малыша. — Совсем неподалеку отсюда — келья настоятеля, и догадайся, кто там находится именно в эту минуту? Архиепископ.

— Антонино,— прошептал я.

— Да, да, ты не ошибся. Когда-то наш собственный Антонино. Так вот, он здесь сейчас, и знаешь почему?

Я ощущал слишком сильную усталость, чтобы ответить. Меня окружили другие монахи. Они утирали мне лицо прохладными полотенцами. Они приглаживали мне волосы.

Это была просторная чистая келья. Ох, если бы только солнце перестало жечь столь безжалостно! Что сотворили со мной эти дьяволы, превратили меня в полудьявола? Осмелюсь ли я попросить зеркало?

Усаженный на удобную, мягкую постель в этой теплой чистой комнате, я снова утратил контроль над собственным телом. Мне снова стало худо и затошнило.

Монахи позаботились и подставили мне серебряный тазик. Солнечный свет сверкал на какой-то фреске, но я не мог даже помыслить, что смогу рассмотреть мерцающие фигуры, нет, только не в этом губительном освещении! Мне показалось, что в келье появились новые фигуры. Были ли это ангелы? Я видел прозрачные неясные существа, они перемещались, перемешивались, но я не мог различить ни одной четкой фигуры. Только фреска на стене, сверкающая  великолепными  красками, казалась настоящей, не обманывающей моих ожиданий.

— Они навечно испортили мне глаза? — спросил я. Мне показалось, я на миг различил в дверях кельи какую-то ангельскую фигуру, но это был не Рамиэль и не Сетий. Были ли у него, как и у них, тоже прозрачные, словно путина, крылья? Такие же дьявольские крылья? Я ужаснулся.

Но видение исчезло. Шорох, шепот. Мы знаем.

— Где мои ангелы? — спросил я. Я плакал. Я выкрикивал имена моего отца, и его отца, и всех Раниари, которых смог вспомнить.

— Тихо! — прошептал молодой монах.— Козимо уже сообщили, что ты у нас Но сегодня просто ужасный день. Мы помним твоего отца. А теперь позволь снять с тебя эту грязную одежду.

Голова у меня кружилась. Комната куда-то исчезла,

Беспокойный сон, мгновенное видение ее, моей спасительницы — Урсулы. Она бежала по шелестящей под дуновением ветерка траве луговины. Кто же преследовал ее, изгоняя из волшебного царства кивающих головками, колеблющихся цветов? Пурпурные ирисы окружали ее, их стебли с треском ломались у нее под ногами. Она обернулась. Не надо, Урсула! Не оборачивайся! Разве ты не видишь этот пылающий меч?

Я проснулся в теплой ванне. Была ли то проклятая крестильная купель? Нет. Я увидел фреску, на которой в тумане вырисовывались фигуры святых, и тут же мгновенно различил более отчетливые фигуры настоящих, живых монахов, окружавших меня, стоявших на коленях на голом каменном полу. Длинные рукава их одеяний были закатаны, и они купали меня в теплой ароматной воде.

— Ах, этот Франческо Сфорца...— они разговаривали между собой на латыни.— Подумать только! Напасть на Милан и завладеть герцогством! Словно у Козимо нет других забот и без этого Сфорца, натворившего столько неприятностей!

— Так он добился своего? Он взял Милан? — спросил я.

— Что ты сказал? Да, сынок, это правда Он нарушил мирный договор. И вся твоя семья, вся твоя несчастная семья погибла от рук этих морских разбойников. Только не думай, что им удастся избегнуть наказания, хоть они и неистовствуют теперь по всей стране, эти проклятые венецианцы...

— Нет, вы не должны... следует сказать Козимо. То, что случилось с моим семейством, никак не связано с войной. Не человеческие существа сотворили это преступление...

— Успокойся, дитя.

Целомудренными руками они отерли влагу с моих плеч. Я сидел, безучастно прислонившись к теплой металлической спинке ванны.

— ...Ди Раниари, всегда преданный,— проговорил один из них, обращаясь ко мне.— А твой брат, ведь он собирался обучаться у нас, твой милый брат, Маттео...

Я испустил жуткий крик. Мягкая рука накрыла мои губы.

— Сам Сфорца накажет их за это. Он опустошит всю их страну.

Я рыдал непрерывно. Никто не хотел понять меня. Они даже не вслушивались в мои слова.

Монахи поставили меня на ноги. Меня одели в длинную удобную рубаху из мягкого полотна, словно готовили к смертной казни, но час такой опасности миновал.

— Я вовсе не сумасшедший,— отчетливо произнес я.

— Нет, нет, ты просто убит горем.

— Так вы понимаете меня?!

— Ты утомился.

— Вот мягкая постель, ее специально устроили для тебя, успокойся, перестань бредить.

— Дьяволы сотворили все это,— прошептал я.— Это были не солдаты.

— Я понимаю, сын мой, я знаю. Война ужасна Война — это затея дьявола,

— Нет, ведь это вовсе не было войной. Вы выслушаете меня в конце концов?

Успокойся, это Рамиэлъ прислушивается к тебе; разве не говорил я тебе, что надо уснуть? Станешь ли ты слушаться? Мы читаем твои мысли так же отчетливо, как и твои слова!

Я лежал в постели, прижавшись к ней грудью. Монахи расчесывали и высушивали мои волосы — они теперь отросли и стали очень длинными! Неухоженные волосы сельского князя. Но купанье доставило мне ощущение огромного удовольствия и благопристойной чистоты.

— Те свечи. Почему горят те свечи? — спросил я.— Разве солнце уже зашло?

— Да,— скал монах, сидевший возле моей постели,— ты спал.

— А можно попросить еще свечей?

— Конечно, я принесу тебе.

Я лежал в темноте. Моргал и старался вымолвить слова молитвы Богородице.

Вдруг в дверях появился яркий свет, сияли шесть-семь свечей в одном канделябре, и каждая испускала приятное, совершенное по форме пламя. Язычки его трепетали, пока монах медленно продвигался ко мне. Я разглядел его, когда он встал на колени, чтобы поставить канделябр возле моей постели.

Он был высок и худощав, как гибкая тростинка, в просторном, струящемся одеянии, а руки удивляли своей чистотой.

— Тебя поместили в особую келью. Козимо послал людей, чтобы захоронить твоих родных.

— Благодарение Господу,— ответил я.

— Да.

Итак, я снова заговорил!

— Они все еще разговаривают там, внизу, а уже поздно,— сказал монах.— Козимо встревожен. Он останется здесь на ночь. Весь город заполонили подстрекатели из Венеции, они пытаются настроить горожан против Козимо.

— А теперь успокойся,— проговорил другой монах, внезапно появившийся в келье. Он наклонился и положил мне под голову еще одну толстую подушку.

Что за блаженство это было! Я думал о тех проклятых, которых держали в голубятне.

— Как омерзительно! Наступила ночь, и они ожидают этого ужасного причастия.

— Что, дитя мое? Какое причастие?

И снова я мельком увидел фигуры, движущиеся, Точнее сказать, проплывающие мимо в тумане. Но они мгновенно исчезли.

Меня затошнило. Мне снова понадобился тот тазик. Они удерживали меня за волосы. Заметили ли они кровь при свете канделябра? Яркий кровавый след? Он издавал такой тошнотворный запах!

— Как человек может вынести такой яд? — один из монахов прошептал другому на латыни.— Осмелимся ли мы очистить его?

— Ты напугаешь его. Успокойся. Лихорадки у него нет.

— Ладно, вы чертовски заблуждаетесь, если считаете, что я лишился разума,— вдруг объявил я и как будто прокричал об этом и Флориану, и Годрику, и всем прочим.

Монахи уставились на меня в величайшем удивлении.

Я засмеялся.

— Я разговаривал с теми, кто пытался причинить мне вред,— сказал я, стремясь, чтобы каждое слово звучало ясно и абсолютно разборчиво,

Теперь худощавый монах с удивительно чисто вымытыми руками снова встал передо мной на колени. Он погладил мой лоб.

— А твоя красавица-сестра, сестра, которую собирались выдать замуж, она тоже?..

— Бартола! Разве ее собирались выдать замуж? Я ничего не знал об этом. Да, он мог пожертвовать ее головой, ведь она была девственницей.— Я разрыдался.— Эти черви снова принялись за дело в темноте. А дьяволы пляшут на своей горе, а город даже и пальцем не пошевелит.

— Какой еще город?

— Ты опять бредишь,— сказал монах, стоявший за канделябром. Как отчетливо он виделся, хотя и не на фоне света, сутуловатый человек с крючковатым носом и тяжелыми мрачными веками.— Перестань бредить, несчастное дитя.

Мне хотелось возразить, но внезапно передо мной взмахнуло огромное мягкое крыло, каждое перо в котором отсвечивало золотом. Оно спустилось на меня и поглотило целиком. Повсюду я ощущал щекочущие прикосновения этих мягких перьев. Заговорил Рамиэль:

Что должны мы сделать, чтобы ты замолчал? Сейчас мы необходимы Филиппо. Не можешь ли ты утихомириться и помолчать, ради Филиппо, к которому Бог послал нас как его хранителей? Не отвечай мне. Повинуйся мне.

Крыло заслонило все зримое, и все мои несчастья исчезли.

Таинственная бледная тьма Ровная и полная. Свечи горели позади меня, канделябр оказался высоко над головой.

Я проснулся. Приподнялся на локтях. В голове прояснилось. Прелестное ровное освещение слегка мерцало, заполняя келью слабым, спокойным светом. Из окна наверху сияла луна. Столб лунного света ударил по фреске на стене, фреске, видимо написанной кистью Фра Джованни.

Теперь она предстала перед глазами удивительно отчетливо. Виновата ли была в этом дьявольская кровь?

Мне на ум пришла странная мысль. Она прозвучала в сознании так ясно, будто золотой колокол.

У меня самого не было ангела-хранителя! Мои ангелы покинули меня, они отступились из-за того, что душа моя была проклята.

У меня не было ангелов. Я увидел ангелов Филиппо, благодаря силе, данной мне дьяволами, и из-за чего-то еще. Ангелы самого Филиппо так часто спорили между собой! Вот почему я смог увидеть их. На ум пришло несколько фраз.

Они явились ко мне из трудов Фомы Аквинского — или то был Августин? Я так часто читал сочинения их обоих, чтобы изучить латынь, а их бесконечные отступления приносили такое удовольствие! Демоны переполнены страстями. Но в ангелах этого вовсе нет.

Но те два ангела, они определенно были личностями. Именно поэтому сумели прорваться сквозь ту пелену.

Я откинул одеяла и поставил босые ноги на каменный пол. Почувствовал прохладу, и притом приятную, так как в комнате, освещенной солнцем в течение всего дня, до сих пор было тепло.

На безукоризненно отполированном полу ноги не ощущали ни малейшего признака сквозняка.

Я стоял перед настенным изображением. Голова не кружилась, я не ощущал слабости и устойчиво держался на ногах. Я снова стал самим собой.

Что за невинная и безмятежная душа была у Фра Джованни! Во всех этих фигурах не было ни капли злобы. Я разглядел фигуру Христа, сидевшего у подножия горы, с золотым нимбом, украшенным красными стрелами и верхушкой креста. Перед ним стояли прислуживавшие ангелы. Один протягивал ему хлеб, а другой, часть фигуры которого была отсечена врезанной в стену дверью, так вот, этот другой ангел, чьи крылья были едва заметны, подносил ему вино и мясо.

Сверху, на горе, я также увидел Христа То было изображение цепи различных событий во временной последовательности, а надо всем стоял Христос, в чрезвычайно тонкой и многоцветно сверкающей красной мантии. Но в верхней части фрески он был взволнован, столь взволнован, сколь под силу оказалось изобразить его Фра Джованни, и Христос там вознес левую руку, как если бы был во гневе.

Фигура, проносившаяся мимо него, изображала дьявола! То было омерзительное создание с похожими на паутину крыльями, которое я мельком, как мне казалось, видел ранее, и у него были отвратительные перепончатые ступни. На обеих перепончатых ступнях я увидел по зачатку пятого пальца — по копытцу. С разочарованным лицом, в грязных серых одеждах он мчался прочь от Христа, утвердившегося в пустыне, отвергшего искушение, и лишь после этого противостояния пришли к нему прислуживавшие ангелы, и тогда Христос занял свое место со сложенными на груди руками.

Я затаил дыхание от обуявшего меня ужаса, когда постиг смысл этого изображения дьявола. Но тут же меня посетило ощущение величайшего успокоения, от которого зашевелились на голове волосы, из-за которого ступни ног затрепетали на полированном полу. Я уничтожал дьяволов, я отказывался от их дара бессмертия. Я отказался от него. Даже при виде того проклятого креста!

Меня затошнило. Пронзила боль, словно меня ударили в живот. Я повернулся. Тазик стоял рядом на полу, чистый и сверкающий. Я упал на колени и испустил еще целую струю густой грязи. Нет ли где-нибудь поблизости хоть немного воды?

Я посмотрел вокруг. Увидел графин и чашку. Чашка до краев была наполнена водой, и я пролил немного, поднося ее к губам, но вдруг ощутил какой-то слабый запах, прогорклый и мерзостный. Я отшвырнул чашку.

— Вы отравляете все вокруг себя, вы, мерзкие чудовища. Но вы не победите!

Руки мои тряслись, я поднял с пола чашку, наполнил ее снова водой и попытался выпить. Но вкус все же был какой-то неестественный. С чем бы я мог сравнить его? Она не была вонючей, как моча, похоже было на то, что в воде в большом количестве были растворены какие-то минеральные вещества и металлы, и она осаждалась в горле белой коркой и удушала человека. Это было действительно скверно!

Я отставил чашку в сторону. Ладно, посмотрим. Настало время уточнить ситуацию. Время поднять свечи, что я теперь и сделал.

Я вышел из кельи. В коридоре никого не было, он освещался лишь скудным светом, просачивавшимся из маленьких окон над кельями.

Я повернул направо и приблизился к дверям библиотеки. Они оказались незапертыми.

Я вошел туда со своим канделябром И снова торжественность творения Микелоццо вызвала во мне ощущение тепла, веры во все доброе, затеплилась в сердце какая-то смутная надежда. Два ряда арочных сводов и ионических колонн в середине зала оставляли широкий проход к двери в дальнем конце, и по обе стороны от него размещались письменные столы, а вдоль дальних стен стояли бессчетные полки с рукописями и свитками.

Босиком я прошел по выложенным в “елочку” каменным плитам пола, высоко подняв вверх канделябр, чтобы можно было осветить сводчатый потолок. Я чувствовал себя безмерно счастливым, радовался, что нахожусь здесь и наконец остался наедине с собой.

Окна по обе стороны зала, поверх ошеломляющего количества рядов полок, пропускали столбы бледного света, но какое божественное и успокоительное настроение создавали высокие потолки! С какой дерзостью он осмелился создать это чудо — эту базилику в виде библиотеки!

Откуда мне было знать, когда я еще был ребенком, что этот стиль распространится позднее по всей моей возлюбленной Италии? Ох, здесь было собрано столь много изумительного и по тем временам, и для самой вечности.

А я? Что собой представляю я сам? Жив ли я? Или все время провожу в смерти, навсегда влюбленный в то время?

Я остановился, не опуская свой канделябр. Как сильно мои глаза любили это неярко сияющее великолепие! Как страстно хотелось мне стоять здесь вечно, погрузившись в мечтания, раздумывая о духовных ценностях, о свойствах души, и уноситься памятью вдаль от воспоминаний о мерзком осажденном городе на той проклятой горе и о замке поблизости, в котором, быть может, именно в этот момент зажигают зловещие, жуткие факелы.

Смогу ли я разобраться, в каком порядке представлено в этих книгах все богатство познания?

Сам составитель документов, собранных в библиотеке, тот самый монах, который проделал всю эту колоссальную работу, стал теперь Папой всех христиан Николаем V.

С канделябром в руке я медленно продвигался вдоль полок, расположенных справа от меня. Может быть, они расставлены в алфавитном порядке? Мне вспомнился Фома Аквинский, чьи труды я знал лучше всего, но обнаружил я Блаженного Августина, А я всегда любил Блаженного Августина, мне нравился красочный стиль его повествования, как и его чудачества, и та драматическая манера, в которой он обычно писал свои сочинения.

— Ох, лучше было бы, если бы ты побольше писал о дьявольщине! — произнес я.

“Град Божий”! Я увидел эту книгу, все ее варианты подряд. Здесь была собрана масса образцов именно этого шедевра, не говоря уж о других трудах этого великого святого, о его “Признаниях”, завладевших моим воображением не меньше, чем римская драма, и еще так много всего прочего. Некоторые из этих книг были древние, написанные на больших, громоздких листах пергамента, другие — в изысканных изящных переплетах, а некоторые — почти незатейливы с виду и совсем новые.

Исходя из милосердия и по обычным соображениям здравого смысла, я должен был выбрать самые прочные из них, если даже в них вкрались какие-то ошибки, ведь только Богу известно, как упорно трудились монахи, чтобы не допускать промахов. Я знал, какой том мне хотелось выбрать. Я знал этот том сочинений о дьяволах, так как всегда думал, сколь они увлекательны, забавны и притом, сколько в них содержится всякой чепухи. Ох, каким глупцом я все-таки был раньше!

Я снял с полки здоровенный толстый том, девятый по порядку, сунул его под мышку и отправился к ближайшему столу. Затем осторожно поставил перед собой канделябр таким образом, чтобы он освещал страницы, но не отбрасывал на них тени от моих пальцев, после чего раскрыл книгу.

— Все содержится именно здесь! — прошептал я.— Скажи мне, Блаженный Августин, что они собой представляют, чтобы я смог убедить Рамиэля и Сетия в том, что они должны помочь мне, или дай возможность убедить этих современных флорентийцев, которым сейчас нет никакого дела до этого, которые готовы лишь воевать с солдатами-наемниками безоблачной республики Венеции там, на севере. Помоги мне, святой. Я прошу тебя.

Ах, глава десятая, том девятый, я помню ее...

Августин приводил там слова Плотина или пояснял их смысл:

“…Что сам факт телесной смертности вызван состраданием Бога, который не стал бы вечно держать нас в мучениях этой жизни. Злодеяния дьяволов не считаются достойными подобного сострадания, и, испытывая все невзгоды своего существования, обуреваемые всеми душевными страстями, они не получают смертного тела, которое имеет человек, но живут в бессмертном, вечном теле”.

— О да,воскликнул я с жаром. — И это именно то, что предлагал мне Флориан, хвастаясь, что они не стареют и не разрушаются от времени, не подвержены никаким заболеваниям и что с ними я мог бы жить вечно. Дьявол, дьявол! Так вот, в этом содержится доказательство, оно здесь, у меня, и я могу показать его монахам!

Я продолжал читать, делая пропуски, чтобы извлечь по зернышку все доказательства в свою пользу. Далее, в главе одиннадцатой:

“Апулей также рассказывает о том, что души человеческие могут превратиться в дьяволов. Покидая человеческие тела, они становятся ларами — душами домашнего очага, если проявили себя достойно, а если оказались порочными, превращаются в лемуров или гусениц”.

— Да, лемурами. Я слышал это слово. Лемурами или гусеницами, как Урсула, она сама говорила, что она была юной, юной, как я; они все когда-то были людьми, а теперь они — лемуры.

“Согласно Апулею, гусеницы — пагубные дьяволы, сотворенные из людей”.

Меня обуяло сильнейшее возбуждение. Мне нужно было немедленно раздобыть пергамент и перья. Я должен был отметить все, что уже обнаружил, и двигаться дальше. Следующий этап — убедить Рамиэля и Сетия в том, что они впали в глубочайшее...

Мои мысли внезапно были прерваны.

Позади меня оказалась какая-то личность, вошедшая в библиотеку. Я услышал тяжелую поступь, но в ней была заметна некая приглушенность, и меня внезапно окутала полная тьма, словно все тонкие, пронырливые лучики лунного света, падавшие через проход в зале, вдруг оказались отрезанными от стола.

Я медленно повернулся и взглянул через плечо.

— И почему же ты предпочел посмотреть слева? — спросила меня эта личность.

Он возвышался надо мной, огромный и крылатый, и всматривался в меня сверху вниз. Лицо его светилось в мерцании свечей, его брови слегка поднялись, но были абсолютно прямыми, и, возможно, потому взгляд его ни в малейшей степени не казался суровым. Его буйные золотистые кудри, как на картинах кисти Фра Филиппо, ниспадали из-под огромного красного боевого шлема, а крылья на спине были вложены в плотные золотые ножны.

На нем были боевые доспехи с чеканными украшениями на нагруднике, плечи защищались огромными пряжками, а талию обвивала голубая шелковая лента При нем был меч в ножнах, а в одной руке он небрежно держал щит с изображением красного креста.

Никогда в жизни я не видел ничего подобного.

— Ты мне и нужен, — заявил я, стремительно встал и неловко задел скамью, но успел подхватить ее, чтобы она не загремела по полу. Я посмотрел ему в лицо.

— Оказывается, я понадобился тебе, — сказал он, задыхаясь в приступе еле сдерживаемой ярости. — Я — тебе! Тебе, вознамерившемуся увести Рамиэля и Сетия от Фра Филиппо Липпи! Я нужен тебе? А ты знаешь, кто я такой?

Это был великолепный голос, богатого тембра, шелковистый, неистовый и проникающий глубоко внутрь.

— Я вижу у вас меч, — сказал я.

— Ох, ну и что с того?

— Убить их, убить всех поголовно! — ответил я. — Отправимся вместе поутру в их замок. Вы представляете, о чем я говорю?

Он кивнул. — Я знаю, о чем ты мечтал, о чем болтал и что удалось собрать по крохам из твоего бредового разума Рамиэлю и Сетию. Разумеется, все это мне известно. Ты говоришь, я тебе нужен, а в это время Фра Филиппо Липпи лежит в постели вместе со шлюхой, облизывающей все его ноющие сочленения, и в особенности тот член, которым он изо всех сил стремится к ней!

— Слышать такие слова из уст ангела?.. — с удивлением произнес я.

— Не смей издеваться надо мной! Ведь я могу тебя и отшлепать.

Его крылья приподнялись и опустились снова, как если бы в такт его дыханию, вернее будет сказать, что он задыхался от обиды на меня.

— В таком случае, дайте себе волю, действуйте! — сказал я. Глаза мои наслаждались видом его жестокой, блистательной красоты, его красного шелкового плаща, схваченного пряжкой чуть пониже туники, видневшейся над краем доспехов, потрясающей гладкостью его щек.— Но только пойдемте со мной в горы и убьем их,— умолял я.

— А почему бы тебе самому не пойти туда и не расправиться с ними?

— А вы считаете, я смогу? — потребовал я ответа

Лицо его приобрело невозмутимое выражение. Нижняя губа слегка надулась — видимо, то был признак величайшего глубокомыслия. Его подбородок и шея впечатляли своей мощностью в большей степени, чем анатомия Рамиэля или Сетия, показавшихся мне более молодыми, а этот походил на их величественного старшего брата

— А ты, случайно, не павший ангел? — заинтересовался я.

— Как смеешь ты задавать мне такие вопросы? — прошипел он, пробуждаясь от оцепенения. Ужасающая морщина перерезала его гладкий лоб.

— Значит, ты и есть Мастема, вот ты кто. Они произносили твое имя. Мастема Он кивнул и ухмыльнулся:

— Разумеется, они и должны были произнести мое имя.

— Что же оно означает, великий ангел? Что я могу вызывать тебя, что я обладаю правом распоряжаться тобой? — Я повернулся и взял с полки книгу Блаженного Августина.

— Положи книгу на место! — нетерпеливым тоном, но спокойно отозвался он.— Перед тобой стоит ангел, мальчик; смотри мне в глаза, когда я разговариваю с тобой!

— Ах, ты разговариваешь точно как Флориан, дьявол из того замка. В твоем голосе чувствуется такое же самообладание, такое же богатство интонаций. Чего же ты хочешь от меня, ангел? Зачем ты пришел сюда?

Он молчал, как если бы не мог сформулировать ответ. Затем тихо спросил меня:

— А как ты думаешь, почему?

— Потому, что я молился?

— Да,— холодно отозвался он.— Да! И еще потому, что они пришли ко мне по твоему поводу.

Глаза у меня расширились от удивления. Я почувствовал, как их заливает свет. Но этот свет не причинял ни малейшего вреда. Тихий приятный шум наполнил мне уши.

По обе стороны от него появились Рамиэль и Сетий; их кроткие, более умиротворенные глаза внимательно смотрели на меня.

Мастема снова слегка поднял брови, поглядев на меня сверху вниз.

— Фра Филиппо пьян,— сказал он.— Когда очнется, напьётся снова, пока не прекратится боль.

— Только дураки могли подвесить на дыбе такого великого художника,— сказал я,— но вы уже знаете, что я думаю по этому поводу.

— Ах, так же думают и все женщины во Флоренции,— сказал Мастема. — И таковы мысли тех, кто платит за его картины, если их разум окончательно не поглотила война,

— Да,— согласился Рамиэль, умоляюще вглядываясь в Мастему. Они были одного роста. Но Мастема не обернулся, и Рамиэль подошел немного ближе, чтобы перехватить его взгляд.— Если бы их всех столь не увлекла эта война.

— Война — это мир,— произнес Мастема. — Я уже спрашивал тебя, Витторио ди Раниари, ты знаешь, кто я такой?

Меня трясло, но не из-за этого вопроса, а потому, что они втроем пришли ко мне, и вот я стою перед ними, всего лишь простой смертный, а весь земной мир вокруг нас, кажется, спит.

Почему ни один монах не спустился в коридор, чтобы посмотреть, кто шуршит в библиотеке? Почему не объявился ни один ночной страж, чтобы узнать, почему по коридору проплывает сияние свечей? Почему рыдает в исступлении этот мальчик?

Может быть, я сошел с ума?

Совершенно внезапно мне в голову пришла нелепая мысль, что если я правдиво отвечу на вопрос Мастемы, то, стало быть, не лишился рассудка.

Эта мысль заставила его коротко рассмеяться, не угрожающе, но и без особого удовольствия.

Сетий смотрел на меня со свойственным ему искренним участием. Рамиэль молчал, но снова взглянул на Мастему.

— Ты тот ангел,— проговорил я,— которому Господь дал право владеть этим мечом. — Ответа не последовало. Я продолжил: — Ты тот ангел, который сразил первенца в Египте. Ответа снова не поступило. — Ты — ангел, тот ангел, который может отметить.

Он кивнул, но на самом деле только глазами: они открылись и закрылись снова

Сетий притянулся к нему поближе, касаясь губами его ушей.

— Помоги ему, Мастема, давай поможем ему все вместе. Филиппо сейчас все равно не может воспользоваться нашим советом

— Это почему же? — потребовал ответа Мастема от стоявшего рядом ангела и взглянул на меня.

— Господь никогда не давал мне разрешения наказать этих твоих дьяволов. Никогда Господь не говорил мне: “Мастема, умертви всех этих вампиров, лемуров, гусениц, всех этих пьяниц-кровососов”. Никогда Господь не говорил со мной, чтобы повелеть: “Подними свой могучий меч, чтобы очистить мир от этой скверны”.

— Прошу тебя,— сказал я,— я, смертный человек, всего лишь мальчик, умоляю тебя. Убей их, вычисти их гнездо своим мечом!

— Я не могу сделать этого.

— Мастема, ты можешь,— заявил Сетий.

— Если он говорит, что не может, значит, не может! — возразил ему Рамиэль.— Почему ты никогда не вслушиваешься в то, что он говорит?

— Потому что знаю, что его можно растрогать,— без всякого промедления ответил Сетий своему собрату.— Я знаю, что он может, как и Господа, его можно растрогать мольбами.

Сетий смело встал перед Мастемой.

— Возьми снова эту книгу, Витторио, — сказал он, выступая вперед. И сразу же огромные пергаментные листы — а они и на самом деле были нелегкими — затрепетали. Он передал ее в мои руки и отметил место бледным пальцем, едва прикасаясь к густому черному письму. Я стал читать вслух:

“А потому Господь, сделавший явью чудеса Небесные и Земные, никогда не относился пренебрежительно к сотворению зримых чудес и в Раю, и на Земле. И тем Он пробудил душу, до того занимавшуюся только видимыми делами, к поклонению Ему Самому”.

Его палец двигался дальше, и мои глаза следовали за ним. Я читал слова Господа:

“Для него не было различия между тем, как он видел нас молящимися, и тем, как он слушал наши молитвы, ибо, даже если слышали его ангелы, это Он Сам вслушивался в души молящихся”.

Я остановился, глаза мои налились слезами. Он забрал у меня книгу, чтобы уберечь ее от моих слез.

Внезапно в наш узкий круг проник какой-то шум. Вошли монахи. Я услышал, как они перешептывались в коридоре, а затем дверь настежь отворилась. Они входили в библиотеку!

Я закричал и, взглянув вверх, увидел, что они уставились на меня — два монаха, которых я не знал, или не помнил, или не видел вообще никогда

— Что здесь происходит, юноша? Почему ты стоишь здесь один и кричишь? — спросил первый.

— Успокойся, позволь нам отвести тебя снова в  постель. Мы принесем тебе что-нибудь поесть.

— Нет, я не могу есть это.

— Нет, он не может есть это,— сказал, первый монах другому.— От этого его все еще тошнит. Но он сможет отдохнуть,— он пытливо посмотрел на меня.

Я обернулся. Трое сияющих ангелов молча стояли, смотря на монахов, которые их не могли видеть, которые даже не подозревали, что здесь были ангелы!

— Добрый Боже на небесах, пожалуйста, скажи им,— взмолился я.— Или я уже и в самом деле лишился рассудка? Неужели дьяволы победили, осквернили меня своей кровью и снадобьями, так что я вижу вещи, которые не что иное, как заблуждения, или я, подобно Марии, подошел к гробнице и увидел там ангела?

— Ступай в постель,— сказали монахи.

— Нет,— возразил Мастема, спокойно обращаясь к монаху, который не только не слышал, даже не видел его.— Пусть он остается здесь. Позвольте ему почитать книгу и успокоиться. Он — мальчик, получивший образование.

— Нет, нет,— сказал монах, тряся головой. Он взглянул на другого.— Мы должны разрешить ему остаться. Он — мальчик, получивший образование. Он может спокойно заняться чтением. Козимо сказал, что ему следует предоставлять все, чего он ни пожелает.

— Пошли, оставим теперь его в покое,— спокойно проговорил Сетий.

— Помолчи,— сказал Рамиэль.— Пусть им скажет Мастема

Я был слишком переполнен печалью и радостью, чтобы отвечать. Я закрыл лицо руками, и при этом мне вспомнилась моя несчастная Урсула, навечно оставшаяся с этим дьяволом, Властелином Двора. Как она, наверное, убивается от горя без меня, бедняжка!

— Как такое могло случиться? — прошептал я.

— Дело в том, что она когда-то была человеческим существом и у нее было человеческое сердце,— сказал мне Мастема в полной тишине.

Оба монаха поспешили уйти. На одно мгновение группа ангелов оказалась прозрачной, как свет, и я видел сквозь них удаляющиеся фигуры монахов, пока они не прикрыли за собой двери библиотеки.

Мастема окинул меня спокойным величественным взглядом.

— На твоем лице можно прочесть все, что угодно,— с укоризной сказал я.

— То же самое происходит постоянно почти со всеми ангелами,— ответил он.

— Прошу тебя,— взмолился я.— Пойдем со мной. Помоги мне. Направляй меня. Поступай со мной так же, как поступил только что с этими монахами. Ведь это ты можешь сделать, не так ли?

Он кивнул.

— Но, видишь ли, мы не можем сделать ничего большего,— сказал Сетий.

— Пусть скажет Мастема,— сказал Рамиэль.

— Тогда вернемся снова на небеса! — возразил Сетий.

— Пожалуйста, успокойтесь, вы, оба,— сказал Мастема.— Витторио, я не могу убить их. У меня нет на то разрешения. Это можешь сделать ты сам, своим собственным мечом.

— Но ты пойдешь тоже.

— Я возьму тебя с собой,— сказал он.— Когда взойдет солнце, когда они заснут под своими камнями. Но ты должен умертвить их, ты должен вывести их на свет, ты должен освободить этих отвратительных, жалких узников, ты должен держать ответ перед членами городской управы или распустить эту стаю калек и позволить им разбежаться по миру.

— Я понимаю.

— Мы смогли бы сдвинуть те камни, пока они спят, не так ли? — спросил Сетий. Он поднял руку, чтобы утихомирить Рамиэля, прежде чем тот возразит.— Мы должны сделать это.

— Мы можем сделать это,— согласился Мастема.— Как можем и остановить брус, падающий на голову Филиппо. Мы можем сделать это. Но мы не можем убить их. А что касается тебя, Витторио, мы не можем сделать так, чтобы ты исполнил задуманное, если тебе самому не хватит хладнокровия или мужества.

— Так ты не думаешь, что это чудо — то, что я увидел тебя,— сможет поддержать меня?

— А разве это поддержит? — спросил Мастема.

— Ты говоришь о ней, не так ли?

— Ив самом деле, о ней ли я говорю? — спросил он.

— Я исполню все задуманное, но ты должен сказать мне...

— Что я должен сказать тебе? — спросил Macтема.

— Ее душа, она попадет в ад?

— Этого я не могу сказать тебе,— сказал Macтема.

— Но ты должен.

— Нет, я ничего не должен, кроме того, для чего сотворил меня Господь, и этим я занимаюсь. Но распутать все тайны, над которыми всю жизнь размышлял Блаженный Августин? Нет, это не то, что я должен делать, или должен был, или должен буду когда-нибудь.

Мастема взял книгу в руки.

И снова листы книги затрепетали по его воле. Я ощущал, как над ними витал легкий ветерок.

Он читал:

“Есть нечто такое, что можно почерпнуть из вдохновенных высказываний Священного Писания”.

— Не читай мне эти слова; они мне не помогают! — сказал я.— Можно ли спасти ее? Сможет ли она спасти свою душу? По-прежнему ли она обладает душой вообще? Обладает ли она таким же могуществом, как и ты? Можешь ли ты впасть в заблуждение? Может ли случиться твое падение? Может ли дьявол снова вернуться к Господу?

Он отложил книгу плавным и быстрым грациозным жестом, так что я едва успел заметить его движение.

— Готов ли ты к этой битве? — спросил он.

— При свете дня они окажутся совершенно беспомощными,— напомнил мне Сетий.— Все, включая и ее. Она тоже будет беспомощна. Ты должен разворотить камни, под которыми они скрываются, и ты сам понимаешь, как поступать далее.

Мастема кивнул. Он повернулся и жестом приказал освободить себе дорогу.

— Нет, пожалуйста, прошу тебя! — сказал Рамиэль.— Сделай это для него. Сделай, пожалуйста. Еще несколько дней мы не сможем оказывать помощь Филиппо.

— Этого тебе знать не дано, — сказал Мастема,

— Могут ли мои ангелы добраться до него? — спросил я. — Неужели не найдется никого, кого бы я мог послать к нему?

Не успел я произнести эти слова, как осознал, что еще два существа всплыли откуда-то позади меня, по одному с каждой стороны, а когда я оглянулся, то воочию, увидел их. Только они показались мне слишком бледными и отдаленными, их не окружало сияние, как хранителей Филиппо, очевидным было только спокойное, почти видимое и несомненное присутствие и воля.

Я пристально всмотрелся в одного из них, затем — в другого, и не нашел в памяти достаточно выразительных слов для их описания. Их лица казались лишенными всякого выражения, пустыми и в то же время терпеливыми и спокойными. Это были крылатые существа, высокие — я точно могу сказать это,— но о чем еще я мог бы поведать, ведь я не смог бы наделить их цветом, или сверканием, или какими-то значительными особенностями, и на них не было никаких одеяний, от них не исходили никакие побуждения или хоть что-то внушающее мне хоть какое-нибудь расположение к ним.

— Что это такое? Почему они не могут поговорить со мной? Почему они так странно смотрят на меня?

— Они тебя знают,— сказал Рамиэль.

— Ты преисполнен мести и желания,— сказал Сетий.— Они знают об этом; они целиком на твоей стороне. Они оценили твое сострадание и твой гнев.

— Боже милостивый, эти дьяволы погубили все мое семейство! — объявил я.— Представляете ли вы себе будущность моей души, хоть кто-нибудь из вас?

— Разумеется, нет,— ответил Мастема.— Почему бы мы здесь еще оставались, если бы знали? Почему бы мы были здесь, если бы нам не было приказано?

— Неужели им не известно, что скорее я встречу смерть, чем и впредь стану потреблять кровь дьяволов? Разве вендетта не требует от меня, чтобы я испил ее, а затем уничтожил своих врагов, когда наберусь таких же сил, как они?

Мои ангелы подошли ко мне ближе.

— Ох, где же вы были, когда я чуть не умер? — объявил я с вызовом.

— Не упрекай их. Ведь ты никогда в действительности в них не верил.— То был голос Рамиэля.— Ты любил нас, когда видел наши воплощения, и, когда тебя переполняла кровь дьяволов, ты видел то, что был способен любить. Теперь опасность снова угрожает тебе. Можешь ли ты убить то, что любишь?

— Я уничтожу их всех, — сказал я. — Так или иначе, я могу поклясться душой на собственном мече.

Я взглянул на своих бледных непреклонных, но нерешительных хранителей, а затем на других — столь ярко сверкающих на фоне теней, в которые погружена была эта громадная библиотека, на фоне темных полок, переполненных книжными богатствами.

— Я уничтожу их всех,— поклялся я, прикрыв глаза Я вообразил ее, лежащую в полной беспомощности при свете дня, и увидел самою себя, склонившегося над ней и целующего ее бледный хладный лоб. Рыдания мои приглушились, а тело сотрясалось. Я снова и снова кивал головой в подтверждение того, что сделаю это, да, я так и сделаю, обязательно сделаю.

— На рассвете,— сказал Мастема,— монахи выложат перед тобой приготовленную свежую одежду — костюм из красного бархата; а твое оружие будет заново отшлифовано, сапоги вычищены. К тому времени все будет готово. Не пытайся есть. Еще слишком рано, в тебе все еще вспенивается, бунтует дьявольская кровь. Подготовься как следует, и мы доставим тебя на север, чтобы при свете дня ты смог исполнить задуманное.

“И свет просияет в темноте, а тьма не уразумеет его”

Евангелие от Иоанна: 1.5

В монастырях пробуждаются рано, если вообще спят когда-либо.

Глаза мои открылись внезапно, и только тогда, увидев, как дневной свет засиял на фреске, словно кто-то сдернул с нее завесу темноты, только тогда я осознал, насколько глубоко погрузился в сон.

В мою келью вошли монахи. Они принесли с собой красный бархатный костюм — всю одежду, которую описал Мастема, — и разложили его передо мной. С костюмом я должен был надеть тонкие красные шерстяные чулки и рубашку из золотистого шелка, а поверх всего — еще одну блузу из белого шелка, а затем еще новый толстый пояс к костюму. Мое оружие было отшлифовано, как мне и говорили: тяжелый, украшенный драгоценностями меч сверкал, будто этим занятием, сидя у камина, забавлялся в течение целого мирного вечера мой отец. Мои ножи были также остро заточены.

Я вылез из постели и упал, на колени для молитвы. Я осенил себя крестным знамением.

— Господь, дай мне силы отправить в руки твои тех, кто кормится смертью.

Эти слова я произнес шепотом на латыни.

Один из монахов дотронулся до моего плеча и улыбнулся. Неужели обет великого молчания еще не закончился? Я не имел никакого представления по этому поводу. Он указал на стол, где для меня расставили пищу — хлеб и молоко. Молоко сверху покрылось пенкой.

Я кивнул и улыбнулся монаху, а затем он вместе с сотоварищем поклонился и вышел.

Я все оглядывался и оглядывался вокруг.

— Все вы здесь, я знаю,— сказал, я, но не стал тратить время, дожидаясь ответа Если они не пришли, я сам восстановлю свой разум, но это могло случиться с такой же вероятностью, с какой можно было бы утверждать, что мой отец остался в живых.

На столе по соседству с пищей, прижатые канделябром, лежали несколько документов, недавно составленных и украшенных витиеватой подписью.

Я принялся спешно читать их.

То были расписки в получении всех моих денег и драгоценностей — тех, которые я привез в седельных вьюках. На всех документах стояла печать Медичи.

Там оказался также кошель с деньгами, который я должен был привязать к поясу. Там же были все мои кольца, отмытые и столь тщательно отполированные, что рубиновые кабошоны сверкали словно бриллианты, а изумруды являли свою безукоризненную глубину. Золото сияло так ярко, как не сияло на протяжении нескольких месяцев, и все по причине моей собственной нерадивости.

Я поспешно расчесал волосы, раздражавшие меня своей густотой и длиной, но не хватало времени попросить цирюльника, чтобы он подстриг их, укоротив до плеч. По крайней мере, достаточно долгое время они будут падать на плечи, и мне придется откидывать их со лба. Но какая это роскошь — ощущать чистоту волос!

Я быстро оделся. Сапоги теперь оказались немного тесноваты, так как их пришлось высушивать над огнем после вчерашнего проливного дождя. Но сидели на ногах хорошо, натянутые поверх тонких чулок. Я тщательно застегнул все пряжки и разместил на боку свой меч.

Красная бархатная туника была украшена по швам золотым и серебряным шитьем, а спереди — роскошной вышивкой: серебряными лилиями, самым древним символом Флоренции. Застегнув пояс, я увидел, что туника не доходит до середины бедра. Чтобы не скрывать мои великолепные ноги!

Весь мой наряд оказался более изысканным, чем требовалось для сражения. Но каким представлялось мне это сражение? Мне предстояла настоящая резня. Я надел на себя короткую, расклешенную книзу мантию, которой они также снабдили меня, и застегнул ее золотые пряжки, хотя для города эта одежда могла оказаться, пожалуй, излишне теплой. Мантия была подбита тонким мягким темно-коричневым беличьим мехом.

Я пренебрег шляпой. Приторочил кошель к поясу. Одно за другим я надевал на пальцы свои кольца, пока руки не отяжелели, превратившись в некое подобие боевого оружия. Я надел на них мягкие перчатки на меху. Я обнаружил среди прочего четки из темного янтаря, которых не замечал у себя прежде. На них висело золотое распятие. Я с жаром приложился к нему губами и положил четки в карман под туникой.

Я осознал, что смотрю на пол, так как оказалось, что меня обступили две пары босых ног. Медленно перевел глаза вверх.

Передо мной стояли мои ангелы, мои собственные, личные хранители в длинных развевающихся одеждах темно-синего цвета, которые, как оказалось, были пошиты из чего-то более легкого, но менее прозрачного, чем шелк. Их лица, белые, словно слоновая кость, слегка мерцали, а большие глаза походили на опалы. У них были темные волосы, причем они, можно сказать, перемещались словно скользящие легкие тени.

Они стояли, обратившись лицами ко мне, и их головы соприкасались. Походило на то, что таким образом они молча общаются друг с другом

Их появление просто ошеломило меня. Оно внушало крайнее благоговение, они оказались настолько близко, что я мог видеть их вживую, и узнал их, словно они были со мной всегда — или так, по крайней мере, мне представлялось. Они были слегка крупнее человеческих существ, как и другие ангелы, которых мне довелось видеть, и выражения лиц у них ничуть не смягчались приятными, безмятежными улыбками, как у других их собратьев, но сами лица в целом были весьма гладкими и широкими, с изящно вырезанными ртами.

— Ну а теперь ты веришь в наше присутствие? — шепотом справился у меня один из них.

— Будьте добры, нельзя ли узнать ваши имена? — вежливо спросил я.

Оба мгновенно тряхнули головами в знак полного отрицания.

— Любите ли вы меня? — допытывался я.

— Где написано, что мы должны любить тебя? — ответил тот, который молчал до этого. Его голос показался мне бесцветным и тихим, как шепот, но более отчетливым. Может быть, это был такой же голос, как и у первого из ангелов.

— Любишь ли ты нас? — спросил другой.

— Почему вы охраняете меня? — вопросом ответил я.

— Потому, что мы посланы сюда для этой цели, и мы будем с тобой до тех пор, пока ты не умрешь.

— Без любви? — спросил я.

Они снова тряхнули головами в знак отрицания.

Постепенно комната наполнялась ярким светом. Я резко повернулся, чтобы взглянуть в окно. Я думал, что это солнце. Солнце больше не сможет причинить мне зло.

Но это было не солнце. То был Мастема, возникший позади меня, как облако из золота, и с обеих сторон от него стояли мои вечные спорщики, мои сподвижники по общему делу, мои славные защитники — Рамиэль и Сетий.

Вся комната засверкала и, казалось, беззвучно задрожала. Мои ангелы искрились и вырастали у

меня на глазах во всем великолепии своих белоснежных и темно-синих одеяний.

Все смотрели на фигуру Мастемы со шлемом на голове.

Невероятный музыкальный шуршащий звук наполнил тишину — поющий звук, словно огромная стая птиц с золотыми колокольчиками в горле внезапно пробудилась и устремилась вверх с ветвей своих залитых солнечным светом деревьев.

Я вынужден был прикрыть глаза Я утратил равновесие, воздух стал прохладнее, а мое зрение, казалось, заслонило поднявшееся невесть откуда облако пыли.

Я тряхнул головой. Огляделся вокруг.

Мы оказались внутри самого замка.

Там было очень сыро и почти темно. Свет проникал туда лишь сквозь щели громадного разводного моста, который, разумеется, был поднят и укреплен на опорах. По обе стороны от него возвышались грубо отесанные каменные стены, а на них повсюду виднелись огромные ржавые крючья и цепи, которыми, очевидно, не пользовались по крайней мере на протяжении последнего года

Я повернулся и вошел в едва освещенный внутренний двор, и у меня вдруг перехватило дыхание при виде высоких стен, окружавших меня и устремленных вверх, к отчетливому кубу яркого, прозрачного, синего неба

Несомненно, это был тот же крепостной двор при входе в замок, ибо перед нами возвышалась другая пара огромных ворот, настолько широких, что сквозь них мог бы проехать самый большой соременный фургон с сеном, какой только молено себе представить, или новомодная военная машина

Земля во дворе была грязная. Высоко в стенах со всех сторон были прорезаны окна, ряд за рядом виднелись двухстворчатые арки окон, и все они были зарешечены.

— Ты нужен мне теперь, Мастема,— сказал я. Я снова осенил себя крестным знамением. Вынул из кармана четки и приложился губами к распятию, взглянув на крошечную, искривленную от непереносимых страданий фигурку нашего страждущего Христа

Громадные ворота вдруг растворились передо мной. Раздался громкий скрипящий звук, затем уступили сопротивлению металлические болты, и ворота застонали на своих петлях, открывая проход в отдаленный, залитый солнечным светом внутренний двор еще больших размеров.

Толщина стен, сквозь которые мы прошли, достигала где-то от тридцати до сорока футов. По обе стороны от нас в арочных проемах я увидел двери с некоторыми признаками заботливого ухода, впервые замеченными мной за все время после того, как мы вошли в замок.

— Эти твари даже не входят и не выходят как нормальные существа,— сказал я, ускоряя шаги, чтобы солнце висело у нас над головами, когда мы выйдем во внутренний двор. Горный воздух показался мне слишком прохладным и слишком влажным в сравнении с отвратительной вонью в толще прохода

Здесь, глядя вверх, я увидел окна такими, какими они мне запомнились, с вывешенными в них роскошными знаменами и фонарями, которые должны были зажигаться по ночам. Здесь я заметил гобелены, небрежно наброшенные на подоконники, будто дожди вообще не могли причинить им вред. А на самом верху я увидел зубчатые парапеты с бойницами и прекрасной кладки стены из белоснежного мрамора.

Но даже все это не могло сравниться с великолепием огромного внутреннего двора, оставшегося позади. Эти стены были слишком грубо отесаны. Камни были испачканы, и по ним вряд ли часто ходили. Местами скопились лужи. В трещинах буйно разрастались сорные травы, но, ах, здесь виднелись и прелестные полевые цветы, и я смотрел на них с нежностью, даже успел прикоснуться к ним, удивляясь, каким ветром занесло их семена в такое жуткое место.

Впереди нас ждали еще одни ворота — огромные, деревянные, скрепленные железом, усаженные грозными остриями у самого мраморного свода,— и эти ворота растворились перед нами и позволили пройти до следующей стены.

Ох, какой же великолепный сад встретил нас за этой стеной!

Пока мы в темноте прокладывали себе путь на протяжении еще сорока футов, я вдруг увидел впереди громадные рощи апельсиновых деревьев и услышал крик птиц. Я невольно задался вопросом: поймали ли их на воле и привезли сюда пленниками или они прилетали сюда сами, взмывая на такую высоту, и избегали вечного рабства?

Да, они были способны и на такое. Здесь было достаточно большое пространство. И здесь я увидел запомнившуюся еще с той ночи великолепную облицовку из белоснежного мрамора, доходившую до самого верха.

Шагая по саду, я ступил на первую мраморную плиту дорожки, пересекавшей гряды, засаженные фиалками и розами, и здесь я увидел птиц, прилетавших сюда и вылетавших обратно, круживших на этом просторе, свободно пролетая над башнями, величественно вздымавшимися на фоне светлого неба

Повсюду меня преследовали одуряющие ароматы цветов. Посадки лилий и ирисов чередовались сплошными широкими полосами, а апельсины, зрелые и почти красные, свисали с деревьев. Лимоны оставались все еще твердыми и чуть зеленоватыми.

Со стен свисали плети кустарников и вьющиеся растения.

Вокруг меня собрались ангелы. Я осознал, что все это время именно я возглавлял шествие, я первым предпринимал любое движение, и это я объединял до сих пор всех вместе в этом саду, и теперь они ждали момента, когда я кивну головой.

— Я пытаюсь услышать голоса пленников,— объяснил я,— но ничего не слышу.

Я взглянул вверх, на более чем роскошные балконы и окна, на двойные арки, а местами и длинные крытые галереи — все они были богато украшены не присущей нашей архитектурной традиции филигранью.

Я видел, как трепещут знамена темно-красного цвета, испятнанного смертью. Впервые я взглянул на самого себя, на собственные сверкающие малиновые одежды.

— Будто свежая кровь,— прошептал я.

— Позаботься сначала о том, что должен сделать в первую очередь,— сказал Мастема.— Сумраки прикроют тебя, когда ты пойдешь к пленникам, но сперва ты должен наметить, кто станет твоими жертвами.

Где они находятся? Вы подскажете мне?

— В соответствии с их преднамеренным кощунственном замыслом и по старинной строгой традиции они лежат под камнями своей церкви.

Раздался громкий резкий звук. Мастема извлек из ножен свой меч. Он указывал мне своим оружием, повернув голову, его красный шлем отсвечивал пламенем, солнечный блеск отражался на мраморном покрытии стен.

— Вон за той дверью, по лестнице. Церковь находится на третьем этаже, за левым поворотом.

Я направился к двери без дальнейшего промедления. Я ринулся по ступеням, следуя за каждым поворотом, мои сапоги стучали по камням. Я не следил, бегут ли за мной остальные, не выяснял, как они поступают, сознавал только, что они были где-то поблизости, ощущал их присутствие, словно чувствуя их дыхание у себя за спиной, хотя никакого дыхания быть не могло.

Наконец мы вступили в коридор, широкий и открывающий по правую руку вид на внутренний двор внизу под нами. Впереди расстилалась бесконечная лента роскошного коврового покрытия, густо затканного персидскими цветами, глубоко утопавшими в поле полуночной синевы. Неувядающее бескрайнее поле. Все дальше и дальше ковер устилал нашу дорогу, а затем свернул в сторону. В конце коридора показалось превосходно окаймленное небо, и на фоне его вдали виднелись зазубренные зеленеющие горные вершины.

— Почему мы остановились? — спросил Мастема.

Все они вдруг возникли передо мной наяву, в своих величественных, спокойных, словно застывших одеяниях, с вечно трепещущими крыльями.

— Эта дверь ведет в церковь, как тебе уже известно.

— Ты только взгляни на небо, Мастема, — сказал я. — Погляди на это синее небо.

— И о чем я должен подумать? — спросил один из моих хранителей своим монотонным отчетливым шепотом. Внезапно он приблизился ко мне вплотную, и я увидел, как его пальцы, безжизненные, словно пергаментные, невесомые пальцы, оказались у меня на плече. — Подумать о луговине, которой никогда не было на самом деле, и женщине, которая мертва?

— Неужели ты так безжалостен? — воззвал я, теснее прижимаясь к нему, так что мы соприкоснулись лбами; я поразился ощущению этого прикосновения и видом его опаловых глаз, которые рассмотрел теперь столь отчетливо.

— Нет, я не безжалостен. Просто я тот, кто напоминает, напоминает и напоминает.

Я повернулся к двери церкви. Я тянул за два огромных крюка, пока не услышал, как подался запор, и тогда я широко открыл одну створку, а затем и другую, хотя, зачем мне понадобился такой громадный и широкий проход, не понимаю и по сию пору. Может быть, он был предназначен для моего могущественного отряда помощников?

Пустынный величественный неф раскрылся передо мною, тот, что прошлой ночью был запружен толпой воющих от ужаса будущих доноров для этого жуткого Двора и где над головой у меня, на хорах, раздавалось самое древнее из погребальных песнопений.

Яростный солнечный свет теперь проникал сквозь эти дьявольские окна.

Я задохнулся от ужаса при виде перепончатых бесов, в таких немыслимых количествах украшавших растрескавшиеся, но каким-то чудом удерживавшиеся на местах осколки витражей из сверкающего стекла. Каким толстым, видимо, было такое стекло, сколь тщательно отшлифованными оказались его многочисленные грани, и сколь зловещими были выражения этих чудовищ с паутинообразными крыльями, злобно смотревших на нас, как если бы они ожили в сияющем свете дня и намеревались остановить наше продвижение.

Ничего нельзя было с этим поделать, оставалось лишь оторвать от них взгляд, смотреть себе под ноги и устремиться прочь. Я заметил в полу какой-то крюк, походивший на тот, который был ввинчен в пол в церкви моего отца, сравненный заподлицо в полукружье, вырезанном в камне, крюк из золота, тщательно сглаженный и отполированный, чтобы он не выдавался над уровнем пола и о него нельзя было зацепиться носком или каблуком. Сверху его ничто не прикрывало.

Он просто недвусмысленно указывал на местоположение главного спуска в склеп под церковью. Этот единственный мраморный узкий прямоугольник находился в центре церковного пола.

Большими шагами я устремился вперед, чтобы потянуть за этот крюк,— эхо от стука каблуков моих сапог гулко раздавалось по всей пустой церкви.

Что же остановило меня? Я увидел алтарь. В каждое мгновение солнечные лучи по-новому высвечивали фигуру Люцифера — гигантского красного ангела над безмерным, бескрайним морем красных цветов, казавшихся свежесрезанными, какими они были и в ту ночь, когда меня привезли в эту церковь.

Я увидел его и замер при виде его свирепых, горящих желтым пламенем глаз — прекрасных драгоценных камней, врезанных в толщу красного мрамора,— и заметил его клыки из белой слоновой кости, злобно оскаленные над верхней губой. Я увидел рядом с ним множество клыкастых дьяволов, расположившихся вдоль стен слева и справа от него самого, и все их глаза из драгоценных камней показались мне алчущими и сверкающими на свету.

— Это склеп, — сказал Мастема.

Я потянул за крюк изо всей мочи. Мне не удалось даже слегка сдвинуть с места эту мраморную махину. Человеку не под силу было поднять такую тяжесть. Понадобилось бы впрячь несколько лошадей, чтобы справиться с задачей. Я прочно обхватил крюк руками, дергал его со всей силой, но все же он оставался неподвижным. Это походило на жалкую попытку сдвинуть каменные стены свода.

— Сделаем это вместо него! — взмолился Рамиэль. — Давайте сделаем это сами.

— Это ведь ничего не значит, Мастема; это похоже на отпирание каких-нибудь дверей.

Мастема потянулся и мягко, весьма осторожно оттолкнул меня в сторону, я снова приземлился на ноги и спустя какой-то миг смог обрести устойчивое равновесие. Длинная узкая плита опускного люка медленно поднималась прямо у меня на глазах.

Меня поразила ее тяжесть. Ее толщина превышала два фута Только наружная сторона была облицована мрамором, тогда как вся она была из более тяжелого темного камня. Нет, конечно, ни одно человеческое существо не смогло бы даже приподнять такой непомерный груз.

И теперь из разверзшейся пропасти внезапно появилось копье, будто выскочило из-за потайной пружины.

Я отпрянул назад — никогда мне не случалось так близко подходить к гибели.

Мастема позволил опускной плите откинуться в сторону. Пружины сразу подломились под ее собственной тяжестью. Свет наполнил пространство под нами. Множество новых копий поджидало меня — они сверкали на солнце, направленные под углом, параллельно уклону самой лестницы. Мастема подошел к лестнице.

— Попытайся отодвинуть их, Витторио, сказал он.

— Он не может. А если оступится и упадет, свалится в яму и угодит прямо на острия этих копий,— сказал Рамиэль. — Мастема, сдвинь ступени в сторону.

— Позволь мне отодвинуть их,— предложил Сетий.

Я обнажил свой меч. Мне удалось срубить металлическое острие ближайшего угрожавшего мне копья, но изломанная деревянная часть древка продолжала торчать вверх.

Я спустился в склеп и сразу ощутил, как меня охватывает холод, как поднимается он по моим ногам. Я опять замахнулся мечом и срубил еще кусок деревянного древка Затем я обошел его сзади, но лишь наткнулся левой рукой на пару таких же копий в неверных сумерках подземелья. И снова я замахнулся .мечом, от тяжести которого у меня уже сводило мышцы.

Но мне удалось сразить их двумя стремительными ударами, и теперь металлические острия также с грохотом свалились на землю, оставив торчащие вверх сломанные древки.

Я спустился вниз, держась за ступени, чтобы не поскользнуться на них случайно, и вдруг с пронзительным криком с размаху скатился с края неведомо чего, ибо в этом месте лестница была сломана и потому ниже вообще отсутствовала.

Правой рукой я схватился за древко сломанного копья, которое уже держал в своей левой руке. Мой меч с грохотом полетел вниз, опережая меня.

— Довольно, Мастема,— произнес Сетий,— ни одно человеческое существо не сможет справиться с этим.

Я повис в воздухе, обеими руками схватившись за сломанное древко копья, стараясь всмотреться в их лица, окружившие отверстие входа в склеп. Если я упаду, то, несомненно, погибну, ибо падать придется с большой высоты. Если я не разобьюсь сразу насмерть, то все равно не переживу этого унижения.

Я ждал и не издавал ни звука, хотя руки болели невыносимо.

Внезапно ангелы проскользнули в отверстие склепа — спустились так же бесшумно, как делали и все остальное, под шелест крыльев и шелка, все разом, окружили меня, обняли и осторожно опустили на пол в подземелье.

Я сразу же вскочил на ноги и, с трудом перемещаясь в этом полумраке, нашел свой меч. Я снова обрел свое оружие.

Я распрямился, тяжело дыша и твердо ухватившись за меч, а затем взглянул вверх, на четко очерченный прямоугольник яркого света. Я закрыл глаза и опустил голову, потом медленно раскрыл глаза снова, как бы привыкая к этим холодным и влажным сумеркам.

Здесь замок, несомненно, гордо восставал против горных вершин и не давал им ни малейшей возможности распространиться под собой, чему свидетельством был этот подземный свод, который, несмотря на его обширность, казалось, был создан только из земли. По крайней мере, лишь ее я видел перед собой, а затем, обернувшись, обнаружил намеченные мной жертвы, как Мастема назвал их.

Вампиры, гусеницы,— все они оказались погруженными в сон, но не в гробах, не в тайниках — они лежали длинными рядами, и каждое тело, одетое в изысканный наряд, было покрыто тонкой плащаницей, сотканной из крученой золотой нити. Тела располагались вдоль трех стен склепа. В дальнем его конце повисли над бездонной пропастью сломанные ступени.

Я моргнул и прищурился, и мне показалось, что свет над ними стал ярче. Я медленно приближался к ближайшей ко мне фигуре, пока не различил туфли цвета густого бургундского и темно-коричневые чулки; и все это было покрыто златотканой паутиной, как если бы каждую ночь отменные тутовые шелкопряды сплетали тонкую плащаницу для этого существа,— настолько безупречной, совершенной и превосходной была она УВЫ, в этом не было ничего волшебного; это было самое прозрачное из всего, на изготовление чего были способны смертные. И нить была спрядена на веретенах какими-то безвестными тружениками — массой мужчин и женщин; и пелена была искусно подшита по краям.

Я сорвал пелену.

Я наклонился ниже, к сложенным рукам этого создания, и тут увидел, к своему внезапному ужасу, что его спящее лицо вдруг оживилось. Глаза приоткрылись, и одна рука с явной угрозой потянулась ко мне.

Я резко отпрянул от его вытянутых когтей, и весьма своевременно. Я обернулся, увидев, что Рамиэль удерживает меня, но затем он закрыл глаза и склонил голову мне на плечо.

— Теперь ты знаешь, на какие хитрости они способны. Посмотри на него. Ты сам убедился. Теперь оно снова сложило руки на груди. Оно думает, что теперь в безопасности. Оно закрыло глаза.

— Что я натворил! Ах, я убью его! — сказал я.

Схватив пелену в левую руку, я занес свой меч в правой. Я приближался к спящему чудовищу, и на сей раз, когда его рука поднялась, я поймал ее и стал накручивать на нее ткань, одновременно замахиваясь мечом и резким движением опуская его на демона.

И тут голова его скатилась на пол. Раздался отвратительный звук, возможно, он исходил из шеи, а не из горла. Рука с шумом шлепнулась об пол. При свете дня оно не могло сражаться столь же упорно, как во тьме ночной, как это было в той моей битве, когда я обезглавил своего первого противника. Ах, я победил!

Я схватил эту голову и смотрел, как кровь выплескивается изо рта Глаза, если они открывались раньше, теперь были закрыты. Я отшвырнул голову на середину склепа. И сразу же свет начал пожирать дьявольскую плоть.

— Посмотри на нее теперь, голова поджаривается! — воскликнул я. Но сам уже не мог остановиться.

Я подошел к следующему, сорвал прозрачную плащаницу с женщины с великолепными длинными косами, ввергнутой в эту ужасную гибель в самую пору расцвета ее жизни. Я поймал ее поднявшуюся было руку, с той же яростью отрубил ей голову и поднял ее за косу, а затем швырнул, чтобы она приземлилась рядом головой ее соседа.

В лучах света, льющегося сверху сквозь люк, голова первого существа сморщивалась и чернела прямо у меня на глазах.

— Люцифер, ты видишь все это? — выкрикнул я. Эхо отозвалось насмешкой надо мной: — Видишь это? Видишь это? Видишь это?

Я бросился к следующему.

— Флориан! — закричал я, отдернув пелену.

Ужасная ошибка

Когда он услышал свое имя, глаза его открылись, прежде чем я оказался прямо перед ним, и, словно марионетка на подвесе, рванувшись, он сумел бы подняться, если бы я не успел ударить его мечом и нанести глубокую рану в грудь. Не успев отреагировать на произошедшее, он упал навзничь. Я поднес меч к его нежной благородной шее. Его белокурые волосы запеклись от крови, а глаза полуоткрылись и опустели; он умер у меня на глазах.

Я схватил его за длинные волосы, это бестелесное создание, этого вождя всех остальных, этого сладкоголосого дьявола, и швырнул в дымящуюся, отвратительную кучу.

И так все и продолжалось, я продвигался влево по длинному ряду, почему влево — не могу сказать, разве что таковым был мой путь: и всякий раз, сдергивая пелену, я набрасывался на врага с быстротой молнии, хватая его за руку, если он пытался ее поднять, хотя иногда он не успевал даже этого. Я отрубал ему голову с такой скоростью, что забрызгивал себя кровью и наносил удары, просто безобразно, вдребезги сокрушая челюсти своего недруга или даже его лопатки, но, так или иначе, все равно умерщвлял его.

Я убивал их.

Я отрывал им головы и пополнял ими груду, которая окуталась таким густым дымом, что казалась мерцающим костром, в котором сжигали осеннюю листву. От нее вздымался пепел — крошечные легкие частички,— но в основном головы томились на огне, чернели, осаливались, масса наращивалась, и пепла было весьма немного.

Страдали ли они при этом? Сознавали, что с ними случилось? Куда спасались бегством их души, на каких невидимых ногах, в этот отчаянный и жуткий момент, когда разрушался их Двор, когда я рычал от ярости и топал ногами, закидывал назад собственную голову и рыдал, отчаянно рыдал, пока слезы не застилали мне глаза и я переставал видеть вообще что-нибудь?

Я расправился с почти двадцатью, да, именно с двадцатью противниками, и мой меч покрылся столь толстым слоем запекшейся и свежей крови, что мне не раз приходилось вытирать его дочиста. Об их тела, пробираясь к другой стене склепа, я отирал его, проводя им между телами одной пары за другой, изумляясь, до чего сморщенными становились их бледные руки, сложенные на груди, какой черной становилась кровь, столь медлительно вытекавшая при свете дня из разорванных шей.

— Мертвые, все вы мертвые, и все же куда вы уходите, куда исчезают ваши бессмертные души?

Свет постепенно тускнел. Я остановился, дыша с трудом. Я взглянул на Мастему.

— Солнце все еще высоко,— тихо произнес он. Он оставался невозмутим, хотя находился так близко от них, от их обуглившихся, издающих отвратительный смрад голов.

Казалось, дым исходил в основном из их глаз, а не откуда-либо еще, словно это желеобразное вещество легче всего превращалось в дым.

— В церкви уже смеркается, но теперь наступил всего лишь полдень,— продолжал Мастема.— Берись за дело проворней. У той стены осталось еще двадцать, и ты сам понимаешь, что тебя ожидает. За работу!

Остальные ангелы оставались неподвижны, собравшись вместе: великолепные Рамиэль и Сетий — в своих роскошных одеждах, а двое других — в одеяниях попроще, менее замысловатых. И все они смотрели на меня с чрезвычайной тревогой. Я заметил, как Сетий поглядел на гору тлеющих голов, а затем снова на меня.

— Продолжай, бедный Витторио,— прошептал он.— Поспеши.

— Смог бы ты сам все это сделать?

— Я не могу.

— Нет, я знаю, что вам это не разрешается,— сказал я. Грудь болела от усилий, и теперь я мог лишь с трудом заставить себя разговаривать.— Я подразумеваю, смог ли бы ты это сделать? Мог ли бы заставить себя совершить такое?

— Я не земное создание, не из плоти и крови, Витторио, — беспомощно ответил растерянный Сетий. — Но я могу сделать все, что повелит мне Господь.

Я прошел мимо них. Я оглянулся, чтобы вновь увидеть их в великолепном сиянии, всех вместе, и одного — на отчетливом удалении от остальных, Мастему в сияющей под солнечными лучами кольчуге, с ослепительно сверкающим мечом на боку.

Он промолчал.

Я повернулся. Я сорвал ближайшую пелену. Под ней лежала Урсула.

— Нет!

Я отстранился.

Я позволил пелене упасть обратно. Я был достаточно удален от нее, так что она не успела проснуться; она оставалась недвижима. Ее прелестные руки были сложены в той же позе благостного упокоения, какую приняли и остальные, только ее вид воспринимался приятно, без горечи, словно в самом невинном детстве ее умертвили сладким ядом, не спутав притом ни единого волоска в ее длинных, заботливо расчесанных, распущенных локонах. Они сияли, как золотое гнездо, озаряя ее голову и плечи.

Я не мог слушать звуки собственного захлебывающегося дыхания. Не обращая внимания на то, что край моего меча зазвенел, задевая камни, я облизывал пересохшие губы. Я не осмеливался снова взглянуть на них, хотя сознавал, что они собрались вместе всего в нескольких ярдах от меня и внимательно наблюдают. И в этом напряженном молчании я слышал, как шипят и потрескивают горящие головы проклятых демонов.

Я сунул руку в карман и вынул четки из янтарных бусин. Рука моя позорно задрожала, когда я взялся за них, а затем я их поднял, позволив повиснуть в воздухе крошечному распятию, и швырнул в нее. Они упали прямо над ее маленькими ладонями, прямо над белыми холмиками полуобнаженных грудей. Четки улеглись там, распятие упокоилось в ложбинке на ее бледной коже, а она даже не шевельнулась.

Свет приникал к ее ресницам, как пыльный налет.

Без всяких объяснений или извинений я прошел к следующему, сорвал с него пелену и разрубил его или ее, не знаю, кого именно, с громким, пронзительным воплем. Я схватил отсеченную голову за густые каштановые локоны и зашвырнул ее, отвратительную, мимо ангелов, в массу помоев, лежавшую у самых их ног.

Затем подошел к следующему. Годрик. О Господи, вот это встреча!

Я увидел лысую голову еще до того, как прикоснулся к пелене, и теперь, срывая ее, услышав, как она рвется из-за моей торопливости, я ожидал, что он раскроет глаза, ожидал, что он приподнимется со своего ложа и свирепо взглянет на меня.

— Узнаешь меня, чудовище? Узнаешь меня? — возопил я. Меч рассек его шею. Белая голова покатилась по полу, и мечом я проткнул кровоточащий обрубок его шеи.

— Узнаешь меня, чудовище? — снова вскричал я, обращаясь к этим трепещущим векам, к разинутому в агонии, изнемогающему красному рту.

— Помнишь меня?

Я потащил его к куче других голов и водрузил сверху, словно боевой трофей.

— Знаешь меня? — простонал я еще раз.

А потом в ярости поспешил снова к своей работе.

Еще двоих, потом троих, потом пятерых, семерых, девятерых, затем еще шестерых — и с Двором было покончено, все его танцовщики и господа, и госпожи были мертвы.

И затем, направившись в другую сторону, я быстро разделался с теми бедными сельчанами-прислужниками, для которых не нашлось покрывал, чьи хилые, слабые от полуголодного существования, бледные руки вряд ли смогли бы подняться для самозащиты.

— А охотники? Куда подевались охотники?

— В дальнем конце. Теперь там почти стемнело. Будь предельно осторожным

— Я вижу их,— сказал я, подтянулся кверху и едва не задохнулся. Они лежали в ряд вшестером, головами к стене, как остальные, но оказались в рискованной близости друг от друга. Мне грозила серьезная опасность.

Внезапно я расхохотался, осознав простоту ситуации. Продолжая смеяться, я сорвал первую пелену и с размаху ударил мечом по ногам демона. Он приподнялся, и мне не составило труда определить, куда направить удар, а струи крови уже били фонтанами.

Что до второго, я сразу обрубил ему ноги, а потом разрезал его посредине, но едва успел нагнуться над его головой, как его рука ухватилась за меч. Однако мне без труда удалось отрубить эту руку.

— Умри, ублюдок, ты, похитивший меня со своим напарником, я запомнил тебя!

И наконец, я подошел к последнему, и вот его бородатая голова уже была в моей руке.

Медленно я пошел обратно, держа голову этого последнего, пиная ногами остальные перед собой,— головы, которые зашвырнуть подальше у меня уже не хватало сил, и потому я бил по ним, как по отбросам, пока они не оказались на свету.

Теперь уже стало совсем светло. С западной стороны церкви сияло послеполуденное яркое солнце. А открытый люк над головой пропускал погибельное тепло.

Медленно я отер лицо тыльной стороной левой руки, опустил на пол свой меч и порылся в карманах в поисках платков, которыми снабдили меня монахи. Я нашел их и вытер лицо и руки.

Затем поднял свой меч и снова подошел к изножию ее могилы. Она лежала там, как и прежде. По-прежнему сюда не проникал свет. Он не мог коснуться ни одного из них там, где они спали.

Она спокойно возлежала на своем каменном ложе. Руки ее были недвижны, как прежде, пальцы изящно сложены, правая рука лежала над левой, а на возвышении белоснежной груди теперь покоился золотой распятый Христос. Ее волосы слегка шевелились под дуновением легчайшего ветерка, который, кажется, спускался из узкого отверстия наверху и от которого вокруг прекрасного безжизненного лица образовался легкий нимб из завитков.

Ее волосы свободными волнами, без вплетенных лент или жемчужных заколок, слегка свисали над краями ее погребального ложа — столь узким оно оказалось,— и так же складками падали края ее длинного, расшитого золотом, роскошного платья. Это было не то платье, в котором я ее встретил. Только интенсивный цвет алой крови был таким же, но все остальное было великолепным, изысканно нарядным и новым, словно она была принцессой королевской крови, всегда готовая получить поцелуй своего прекрасного принца.

— Сможет ли ад принять все это? — прошептал я и наклонился к ней столь близко, как только осмелился. Мне была невыносима мысль о том, что ее рука может подняться в таком же механическом жесте, какой я успел увидеть у других, что ее пальцы попытаются вцепиться, хватая пустое пространство, или о том, что у нее могут открыться глаза. Я не мог себе представить ничего подобного.

Носки ее туфель слегка виднелись из-под края платья. Как изящно, должно быть, она ложилась на отдых при восходе солнца! Кто с усилием опускал крышку этого люка, кто опускал эти цепи? Кто устанавливал эту западню из копий, механизм которой мне так и не удалось разгадать?

Впервые в этом полумраке я разглядел крошечный золотой венчик на ее голове, плотно прилегавший к короне и прикрепленный мельчайшими заколками к волосам так искусно, что его единственная жемчужина покоилась у нее на лбу. Такое изящное, скромное украшение.

Может быть, и душа ее была скромной? Примет ли ее ад, как сможет огонь поглотить каждый изящный член ее тела, как осмелится солнце опалить ее безукоризненно прекрасное лицо?

В чреве безвестной матери она когда-то спала и видела сновидения, и в руки безвестного отца отдали ее после рождения.

Что за трагедия привела ее к этой дурной, затхлой могиле, где головы ее сотоварищей медленно обгорали под воздействием терпеливого и равнодушного света?

Я обернулся к ним. Свой меч я опустил вниз, он покоился у меня на боку.

— Одному, я позволил лишь одному из них остаться в живых! — объявил я.

Рамиэль прикрыл лицо руками и повернулся ко мне спиной. Сетий продолжал смотреть на меня, но тряс головой. Мои личные хранители лишь пристально вглядывались в меня с обычным беспристрастием, как всегда, Мастема пристально глядел на меня, безмолвно, скрывая все, что бы он ни думал обо мне, под непроницаемым выражением на лице.

— Нет, Витторио, — сказал он. — Как ты думаешь, для того ли эта скромная стайка ангелов Господа помогла тебе преодолеть все эти препятствия, чтобы позволить жить хоть одному такому созданию?

— Мастема, она любила меня. И я люблю ее. Мастема, она вернула мне жизнь. Мастема, умоляю тебя во имя любви. Я прошу тебя во имя любви. Все остальное здесь выполнено во имя справедливости. Но что я смогу сказать Господу, если убью и ее, которая любит меня и которую люблю я сам?

Ничто не изменилось в выражении его лица. Он продолжал смотреть на меня с неколебимым спокойствием. И тут я услышал ужасающий звук. Это рыдали Рамиэль и Сетий. Мои хранители обернулись к ним в некотором удивлении, а затем их мечтательные, нежные глаза снова с обычным выражением устремились на меня.

— Безжалостные ангелы,— горько промолвил я.— Ох, но это несправедливо, и я сам знаю это. Я лгу. Я солгал. Простите меня.

— Мы прощаем тебя,— произнес Мастема.— Но ты должен выполнить то, что обещал мне сделать.

— Мастема, можно ли ее спасти? Если она отречется... может ли она... остается ли ее душа по-прежнему человеческой?

Ни единого слова не услышал я в ответ. Никакого отклика не последовало.

— Мастема, пожалуйста, ответь мне. Разве ты не понимаешь? Если ее можно будет спасти, если я смогу остаться здесь с нею, может быть, мне удастся заставить ее отказаться от подобного поведения, я смогу спасти ее — ведь у нее доброе сердце. Она молода и доброжелательна. Мастема, ответь мне. Можно ли спасти такое создание?

Без ответа. Рамиэль склонил голову на плечо Сетия.

— О, пожалуйста, Сетий,— умолял я.— Ответь мне. Может ли она быть спасена? Должна ли она погибнуть от моей руки? Что станется, если я останусь здесь с ней и вырву все дурное из нее с корнем, ее признание, ее окончательное отречение от всего, что она вообще когда-либо совершила? Разве между вами нет священника, который смог бы дать ей отпущение всех грехов? О Господи

— Витторио,— послышался шепот Рамиэля.— Ты что же, залил свои уши воском? Разве ты не слышишь стенания узников, голодных, жаждущих? Ты даже до сих пор не освободил их из неволи! Или ты собираешься сделать это ночью?

— Я могу выполнить это. Я все еще могу сделать это. Но как смогу я оставить ее здесь в одиночестве, когда она осознает, что все остальные погибли, что все обещания Флориана и Годрика оказались на деле лживыми, что не существует ни одного способа вручить свою душу Господу?

Мастема, без малейшего изменения в выражении спокойного хладнокровного взгляда, медленно повернулся ко мне спиной.

— Нет! Не делай этого, не отворачивайся! — крикнул я. Я ухватил его за шелковый рукав, под которым скрывалась мощная рука, и ощутил непреодолимую силу под этой тканью, под странной, сверхъестественной материей. Он взглянул на меня сверху.

— Почему ты не отвечаешь на мой вопрос?

— Ради любви к Господу нашему, Витторио! — неожиданно взревел он, и его голос заполнил весь объем склепа— Неужели ты до сих пор ничего не понял? Мы не знаем!

Он вырвался от меня, насупив брови, во взгляде промелькнул гнев, а рука схватилась за эфес меча.

— Мы отнюдь не происходим из той породы, которой свойственно что-то когда-либо прощать вообще! — прокричал он.— Мы не созданы из плоти и крови, и, если в нашем понятии есть Свет, они называют его Тьмой, и это все, что нам о них известно!

В ярости, он развернулся и прошагал к ней. Я ринулся за ним следом, оттаскивал его за руки, но не смог удержать от задуманного.

Он круто рванул руку вниз, между ее сложенными ладонями, вцепился пальцами в ее тонкую шею. Ее глаза, ослепленные, уставились на него в неописуемом ужасе.

В ней есть душа человеческая,— шепотом произнес он. А потом отдернул руку, словно не хотел прикасаться к ней, не мог вынести подобного прикосновения, и отпрянул от нее, откинув меня в сторону, заставляя отступиться от нее, как и он сам.

Я разразился рыданиями. Солнце сдвинулось, и тени в склепе начали сгущаться. Наконец, я отвернулся от нее. Полоса света над нами тускнела Это все erne было роскошное, сияющее золото, но уже несколько побледневшее.

Мои ангелы все еще стояли в ожидании, собравшись вместе, терпеливо наблюдая.

— Я остаюсь здесь, с нею,— решительно произнес я.— Она скоро очнется. И я сообщу ей об этом, чтобы она смогла помолиться о Божьей милости.

Я понял сказанное уже после того, как вымолвил эти слова. Я понял сущность произнесенного, только пояснив его:

— Я останусь с ней. Если она отречется от всех своих грехов во имя любви к Господу, то сможет быть рядом со мной, и смерть придет, и мы не пошевелим пальцем, чтобы ее ускорить, и Господь примет нас обоих.

— Ты полагаешь, у тебя хватит сил, чтобы так поступить? — спросил Мастема— А подумал ли ты о ней самой?

— Хотя бы столь малое я обязан сделать для нее,— отвечал я.— Я обязан. Я никогда не лгал вам, никому из вас. Никогда не лгал и себе самому. Она умертвила моего брата и мою сестру. Я сам тому свидетель. Несомненно, она убила и многих из моих родственников. Но она спасла меня самого. Она спасала меня дважды. Ведь убить просто, а спасти — сложнее!

— Ах,— вздохнул Мастема, словно я ударил его.— Это правда.

— И поэтому я останусь. Отныне я больше ничего не жду от вас. Я знаю, что никогда не смогу выбраться отсюда А быть может, и ей самой такое не под силу.

— Не сомневайся, уж ей-то такое под силу,— сказал Мастема.

— Не бросай его,— сказал Сетий.— Забери его отсюда, даже против его воли.

— Никто из нас не может так поступить, и ты знаешь об этом,— ответил Мастема

— Хотя бы выведи его из этого склепа,— умолял Рамиэль,— как если бы из пропасти, в которую он свалился.

— Но это вовсе не так, и я не могу.

— Тогда останемся с ним,— предложил Рамиэль.

— Да, давайте останемся с ним,— сказали оба моих хранителя, более или менее одновременно и в одинаковой приглушенной манере.

— Пусть она встретится с нами.

— А откуда мы знаем, что она сможет? — спросил Мастема.— Как мы узнаем, что она пожелает с нами встретиться? Много ли раз случалось, чтобы человеческое существо могло увидеть нас?

Впервые он столь явно выказывал гнев. Он глядел прямо на меня.

— Господь сыграл с тобой недобрую шутку, Витторио,— горестно произнес он.— Он дал тебе таких врагов и таких союзников!

Да, я понимаю это и буду просить его от всего сердца и ценой всех моих страданий о спасении ее души.

Я вовсе не намеревался закрывать глаза.

Я точно знаю об этом.

Но вся сцена событий совершенно переменилась. Груда голов лежала как прежде, а некоторые еще сморщивались, усыхали; едкий дым поднимался над ними, а свет над этой отвратительной грудой уже меркнул, хотя и по-прежнему оставался золотым — за сломанными ступенями, за зазубренными копьями...

И мои ангелы скрылись.

И не введи меня во искушение

При всей моей юности, тело мое уже не существовало более. Но как я мог оставаться в этом склепе в ожидании, когда она очнется, не пытаясь найти способ выйти оттуда?

Я уже не помышлял просить об этом своих хранителей. Я заслужил такую участь, но был убежден в своей правоте, в том, что должен предоставить ей эту единственную возможность, которую предназначил для нее, что она должна отдаться на милость Господа, и мы выйдем из этого склепа и, если будет необходимо, найдем священника, который смог бы дать ее человеческой душе отпущение всех грехов. Ибо, если она не сможет признаться в любви только к одному Господу, ну что же, тогда, несомненно, ее спасло бы отпущение грехов.

Я полюбопытствовал, пошарил на ощупь по всем углам склепа, осторожно обходя высыхающие трупы. Какой сильный свет, должно быть, сверкал на запекшихся пятнах крови, ручьями стекавшей по краям каменных гробниц!

Наконец, я нашел то, что надеялся найти,— огромную лестницу, которую можно было приподнять и упереть в потолок. Только как бы я смог совладать с такой махиной?

Я подтащил ее к середине склепа, отшвырнув но-- гой с пути практически полностью разложившиеся головы, и, встав в центре, между двумя ступенями, попытался ее поднять.

Немыслимо. У меня попросту не оказалось достаточно действенного рычага для этой цели. Несмотря на внешнюю хрупкость, лестница была безмерно тяжелой, так как была чересчур длинной. Трое или четверо здоровых, крепких мужчин смогли бы поднять ее на такой уровень, чтобы она зацепилась верхними ступенями за сломанные копья, но для меня одного такая задача оказалась непосильной.

Увы! Но была и другая возможность. Можно было бы действовать с помощью цепи или веревки, которую удалось бы набросить на сломанные копья. В полной тьме я попытался отыскать что-нибудь подобное, но не нашел ничего.

Неужели здесь не было каких-то цепей? Ни кольца, ни веревки?

Неужели никогда не появлялось здесь какое-нибудь молодое, бойкое существо, способное перескочить через эту брешь между полом и сломанной лестницей?

В отчаянии, я стал продвигаться вдоль стен, надеясь наткнуться на какой-нибудь выступ, или на крюк, или на нечто необычное, что свидетельствовало бы о наличии какой-либо кладовой или, Боже упаси, еще одного склепа для этих тварей.

Но мне не удавалось найти ничего.

Наконец, уже пошатываясь от усталости, я снова направился к середине помещения. Я собрал в одну груду все головы, даже ненавистную лысую голову Годрика, которая походила теперь на выделанную кожу с желтыми щелями вместо глазниц, и сложил их туда, где ничто не препятствовало свету в его разрушительной работе.

Затем, споткнувшись о лестницу, я упал на колени у изножия гробницы Урсулы.

Я словно утонул. Я мог бы поспать немного. Нет, не спать, конечно, но передохнуть.

Разумеется, не желая этого на самом деле, опасаясь и порицая подобное поведение, я ощутил, как вдруг утратил всякую власть над своим телом, и улегся на каменный пол; глаза мои закрылись в блаженном, восстановительном сне.

Как странно было все это!

Я думал, что ее крик разбудит меня, что, словно испуганный ребенок, она с воплем проснется в темноте на своем погребальном ложе, обнаружив себя в полном одиночестве среди всех этих мертвецов.

Я думал, что вид этой груды голов ужаснет ее.

Но ничего подобного не случилось.

Сумерки наполнили пространство наверху, фиолетовые, словно цветы на той луговине, и она склонилась надо мной. Она надела четки на шею, что само по себе весьма необычно, и носила их как прекрасное ювелирное украшение с золотым распятием, вращающимся на весу, как сверкающую частичку золота, по цвету напоминающую пятнышки света в ее глазах. Она улыбалась.

— Мой храбрец, мой герой, вставай, надо спасаться из этого царства смерти. Ты выполнил обещанное, ты отомстил им.

— Шевелила ли ты губами?

— Разве мне необходимо делать это в беседе с тобой?

Я почувствовал, как меня охватило нервное возбуждение, когда она поставила меня на ноги. Она стояла, вглядываясь в мое лицо, а ее руки уверенно лежали у меня на плечах.

— Благословенный Витторио,— сказала она. Затем, обхватив меня за талию, она поднялась в воздух, и мы пронеслись мимо сломанных копий, даже не прикоснувшись к их расщепленным древкам, и оказались в сумраке самой церкви. За окнами стемнело, и тени в затейливом, но благосклонном танце скользили вокруг отдаленного алтаря.

— Ох, моя дорогая, моя дорогая,— лепетал я.— Ты знаешь, как поступили ангелы? Ты знаешь, что они сказали?

— Поспешим, освободим узников, если хочешь.

Я почувствовал себя столь освеженным, столь исполненным необыкновенной бодрости! Словно я вовсе не пережил всех страданий от этой немыслимой, истощающей последние силы работы, как если бы эта война не изнурила мои руки и полностью не надорвала мои силы, как если бы битва и затраченные усилия вообще не выпали мне на долю за эти последние несколько дней.

Я устремился с ней вместе в замок. Одни за другими мы распахивали все двери, за которыми томились жалкие узники голубятни. Впереди с кошачьей грацией спешила она, легко скользя по дорожкам под сенью апельсиновых рощиц, мимо вольеров с птицами; она опрокидывала котлы с супом, она взывала к несчастным, искалеченным и отчаявшимся, объясняя, что теперь никто более не удерживает их в неволе.

В мгновение ока мы оказались на высоком балконе. Внизу в полутьме я видел их жалкое шествие — длинную, извивающуюся линию, спускающуюся вниз с горы под пурпурным небом с восходящей вечерней звездой. Слабые помогали сильным; старики несли молодых.

— Куда они направляются, обратно в этот кошмарный город? Снова к тем чудовищам, отдавшим их на пожертвование? — Внезапно меня обуяла ярость.— Покарать — вот что следует сделать с ними.

— Позже, Витторио, еще есть время. Твои несчастные, унылые жертвы теперь свободны. Настал наш с тобой час. Пойдем.

Юбки темным вихрем обвивали ее ноги, пока мы летели, спускаясь все ниже и ниже, мимо окон, мимо стен... И вот, наконец, моим ногам удалось коснуться мягкой земли.

— О Господи Боже, ведь это та луговина, взгляни! — воскликнул я.— Я вижу ее так ясно в свете восходящей луны, такой она является мне в сновидениях.

Внезапная неясность охватила меня целиком. Я обнял ее обеими руками, мои пальцы погрузились в ее волнистые волосы. Казалось, весь мир раскачивается вокруг меня, а сам я остановился навеки в этом танце с нею и легкий ароматный ветерок из рощи поет для нас, как если бы мы были связаны друг с другом навечно.

— Ничто никогда не разлучит нас, Витторио,— проговорила она. Она оторвалась от меня. Она побежала впереди меня.

— Нет, подожди, Урсула, постой! — кричал я. Я бросился за ней, но трава и ирисы превратились здесь в слишком высокие густые заросли. Это уже не столь походило на мои сновидения, но вдруг все вокруг словно ожило, до меня донесся запах зелени дикой природы, а деревья в лесных чащах нежно шелестели ветвями на душистом ветру.

Я упал наземь, опустошенный, и цветы подняли головки по обе стороны от меня. Я позволил красным ирисам смотреть сверху на свое устремленное в небо лицо.

Она опустилась на колени передо мной.— Он  простит меня, Витторио,— сказала она.— Он простит все в своем бесконечном милосердии.

— О да, любовь моя, мое счастье, моя прекрасная любовь, моя спасительница, Он простит.

Крошечное распятие крутилось возле моей шеи.

— Но ты должен сделать это ради меня, ты, позволивший мне жить, ты, спасший меня и заснувший, полностью доверившись мне, у изножия моей могилы, ты должен сделать это...

— Что именно, моя любимая? — спросил я.— Только скажи, и я все исполню.

— Помолившись сначала, чтобы Бог придал тебе силы, а затем, воззвав к своему человеческому телу, к своему чистому, здоровому и крещеному телу, ты должен забрать из меня столько дьявольской крови, сколько сможешь, ты должен вытянуть ее из меня, и так ты сможешь освободить мою душу от этого заклятия; она извергается из тебя рвотными массами, как то снадобье, которым поили в монастыре, которое не принесло тебе никакого вреда. Сделаешь ли ты это ради меня?

Я вспомнил о тошноте, о рвоте, струями вырывавшейся у меня изо рта в монастыре. Я вспомнил свою ужасающую невнятную речь и нахлынувшее безрассудство.

— Ради меня, сделай это,— умоляла она. Она легла лицом ко мне, и я услышал, как сердце билось у нее в груди, словно птица в силке, и мне слышно было, как сильно стучит и мое собственное сердце,— никогда еще в жизни я не испытывал столь упоительной слабости. Я ощутил, как сгибаются мои пальцы. На мгновение мне почудилось, будто они покоились на твердых камнях на этой луговине, будто тыльные стороны обеих рук отыскали твердые камешки, но тут я снова ощутил, что прикасаюсь к сломленным стеблям красных и белых ирисов.

Она приподняла голову.

— Во имя Господа,— сказал я,— ради твоего спасения я должен принять от тебя любой яд; я высосу эту кровь, словно из пагубной раны, как если бы тебя разъедала проказа. Дай мне ее, позволь вытянуть из тебя дьявольские соки.

Ее лицо, склонившееся надо мной, было совершенно спокойно, такое маленькое, изящное, такое бледное.

— Будь смелым, любовь моя, будь смелым, ибо сначала мне нужно освободить место для нее.

Она примостилась у моей шеи, и в мою плоть впились ее острые зубки.

— Крепись, осталось совсем немного.

— Еще немного? — прошептал я.— Еще немного. Ах, Урсула, взгляни вверх, взгляни на небеса и на ад в этом небе, ибо и сияющие звезды, и раскаленные котлы с кипящей смолой — все это подвешивают там ангелы.

Но язык мой напрягся, и лишь бессвязные звуки эхом отдавались в ушах. Я погрузился в кромешную темноту, а когда поднял руку, мне показалось, что золотая сетка накрыла ее, и я смог увидеть где-то далеко-далеко запутавшиеся в ней пальцы.

Луговина вдруг осветилась солнечными лучами. Мне захотелось вырваться, сесть, рассказать ей:

— Взгляни, вышло солнце, а ты не почувствовала ни малейшего вреда, моя драгоценная девочка.

Но нескончаемыми волнами меня пронизывала божественная, потрясающая радость, она разрывала меня, вздымалась из моих чресл, эта улещивающая, великолепная радость.

Когда ее губы соскользнули с моей шеи, у меня возникло ощущение, будто ее душа овладела всеми членами моего тела, воцарилась во всех моих органах, которые одновременно принадлежали и взрослому мужчине, и ребенку, а теперь еще и человеку.

— Ох, любовь моя, мой дорогой, не останавливайся.— Солнце отплясывало, словно сбившись с толку, в ветвях каштановых деревьев. Она открыла рот, и из него струями хлынула кровь, словно откуда-то из глубины меня настиг этот кровавый поцелуй.— Прими ее от меня, Витторио.

— Все твои прегрешения вошли в меня, мое божественное дитя,— сказал я.— О Господи, помоги мне. Яви свою милость. Мастема...

Но вырвавшееся слово оказалось совершенно неразборчивым. Рот наполнился кровью, и это было отнюдь не то зелье — вовсе не смесь каких-то растворов, как зелье в монастыре,— это была та самая обжигающая, волнующая сладость, которой впервые она одарила меня, коснувшись своим самым неясным и ошеломляющим поцелуем. Только на этот раз она хлынула в меня непреодолимой струей.

Ее руки оказались подо мной. Они подняли меня. Казалось, кровь не различает вен внутри моего тела, она залила даже мои конечности, плечи и грудь, утопила в себе и оздоровила даже само мое сердце. Я неотрывно смотрел на мелькающее, забавляющееся солнце, ощущал ослепляющее и ласковое прикосновение ее волос к глазам, но продолжал вглядываться сквозь золотистые пряди. Дыхание мое стало прерывистым.

Кровь хлынула вниз, потекла по ногам и заполнила их до самых пальцев. Тело мое наполнилось новыми силами. Мой член неутомимо вонзался в нее, и снова я ощутил ее почти неуловимую, словно кошачью, тяжесть, ее гибкие руки, крепко охватившие меня, притягивающие меня к себе, скрестившиеся подо мной, ее губы, впивавшиеся в мои.

Глаза мои напряглись, расширились. Их наполнил солнечный свет, а затем веки сомкнулись. Несмотря на это, зрение мое невероятно обострилось, а сердцебиение отдавалось гулким эхом, как если бы мы уже оказались не на пустынной луговине, и звуки, исходящие из моего вновь возродившегося, преображенного тела, столь переполнившегося ее кровью, отражались теперь от каких-то каменных стен!

Луговина пропала, а быть может, ее никогда и не было. Над нами в прямоугольнике сгустились сумерки. Я лежал в склепе.

Я поднялся, сбросив ее с себя, и она вскрикнула от боли. Я вскочил на ноги и уставился на свои бледные руки, распростертые передо мной.

Ужасающий голод ощутил я внутри, свирепый, гложущий, словно надрывное завывание!

Я вгляделся в темно-пурпурное зарево над собой и вскрикнул.

— Ты сделала со мной это! Превратила меня в одного из тебе подобных!

Урсула рыдала. Я повернулся в ее сторону. Она согнулась, приложив руку ко рту, и с плачем бросилась от меня прочь. Я помчался за ней. Она бегала, словно загнанная крыса, кругами по всему склепу и вскрикивала:

— Витторио, нет, нет! Витторио, не оскорбляй меня! Витторио, я сделала это ради нас обоих; Витторио, теперь мы свободны. Господи, помоги мне!

И тут она взлетела вверх, едва не задев мои распростертые руки, и поднялась в церковь над склепом.

— Проклятая ведьма, ты, маленькое чудовище, мерзкая гусеница, ты усыпила меня своими обманами, своими хитростями ты превратила меня в одного из вас, ты сделала это со мной! — Мои гневные вопли, отраженные эхом, накладывались друг на друга, пока я копошился в полной темноте, разыскивая свой меч. Затем я разбежался, чтобы набраться сил, тоже резко подскочил вверх и обнаружил, что стою на полу церкви, а она парит у алтаря, проливая сверкающие слезы.

Она отпрянула выше, к бордюру из красных цветов, едва различимых при звездном свете, проникавшем в церковь сквозь потемневшие окна.

— Нет, Витторио, не убивай меня, прошу. Не надо,— рыдала и завывала она.— Я ведь еще почти дитя, как и ты сам, прошу тебя, не надо.

В неописуемой ярости я рванулся к ней, и она поспешно отлетела подальше, в самый конец святилища. Я запустил мечом в статую Люцифера — та зашаталась и с грохотом скатилась с постамента, разбившись о мраморный пол проклятого капища.

Она отлетела еще дальше, пала на колени и распростерла вперед руки, в отчаянии тряся головой, так что пряди волос метались из стороны в сторону.

— Не убивай меня, не убивай меня, не убивай меня! Ты отправишь меня в ад, если убьешь... Не убивай меня!

— Проклятая! — стенал я.— Проклятая! — Слезы лились из моих глаз столь же щедро, как у нее.— Я жажду крови, ты, несчастная. Я жажду крови и чую их запах, запах этих рабов в голубятне. Я уже могу ощущать их запах, их кровь, будь ты проклята!

Я тоже упал на колени. Распростерся на мраморе и отпихнул ногой в сторону осколки разрушенной фигуры ужасавшего меня идола. Взмахнув мечом, я вспорол кружево алтарного покрова и сбросил его на пол — масса красных цветов посыпалась с алтаря вниз, так что я смог в отчаянии перекатываться по ним, погружаясь лицом в нежные лепестки.

Последовала долгая тишина, ужасающая, наполненная лишь моими воплями, я ощущал прилив собственных сил, ощущал его даже в изменении тембра своего голоса и в мощи руки, державшей тяжелый меч без малейшего напряжения, и чувствовал, что в этой безболезненной тишине, в которой я оказался, должно быть холодно, но холода не было, была лишь прекрасная прохлада.

Она превратила меня в могущественное существо!

Я ощутил какой-то тонкий аромат. Взглянул вверх. Она оказалась прямо надо мной — нежное, любящее существо, какой и была на самом деле, с глазами, сияющими теперь звездным светом, такими сверкающими, такими спокойными и совсем не осуждающими. На руках у нее было крошечное человеческое существо, слабоумное, не сознающее грозящей ему опасности.

Какой розовый, какой сочный был этот малыш, словно зажаренный поросенок, поднесенный к моим губам; после поджаривания на костре он пузырился кипящей кровью смертных и был полностью готов к употреблению.

Он был обнажен и непомерно худ, его дрожащая грудка весьма подрумянилась, а волоски, черные, длинные и шелковистые, обрамляли простодушную мордочку. Казалось, что он дремлет или разыскивает кого-то в потемках — быть может, ангелов?

— Испей, мой дорогой, испей из него,— уговаривала она,— и тогда обретешь такое могущество, что сумеешь доставить нас обоих к милостивому Отцу для исповеди.

Я смеялся. Вожделение к этому слабоумному младенцу, лежащему передо мной, было почти невыносимым. Но ведь он был для меня чем-то вроде целой новой книги, не так ли, которую я вполне смог бы усвоить, и потому я, не спеша, приподнялся на локте, всматриваясь ей прямо в лицо.

— К милостивому Отцу? Ты думаешь, мы должны явиться именно туда? И немедленно, сразу, мы оба?

Она снова принялась рыдать.

— Не сразу, нет, не сразу,— причитала она     Д Я видел, что сил у нее почти не осталось. Я забрал малыша у нее из рук. Я сломал ему шею, выжимая всю кровь, до последней капли, досуха.

Он даже не пискнул. Уже не было времени ни для страха, ни для страданий от боли, ни для рыданий.

Навсегда ли нам удается запомнить подробно свое первое убийство? Навечно ли?

Через всю голубятню прошел я той ночью, поедая, пиршествуя, пресыщаясь, упиваясь свежей кровью из их шей, отбирая у каждого все, чего мне хотелось, отправляя каждого в рай или в ад — откуда мне было знать? Ведь теперь я был обречен оставаться с ней на этой земле, и она пиршествовала вместе со мной, проявляя при том свойственное ей изящество манер, даже внимая моим завываниям и воплям, даже улавливая момент, чтобы поцеловать меня или вновь изводить своими рыданиями, в то время как я дрожал от ярости.

— Пора убираться отсюда,— предупредил я.

Это было перед самым восходом. Я сказал, что не намерен ни дня провести под этими остроконечными башнями, в этом замке ужасов, в этом месте, где рождается только все дьявольское и порочное.

— Я знаю одну пещеру,— сказала она— Гораздо ниже в горных отрогах, за сельскими угодьями.

— Ах да, где-то на краю настоящей луговины?

— В тех прекрасных краях есть несметные луга, моя любовь,— подтвердила она— А при свете луны нашему волшебному зрению представится не меньшая масса полевых цветов, сверкающих всеми мыслимыми оттенками, чем видят смертные в лучах Божьего солнца Не забывай, его луна — это и наша луна

— И завтра к ночи... прежде чем ты подумаешь о священнике...

— Не заставляй меня снова смеяться. Лучше покажи, как надо летать. Обними меня за талию и научи, как безопасно падать с высоты, не переломав руки и ноги. И больше не смей говорить мне о священниках. Не издевайся надо мной!

— ...Подумаешь о священнике, об исповеди,— продолжала она, ничуть не испуганная, все тем же спокойным тоном, глядя на меня влажными от любви глазами,— мы вернемся в этот город, в Санта-Маддалану, пока все крепко спят, и сожжем все дотла.

Дитя-невеста

Мы не подожгли факелом Санта-Маддалану. Слишком велико было искушение устроить охоту в городе.

На третью ночь, на восходе, когда мы вместе отдыхали в объятиях друг друга в нашей тайной и недосягаемой пещере, я перестал плакать.

И на третью ночь горожане узнали, что именно им предстоит,— несмотря на хитроумную сделку, заключенную с самим дьяволом,— и впали в паническое состояние. Нас ожидала прекрасная забава: перехитрить их, укрыться где-нибудь среди множества теней, наполнявших извилистые городские улицы, и взломать их самые хитроумные и самые сложные дверные запоры.

Ранним утром, пока никто не еще осмеливался подавать признаки жизни, а достойный францисканский священник проснулся в своей келье и, встав на колени, читал молитвы по четкам, умоляя Бога вникнуть во все случившееся,— как вы помните, тот священник, который познакомился со мной в гостинице, который отобедал со мной и предостерег об опасности по доброте душевной, а не другой, доминиканский его собрат, обозлившийся на меня,— так вот, когда этот священник молился, я пробрался во францисканскую церковь и тоже возносил молитвы.

Ведь каждую ночь я твердил себе шепотом то, что шепчет любой мужчина ложась в постель, со своей неверной любовницей:

— Еще одну ночь, о Господи, и после этого я пойду на исповедь. Еще одну ночь блаженства, о Боже, а затем я вернусь домой к жене...

У горожан не оставалось ни малейшей надежды.

Тем навыкам, которых я не обрел от рождения или не усвоил на собственном жизненном опыте, обучала меня, с терпением и благоволением, моя возлюбленная Урсула Я умел читать мысли других людей, обнаруживать порок и мгновенно поедать грешника, как случилось, например, когда я высасывал кровь из ленивого, лживого торговца, отдавшего своих малых детей в руки загадочного Властелина Флориана, чтобы тот помалкивал на его счет.

Однажды ночью нам стало известно, что днем какие-то горожане побывали в заброшенном замке. Нашлись и свидетельства. Похоже было на то, что поспешный взлом в замке, скорее всего, совершили из любопытства, а не из-за алчности: украдено было немногое и повреждения оказались весьма незначительными. Как должна была напугать взломщиков представившаяся их взорам картина: отвратительные “праведники”, все еще окружавшие опустошенный пьедестал падшего ангела Люцифера, или, скажем, старинная дарохранительница, в которой я на ощупь обнаружил высохшее человеческое сердце!

Во время последнего нашего посещения Двора Рубинового Грааля я извлек из глубины подвала обгоревшие, походившие на выделанную кожу головы вампиров и швырял ими, словно камнями, в старинные витражные окна. Так исчезло последнее из произведений искусства, свидетельствовавшее о былом великолепии этого замка вампиров.

Мы вместе, Урсула и я, бродили по спальным комнатам заброшенного замка, которые мне так и не довелось увидеть ранее хотя бы мельком и существование которых я не мог даже себе вообразить, и она показала мне помещения, в которых придворные собирались для игры в кости или в шахматы или чтобы послушать музыку в исполнении маленьких камерных ансамблей. То здесь, то там нам попадались свидетельства какой-нибудь кражи — покрывало, содранное с кровати, или подушка, валявшаяся на полу.

Но, видимо, эти горожане были чем-то напуганы, и страх пересилил их жадность. Они вынесли из замка весьма скудную добычу.

И пока мы продолжали за ними охотиться, искусно выслеживая и подкарауливая в самых разных местах, они начали в ужасе спасаться бегством из Санта-Маддаланы. Нередко, когда мы бродили по безлюдным городским улицам в полночь, нам попадались открытые настежь лавки; окна в домах оказывались незапертыми, детские колыбели — пустыми. доминиканскую церковь осквернили и забросили, алтарный камень сдвинули с места. Трусливые священники, которым я не даровал быструю смерть, покидали свою паству.

Игра становилась все более вдохновляющей. Ибо те горожане, которые еще остались, отказывались сдаваться без борьбы. Было довольно просто отделять невинных, веровавших в свою безопасность при дневном свете или в своих святых покровителей, от тех, кто заигрывал с дьяволом и теперь с наступлением темноты вынужден в тревоге охранять свою жизнь, вооружившись мечом.

Мне нравилось разговаривать с ними, затевать словесные сражения и только потом убивать их: “А ты думал, твоя игра будет длиться вечно? А ты думал, что вечно будешь кормиться за счет других, но сам не станешь пищей для них?”

Что же до моей Урсулы, она не любила заниматься подобными играми. Она не выносила самого вида мучений. Древний обряд причащения кровью в замке она терпела только из-за музыки, ладана и верховной власти Флориана и Годрика, руководивших всеми ее поступками.

Ночь за ночью город медленно пустел, люди покидали свои сельские жилища, Санта-Маддалана, где я получил свое новое воспитание, все сильнее разрушалась. Урсула увлеклась играми с осиротевшими детьми. Иногда она усаживалась на церковных ступенях, убаюкивая человеческого младенца, воркуя над ним и рассказывая сказки на французском языке.

Она напевала старинные баллады на латыни времен ее придворной жизни — примерно двести лет тому назад, как она мне призналась,— и рассказывала о сражениях во Франции и в Германии, исторические названия которых для меня ничего не значили.

— Не забавляйся с детьми,— сказал я.— Они тебя запомнят. Они вспомнят о нас

Не прошло и двух недель, как городская община окончательно разрушилась. Оставались в живых только сироты и горстка очень древних стариков, да еще тот францисканский священник со своим отцом — с тем маленьким лукавым проказником, просиживавшим по ночам в освещенной комнате за картами, играя с самим собой, словно даже не догадывался, что происходит на улицах.

Должно быть, на пятнадцатую ночь, появившись в городе, мы сразу поняли, что остались в живых только двое. Нам было слышно, как тихо напевает себе под нос крошечный старичок, сидя в опустевшей гостинице с незапертыми дверями. Он был чудовищно пьян, и его влажное, раскрасневшееся лицо сияло при свете свечи. Он с шумом разбросал карты по кругу на столе для пасьянса, известного под названием “Часы”.

Францисканский священник сидел с ним рядом. Когда мы вошли в гостиницу, он посмотрел на нас бесстрашно и спокойно.

Меня обуревал голод, опустошающий голод, я думал только о их крови.

— Я никогда не называл тебе свое имя, не так осведомился он у меня.

— Нет, вы никогда его не называли, отец,— согласился я.

— Иешуа,— сказал он.— Таково мое имя, Фра Иешуа, Вся остальная община ушла обратно в Ассизы, и они забрали с собой последних детей. Им предстоит длительное путешествие на юг.

— Я знаю об этом, отец,— откликнулся я.— Я бывал в Ассизах, молился там святому Франциску. Скажи мне, отец, когда ты смотришь на меня, не видишь ли ты вокруг ангелов?

— А почему я должен видеть ангелов? — спокойно возразил он. Он перевел взгляд с меня на Урсулу.— Я вижу здесь красоту, вижу юность, запечатленную в полированной слоновой кости. Но я не вижу ангелов. И никогда их не видел.

— Я встречал их однажды. Могу я присесть?

— Поступай, как тебе угодно.

Он наблюдал за нами, стараясь сидеть прямо на простом деревянном стуле, в то время как я уселся напротив него, совсем так же, как было в тот день, на открытом воздухе, но теперь мы находились не в беседке, увитой зеленью и благоухающей под лучами солнца, а в помещении, внутри самой гостиницы, где пламя свечей освещало большее пространство и где было гораздо теплее.

Урсула смущенно поглядела на меня. Она не имела ни малейшего представления о том, что я задумал. Я никогда не видел ее беседующей с каким-либо человеческим существом, за исключением меня самого и детей, с которыми она забавлялась,— другими словами, она разговаривала лишь с теми, благодаря кому оживало ее сердце и кого она отнюдь не собиралась истребить.

Я не мог даже представить себе, что она думала об этом крошечном человечке и о его сыне, священнике-францисканце.

Старику удалось разложить свой пасьянс.

— Вот, видишь, я говорил тебе, что сойдется. Наша удача! — сказал он с удовлетворением и сложил грязные, потертые карты в колоду, чтобы перетасовать их и разложить пасьянс снова.

Священник взглянул на него остекленевшими глазами, словно не мог собраться с мыслями, чтобы обмануть или подбодрить старика-отца, а затем снова посмотрел на меня.

— Я видел этих ангелов во Флоренции,— сказал я,— и разочаровал их, нарушил данную им клятву, утратил свою душу.

Он отвернулся от отца и пристально взглянул на меня.

— К чему ты продолжаешь мне это рассказывать?

— Я ведь не приношу вам никакого вреда. Как и моя попутчица,— со вздохом оправдывался я.

Наступил тот момент в нашей беседе, когда мне нужно было протянуть руку за чашкой или за высокой пивной кружкой и отпить хоть чего-нибудь. Голод уже измучил меня. Интересно, страдает ли от жажды и Урсула? Я уставился на вино священника, которое теперь ничего не значило для меня, абсолютно ничего, поглядел прямо ему в лицо, покрывшись потом от яркого сияния и жара, исходившего от свечей, и продолжил:

— Я хочу, чтобы вы знали о том, что я видел их, что я говорил с ними, с этими ангелами. Они пытались помочь мне расправиться с чудовищами, захватившими власть над вашим городом и над людьми, которые здесь жили. Я хочу, чтобы вы знали об этом, отец.

— Зачем, сын мой, почему ты мне все это рассказываешь?

— Потому что они были красивы, и они были такими же настоящими, как мы с вами, и вполне реальными. Вы видели самые отвратительные свойства человека; вы могли видеть праздность и предательство, трусость и обман. Теперь вы видите перед собой дьяволов, вампиров. Ладно, я хочу, чтобы вы знали, что своими собственными глазами я видел ангелов, настоящих ангелов, великолепных ангелов, и что они были еще более прекрасны, чем я смог бы когда-нибудь выразить словами.

Он долгое время смотрел на меня задумчиво, затем взглянул на Урсулу, встревоженно наблюдавшую за мной, наверное более испуганную, чем я сам, и сказал:

— Почему же ты предал их? Зачем они вообще явились к тебе, хотелось бы знать, и, если к тебе на помощь пришли ангелы, почему же ты не оправдал их надежды?

— Из-за любви,— с улыбкой пожал я плечами. Он не ответил.

Урсула склонила головку мне на плечо. Я ощутил, как ее распущенные волосы коснулись моей спины.

— Из-за любви! — повторил священник.

— Да, а также во имя чести.

— Честь...

— Никто не сможет понять это. Господь не приемлет этого, но это — правда, а теперь, отец, скажите, что разделяет нас — вас и меня, и эту женщину, сидящую рядом со мной? Что пролегло между нами — между почтенным священником и парой дьяволов?

Маленький проказник внезапно шаловливо расхохотался. Он с шумом шлепнул по столу великолепной комбинацией из карт.

— Взгляните на это чудо! — воскликнул он, глядя на меня своими крошечными хитрыми глазками.— Ох, ведь вы задали вопрос, простите меня великодушно. Я знаю ответ на него.

— Ты не шутишь? — спросил священник, поворачиваясь лицом к старому гному.— Ты знаешь ответ?

— Разумеется, знаю,— сказал его отец. Он вытянул из колоды еще одну карту.— Знаю, что удерживает их от достойной исповеди: слабость и боязнь попасть в ад, если им придется распрощаться с жизнью.

Священник в полном изумлении уставился на старика,

Я тоже застыл, не зная, что ответить.

Урсула промолчала. Затем поцеловала меня в щеку.

— Давай оставим их теперь в покое,— шепнула она.— Санта-Маддаланы больше не существует. Пошли отсюда.

Я обвел взглядом потемневшую комнату гостиницы, посмотрел на старые бочки. Терзаемый чувством недоумения, потрясенный печалью, разглядывал я вещи, к которым прикасались и которыми пользовались человеческие создания. Я смотрел на натруженные руки священника, сложенные перед ним на столе, на волоски, покрывавшие тыльную сторону ладоней, на толстые губы и большие опечаленные глаза, в которых стояли слезы.

— Примете ли вы от меня такое признание? — прошептал я.— Такое тайное, об ангелах? О том, что я видел их! И вы сами, вы видите, кто я такой, и знаете, следовательно, что я знаю то, о чем говорю. Я видел их крылья, я видел их нимбы, я видел их белые лица, и я видел меч Мастемы, самого могущественного, и это они помогли мне разгромить замок и обратить в прах всех этих дьяволов, за исключением одного, этого дитя-невесты. Отныне она стала моей.

— Дитя-невеста — прошептала Урсула. Эти слова принесли ей радость. Она взглянула на меня мечтательно и с закрытым ртом пропела нежную старинную мелодию, припев песни из времени ее смертной жизни.

Она торопливо прошептала, сжав мою руку:

— Уйдем отсюда, Витторио, оставь этих людей в покое и следуй за мной — я расскажу тебе, как действительно была когда-то девочкой-невестой.— Она взглянула на священника, вдохновившись давними воспоминаниями.— Я и вправду была невестой. Они пришли в замок моего отца и купили меня как невесту. Они говорили, что я должна быть девственницей, и с ними вместе явились повивальные бабки и принесли с собой чашу с теплой водой.

Они осмотрели меня и сказали, что я девственна, и только после этого Флориан забрал меня. Я стала его невестой.

Священник пристально смотрел на нее, как если бы не мог сдвинуться с места. А старик продолжал заниматься своими картами, время от времени бросая на Урсулу заинтересованный взгляд.

— Можете ли вы представить мой ужас? — спросила, обращаясь к ним, Урсула. Она взглянула на меня, откидывая волосы на спину. Они снова падали мягкими волнами, вызволенные из кос, в которые она заплетала их ранее.— Можете вообразить, что я почувствовала, взобравшись в карету, когда увидела, кто стал моим женихом, увидела эту бледную тварь, мертвеца, какими теперь стали и мы сами?

Священник ничего не ответил. Его глаза медленно наполнялись слезами. Слезами!

Они, эти слезы, представлялись мне прелестными, ибо имели отношение к человеческой жизни — бескровные, прозрачные, они казались таким великолепным украшением на его старом, умиротворенном лице с обвисшей кожей и мясистыми губами.

— А потом меня отвезли в эту разрушенную церковь,— продолжала Урсула,— в развалины, кишащие червяками, затканные паутиной, и там, перед оскверненным алтарем, меня раздели донага и уложили, и он овладел мною и объявил своей невестой.

Она отпустила мою руку, и сделала жест, будто обнимала весь мир.

— Ох, у меня была фата, великолепная длинная фата, и платье из тончайшего шелка с цветочными узорами, и все это он разорвал на мне и овладел мной, сначала пустив в ход свой безжизненный, лишенный семени, но твердый как камень член, а потом свои хищные, как клыки, зубы, похожие на мои теперешние. Ох, такая жуткая свадьба, и мой отец сам обрек меня на такую участь.

Слезы струились ручьями по щекам священника.

Я внимательно смотрел на нее, потрясенный печалью и яростью — яростью против дьявола, которого уже уничтожил. Я надеялся, что она сможет проникнуть сквозь тлеющие угли ада и схватить его пальцами, горящими, как раскаленные щипцы.

Я не сказал ни слова.

Она выгнула бровь и склонила головку.

— Он устал от меня,— сказала она.— Но никогда не переставал меня любить. Он был новичком во Дворе Рубинового Грааля — молодой князь, стремящийся на каждом повороте судьбы приумножить свое могущество и насыщать жизнь любовными приключениями! А позже, когда я умоляла его сохранить жизнь Витторио, он не смог отказать мне, вспомнив о клятвах, которыми так давно мы с ним обменялись на том алтарном камне. После того как он разрешил Витторио нас покинуть, после того как он поверг его в полное уныние во Флоренции, уверившись в том, что Витторио обречен на безумие и гибель, Флориан снова стал исполнять для меня свои песни, песни для невесты. Он пел старинные баллады, как будто можно было снова воспламенить нашу любовь.

Я прикрыл лицо правой рукой. Для меня была невыносима мысль, что мы рыдаем кровавыми слезами. Я не мог представить себе рассказанный ею любовный роман, удивительно впечатляющий, будто нарисованный кистью Фра Филиппо.

Заговорил священник.

— Вы все еще дети,— сказал он. Губа у него дрожала.— Просто дети.

— Да,— отозвалась она своим изысканным тоном, убежденно и легкой улыбкой выражая согласие. Она сжала мою левую руку в своих и растирала ее с усердием и лаской.— Вечные дети. Но он был всего лишь молодой человек, Флориан, он и сам был всего лишь юношей.

— Я видел его однажды,— произнес священник охрипшим от рыданий, но спокойным голосом.— Всего один раз.

— И вы поняли? — спросил я.

— Я знал, что сам я беспомощен, а вера моя безнадежна и что я скован путами, которые не могу ни ослабить, ни порвать.

— Теперь пойдем, Витторио, не вынуждай его плакать,— сказала Урсула.— Ну пойдем же, Витторио. Пошли отсюда. Кровь нам сегодня уже не понадобится, и мы не можем позволить себе причинить им вред, не можем даже...

— Нет, любовь моя, никогда,— согласился я.— Но примите от меня, пожалуйста, в дар, отец, единственную чистую вещь, которую я могу дать,— мое свидетельство о том, что я видел ангелов и что они поддержали меня в момент слабости.

— А ты не откажись принять от меня отпущение грехов, Витторио.— отозвался он. Голос его окреп, и мне показалось, что грудь его расширилась.— Витторио и Урсула, примите от меня отпущение грехов.

— Нет, отец,— сказал я.— Мы не можем принять его. Мы не хотим его.

— Но почему же?

— Потому, отец,— с доброй улыбкой ответила Урсула,— что собираемся согрешить снова, и как можно быстрее.

Мутное видение сквозь стекло

Она не лгала.

Мы добрались в ту ночь до замка моего отца. Нам не составило никакого труда совершить такое путешествие, но оно оказалось бы трудной задачей для смертного, и ни слова не донеслось до заброшенной фермы о том, что угроза нападения ночных дьяволов, этих вампиров Флориана, уже миновала, И в самом деле, скорее всего, мое хозяйство все еще оставалось безлюдным, ибо горожанам, бежавшим из Санта-Маддаланы, прошедшим через горы и спустившимся в долину, рассказывали ужасающие истории.

Однако довольно скоро я выяснил, что огромный замок моего семейства был заселен новыми постояльцами. В нем прилежно трудилось целое полчище военных и чиновников.

Переправляясь тайно, после полуночи, через высокую крепостную стену, мы увидели, что все мои покойные родственники надлежащим образом похоронены или уложены в приличествующие им каменные гробы под церковью, а все огромные богатства нашей семьи, вся роскошная утварь из дома исчезла. Лишь несколько подвод из тех, которые должны были уже передвигаться к югу, оставались в крепости.

Горстка постояльцев, спавших в помещениях дворецкого при моем отце, оказались счетоводами из банка Медичи, и, осторожно, на цыпочках прокравшись в одну из комнат, в неясном свете звездной ночи, я рассмотрел несколько документов, оставленных ими для просушки.

Все наследие Витторио ди Раниари было собрано и занесено в списки, после чего вывезено во Флоренцию, для надежного хранения у Козимо до того времени, пока Витторио ди Раниари не исполнится двадцать четыре года и он в связи с этим обстоятельством сможет возложить на себя ответственность за свои действия, как подобает мужчине.

Всего несколько солдат спали в казармах. Всего несколько лошадей размещалось в конюшнях. Всего несколько слуг и помощников оставались поблизости от своих господ.

Видимо, громадный замок, не имевший стратегического значения ни для миланской, ни для французской, ни для папской администрации, как и для самой Флоренции, не подлежал восстановлению или ремонту, его просто закрыли.

Задолго до рассвета мы покинули дом моего отца, но перед тем я простился с его могилой.

Я знал, что вернусь туда, Я знал, что скоро деревья снова поднимутся по горе до самых крепостных стен. Я знал, что скоро высокая трава пробьется сквозь трещины и расселины в камнях. Я знал, что вскоре человеческие существа утратят всякую привязанность к этому месту, как утратили любовь ко многим другим руинам по всей стране.

Тогда я и возвращусь. Я должен сюда вернуться.

В ту ночь мы с Урсулой охотились на нескольких разбойников в окрестных лесах, весело смеялись, когда их поймали и стащили с лошадей. То было по-старинному необузданное пиршество.

— А куда теперь, мой властелин? — спросила меня невеста незадолго до наступления утра. Мы снова нашли пещеру для укрытия, глубокое и тайное убежище, густо поросшее колючим кустарником, едва не расцарапавшим нашу упругую, молодую кожу. Там, за завесой из дикой голубики, мы могли скрыться от посторонних глаз и от палящих лучей огромного, встающего солнца

— Во Флоренцию, любовь моя. Мне необходимо быть там. А на городских улицах мы никогда не будем страдать от голода, нас никто не поймает, и там есть некие вещи, которые я должен видеть собственными глазами.

— Но что тебя там интересует, Витторио? — спросила она

— Живопись, моя любовь, живопись. Мне нужно увидеть ангелов на полотнах. Я должен... встретиться с ними, как это уже бывало.

Урсула успокоилась. Она никогда не видела этот величественный город — Флоренцию. При всей своей порочной приверженности к традициям и дворцовым манерам, в наших горах она вела себя сдержанно и теперь лежала рядом со мной, грезя о свободе, о сверкающих синих, зеленых и золотых оттенках, столь разительно отличающихся от темно-красного, которого она все еще придерживалась в своих одеждах. Она лежала, полностью доверившись мне, а что до меня самого, то я не верил уже ни во что.

Я только слизывал человеческую кровь с губ и раздумывал, сколь долго я смогу пробыть на этой земле, до того как кто-нибудь снесет мне голову быстрым, уверенным взмахом меча

Непорочное зачатие

Город Флоренция был охвачен волнениями.

— В чем дело? — поинтересовался я.

Комендантский час наступил уже довольно давно, но никто не обращал на это обстоятельство ни малейшего внимания, и огромная толпа студентов скопилась в Санта-Мария Маджоре — в кафедральном соборе — на лекции философа-гуманиста, убеждавшего, что Фра Филиппо вовсе не был развратником.

На нас никто не обращал особого внимания. Мы рано поели за городом и надели тяжелые мантии, а потому едва ли можно было заметить что-то особенное, кроме узкой полоски бледной плоти.

Я вошел в церковь. Толпа доходила почти до самых ворот.

— В чем дело? Что случилось с этим великим живописцем?

— Ох, с ним уже покончено,— ответил мне какой-то человек, не потрудившись даже взглянуть на меня или на изящную фигуру Урсулы, прильнувшей ко мне.

Этого человека слишком занимала личность лектора, стоявшего перед толпой, голос которого четко отдавался эхом в ошеломляюще громадном нефе.

— В каком смысле — покончено?

Приготовившись выслушать ответ, я продвинулся немного глубже в густой, отвратительной человеческой толпе, таща за собой Урсулу. Она все еще испытывала стеснительность в таком огромном городе и, кроме того, никогда не бывала в кафедральном соборе подобных размеров за все более чем две сотни лет своей жизни.

И снова я задал тот же вопрос двум юным студентам, мгновенно обернувшимся, чтобы мне ответить, этим двоим модно одетым мальчикам лет восемнадцати, каких во Флоренции в те времена называли бычками. Для юношей в таком возрасте наступала трудная пора: слишком взрослые, чтобы оставаться детьми, как я, и слишком юные, чтобы стать мужчинами.

— Так вот как было дело: он попросил прекраснейшую из монахинь позировать ему для запрестольного образа, который он писал в то время, для образа Девы Марии,— вот что он натворил,— сказал первый студент, черноволосый, с глубоко посаженными глазами, взглянув на меня с лукавой усмешкой.— Он уговаривал ее стать моделью, просил, чтобы монастырь выбрал ее для этой цели, так чтобы Дева, которую он напишет для запрестольного образа, была самой совершенной, и затем...

Второй студент подхватил его слова.

— ...Он пустился с ней в бега! Выкрал монахиню прямо из монастыря, сбежал с ней и с ее сестрой — только представьте себе такое! — с ее единокровной сестрой, и они устроили себе жилье прямо над мастерской: он, эта монахиня и ее сестра — все трое, монах и две монашки... и жил в грехе с нею, с Лукрецией Бути, и написал с нее Деву на запрестольном образе, и плевал на то, что о нем думают.

В толпе началась толкотня, едва ли не давка. Мужчины просили всех успокоиться. Студенты только что не задыхались от смеха.

— Если бы Козимо не был его покровителем,— проговорил первый студент, понизив голос до смиренного, но все же проказливого шепотка,— они бы его вздернули — я подразумеваю, по крайней мере, ее семейство, этих Бути, если не всех священников ордена кармелитов, если не весь этот проклятый город.

Второй студент тряс головой и прикрывал рот ладонью, чтобы не смеяться слишком громко.

Лектор, оказавшийся далеко впереди нас, советовал всем сохранять спокойствие и разрешить соответствующим властям покончить с этим скандалом и взрывом озлобления, ибо всем известно, что во всей Флоренции не нашлось бы художника более значительного, чем Фра Филиппо, и что Козимо проследит за этим в нужное время.

— Ему вечно досаждают,— сказал студент, стоявший рядом со мной.

— Досаждают,— шептал я.— Досаждают.— Предо мной снова предстало его лицо,— монах, промелькнувший перед глазами много лет тому назад в доме Козимо на виа Ларга; мужчина, неистово отстаивавший свою свободу, лишь для того, чтобы немного побыть с женщиной. Я чувствовал, как во мне назревает совершенно незнакомое ощущение, приступ смутного страха.— Ох, не следовало бы им снова причинять ему зло.

— Достойно удивления,— произнес спокойный голос мне на ухо. Я обернулся, но не увидел никого, кто мог бы разговаривать со мной.

Урсула оглянулась.

— Что случилось, Витторио? Но я узнал этот шепот, и он повторился, бестелесный и доверительный:

— Достойно удивления, где были его ангелы-хранители в тот день, когда Фра Филиппо совершил столь безрассудный поступок?

Я обернулся в поисках источника этого голоса. Люди поворачивались ко мне спиной и жестами выражали раздражение по поводу моего странного поведения. Я схватил Урсулу за руку и направился к выходу.

Лишь когда мы оказались снаружи, на площади, сердце мое перестало биться учащенно. Я даже не представлял себе, что, обогащенный этой новой кровью, смогу ощущать такое беспокойство, страдание и страх.

— Ох, он сбежал с монахиней, чтобы изобразить Деву! — горестно всхлипнул я.

— Не плачь, Витторио.

— Не смей разговаривать со мной таким тоном, как со своим младшим братишкой! — вспылил я и тут же устыдился. Она была потрясена этими словами, будто я ударил ее по лицу. Я приложил к губам ее пальцы и поцеловал их.— Прости меня, Урсула, прости меня.

Я молча тащил ее все дальше от собора

— Но куда мы идем?

— К дому фра Филиппо, в его мастерскую. Не расспрашивай меня по пути.

Справившись о дороге и пройдя по узкой улочке, всего через пару минут мы оказались перед заколоченными дверями, и я не увидел в доме света, за исключением окон на третьем этаже, словно ему с невестой пришлось спасаться бегством на такую высоту.

Никаких признаков столпотворения перед домом не было.

Но внезапно из кромешной тьмы в запертые двери полетел ком грязи, потом еще, и еще, и еще... а затем последовал град камней. Я отпрыгнул в сторону, заслоняя Урсулу, и увидел какого-то прохожего, который после очередной атаки камнями ринулся вперед и разразился градом ругательств прямо перед входом в мастерскую.

Наконец, прислонившись к противоположной стене, я тупо уставился в темноту и услышал звучные удары церковного колокола, пробившего одиннадцать часов. Это означало, что все горожане должны покинуть улицы.

Урсула подчинялась мне молча и ничего не говорила, но тоже заметила, как и я, взглянув вверх, что последний свет погас в комнатах Фра Филиппо.

— Это моя вина,— проговорил я.— Я отобрал у него ангелов, потому он и попал в эту безрассудную переделку. Подумать только! Ведь я поступил так лишь ради того, чтобы наверняка обладать тобой, так же как он завладел своей монашкой!

— Я не понимаю, что ты имеешь в виду, Витторио,— сказала она.— Какое отношение ко мне имеют все эти священники и монахини? Я не сказала ни единого слова, чтобы оскорбить тебя, никогда не делала ничего подобного, но сейчас не стану молчать. Нечего стоять и проливать слезы над этими смертными, которых ты любил когда-то. Теперь мы вступили в брак, и никакой монашеский обет, никакое богослужение не сможет нас разлучить. Уйдем отсюда, а если ты захочешь показать мне при свете фонарей чудеса этого художника, приведи меня туда, приведи меня посмотреть на ангелов, о которых ты говоришь,— на тех, что нарисованы красками и маслом.

Меня отрезвила и поразила ее решительность. Я снова поцеловал ей руку, признав, что провинился перед ней. Потом прижал ее к сердцу.

Не представляю, как долго мы там простояли. Прошли мгновения. Я слышал звуки текущей воды и отдаленных шагов, но больше ничего существенного не происходило, ничего значительного в густой тьме переполненной горожанами Флоренции, с ее четырех- и пятиэтажными дворцами, с ее полуразрушенными башнями, с ее храмами и с тысячами тысяч спящих душ.

Меня ослепил какой-то свет. Он падал на меня яркими желтыми бороздами. Я увидел первую тонкую сверкающую нить. Светлая полоса прорезала фигуру Урсулы, и затем появилась другая, осветившая узкую улочку, скорее переулок, за нами, и я осознал, что фонари зажглись в мастерской Фра Филиппо.

Я обернулся именно в тот момент, когда с низким неприятным звуком изнутри отодвинули засовы. Шумное эхо отразилось от темных стен. Зарешеченные окна наверху оставались темными.

Внезапно двери отворились с мягким звуком, почти бесшумно хлопнули по стене, и я увидел бездонный прямоугольник внутреннего помещения, широкую, но неглубокую комнату, уставленную сверкающими холстами, сияющими великолепными красками в свете множества зажженных свечей, которых хватило бы и для епископской мессы.

У меня перехватило дыхание. Я крепко прижал Урсулу к себе, положил руку ей на затылок, чтобы обратить ее взгляд в нужном направлении.

— Вот там они оба — “Благовещения”! — прошептал я. Видишь ангелов, коленопреклоненных ангелов, вон там и вон там, ангелов, вставших на колени перед Девой?

— Я вижу их,— произнесла она с благоговением в голосе.— Ах, они еще более прелестны, чем я ожидала увидеть! — Она сжала мне руку.— Не плачь, Витторио. Твои слезы могут быть оправданы лишь великолепием этих полотен — только им.

— Ты так считаешь, Урсула? — спросил я. Глаза мои настолько затуманились слезами, что я едва смог увидеть плоские фигуры коленопреклоненных Рамиэля и Сетия.

Но пока я пытался прояснить зрение, равно как и собраться с мыслями и проглотить болезненный ком в горле, чтобы это чудо — чудо, которого я боялся больше всего на свете, но притом страстно желал увидеть, которого столь жаждал,— наконец свершилось!

На полотне они проявились одновременно, мои одетые в шелка белокурые ангелы с окруженными нимбами лицами, чтобы высвободиться из плотных переплетений ткани самого холста. Они обернулись, сначала взглянули на меня, а затем стали перемещаться, уже не плоские изображения, но объемные фигуры, и в конце концов вышли за пределы картины и ступили на каменный пол мастерской.

По изумленному вздоху Урсулы я догадался, что она видела те же четкие стадии их чудодейственных превращений. Ее рука невольно притронулась к губам.

На их лицах не было ни гнева, ни печали. Они просто внимательно вглядывались в меня, но в их глазах я прочел всю силу порицания, с которой когда-либо сталкивался.

— Накажите меня,— прошептал я.— Накажите меня, лишите зрения, чтобы мне никогда не пришлось увидеть снова вашу красоту.

Очень медленно Рамиэль отрицательно покачал головой. И Сетий также согласился с ним. Они стояли рядом, как всегда босые, их роскошные одеяния казались слишком легкими для движений в густом воздухе, и они по-прежнему не сводили с меня глаз.

— Тогда как же вы поступите? — спросил я.— Чего я заслужил от вас? Почему же я могу видеть вас и даже теперь способен сознавать ваше великолепие? — Я снова сотрясался от детских, неудержимых рыданий невзирая на то, что на меня пристально смотрела Урсула, на то, что она с молчаливой укоризной пыталась сотворить из меня взрослого мужчину.

Я просто не мог остановиться.

— Как мне быть теперь? Как смогу я видеться с вами?

— Ты всегда будешь нас видеть,— спокойно, равнодушно проговорил Рамиэль.

— Всякий раз, когда посмотришь на одно из его полотен, ты увидишь нас,— сказал Сетий,— или увидишь подобных нам.

Их слова не содержали ни малейшего намека на осуждение. В них звучала все те же прелестная чистота и доброжелательность, которой они всегда одаривали меня.

Но на этом видение еще не закончилось. Позади них постепенно проступали мрачные черты обоих моих собственных хранителей, этой внушительной пары, словно выточенной из слоновой кости и облаченной в унылые синие одежды.

Какими жестокими показались мне их глаза, какими проницательными, какими презрительными, хотя и лишенными той страстности, какая свойственна обычным людям. Каким ледяным и отстраненным был их взгляд!

У меня дрожали губы. Я едва сдерживал крик. Ужасающий крик. Но я не осмеливался растревожить ночь, окружавшую меня, бесконечную ночь, повисшую над тысячами наклонных красночерепичных крыш, над холмами и сельскими окрестностями, в холодном свете бесчисленных звезд.

Внезапно все здание начало содрогаться. Оно сотрясалось, и все холсты, купающиеся в сверкающем свете пламенеющих свечей, заблистали великолепием, будто пробужденные содроганиями самой земли.

Мастема явился прямо передо мной, и мастерская, будто сметенная куда-то вдаль, расширилась, углубилась, и все менее значительные ангелы оказались где-то позади него, словно их снесло беззвучным неукротимым ветром.

Потоки света отражались его громадными золотыми крыльями, которые, постепенно расправляясь, заполонили все уголки все еще раздвигавшегося пространства, его красный шлем сверкал словно расплавленный. Мастема вынул из ножен свой меч.

Я отпрянул назад, заслонив собой Урсулу. Я подтолкнул ее к холодной, влажной стене и зажал там, у себя за спиной, надежно защитив простертыми назад руками, чтобы удерживать ее, чтобы ее нельзя, просто невозможно было отнять у меня.

— Ах,— сказал Мастема, кивая головой и улыбаясь. Меч был уже занесен вверх.— Стало быть, теперь ты готов провалиться в ад, лишь бы не видеть, как погибнет она1

— Именно так! — вскричал я.— У меня нет выбора.

О нет, у тебя есть выбор.

— Нет, только не ее, не убивай ее. Убей меня и отправь туда, ладно, но дай ей еще один шанс...

Урсула рыдала у меня за плечами, пальцами вцепившись мне в волосы, ухватившись за них, словно видела в них свое единственное спасение.

— Отправь меня туда, и сейчас же,— решительно сказал я.— Давай, порази меня в голову, и я предстану перед судом Господа, чтобы умолять о ее спасении! Пожалуйста, прошу тебя, Мастема, убей меня, но пощади ее. Она не ведает, как просить прощения. Пощади ее хоть на этот раз!

Держа меч над головой, он протянул руку, схватил меня за ворот и дернул к себе. Я почувствовал, что Урсула оторвалась от меня. Он согнулся надо мной и смотрел вниз своими лучезарными глазами.

— И когда она это постигнет, и когда этому же научишься ты сам?

Что мог я ответить? Что мог я поделать?

— Я научу тебя, Витторио,— сказал Мастема тихим, кипящим от раздражения голосом.— Я научу тебя, чтобы каждую ночь в своей жизни ты знал, как просить прощения. Я научу тебя.

Я ощутил, что поднялся над землей, чувствовал, как мои одежды раздуваются ветром, чувствовал ее крошечные руки, ухватившиеся за меня, и тяжесть ее головы у себя на спине.

Нас тащили сквозь все улицы, и вдруг перед нами возникла громадная толпа из праздных смертных, только что вывалившаяся из винной лавки толпа пьяных, радостно гогочущих людей, огромное скопище распухших от непробудного пьянства лиц в развевающихся на ветру темных одеждах.

— Ты видишь их, Витторио? Ты видишь тех, которыми питаешься? — потребовал ответа Мастема.

— Я их вижу, Мастема! — отвечал я, пытаясь на ощупь схватить ее за руку, найти ее, удержать, защитить.— Я действительно вижу их, я вижу.

— Во всех и в каждом из них, Витторио, есть то, что я вижу в тебе самом, и в ней тоже: человеческая душа. Ты знаешь, что это такое, Витторио? Можешь ли ты представить себе это?

Я не осмелился ответить.

Толпа расползлась по всей освещенной луной площади и подтягивалась к нам ближе, хотя все еще оставалась беспорядочной.

— Некая искра Божьей воли, воплощающая всех нас в каждом из них,— вскрикнул Мастема,— некая искра невидимого, едва уловимого, священного, таинственного — искра того, кто творит все сущее.

— О Господи,— воскликнул я.— Взгляни на них, Урсула, ты только взгляни на них!

Ибо каждый из них, будь то мужчина или женщина, невзирая на возраст — и старые, и молодые,— засветился вдруг расплывчатым, но устойчивым золотым сиянием. Некий свет исходил от каждого из них и окутывал каждую фигуру; каждый превратился в едва различимый световой силуэт, стал расплывчатым, почти прозрачным телом, при этом повторяющим очертания каждого человеческого существа И всю площадь затопило золотое сияние.

Я взглянул вниз, на собственные руки,— их тоже обволакивала эта таинственная, невесомая субстанция, это восхитительно сверкавшее божественное присутствие, этот изысканный, неиссякаемый свет.

Я закружился на месте, одежды развевались вокруг меня, и вдруг я заметил, что то же пламя окутало и Урсулу. Я увидел ее, живую и дышащую, внутри него и внезапно осознал, превосходно понял: я всегда смогу видеть это сияние. Я никогда больше не смогу видеть живые человеческие создания, независимо от того, чудовищны они или праведны, вне этого расширяющегося, ослепляющего пламени души.

— Да,— прошептал Мастема мне на ухо.— Да. Навечно. И всякий раз, когда насыщаешься, каждый раз, когда станешь запускать свои проклятые клыки в трепещущую шею, каждый раз, когда будешь пить из нее отвратительную кровь, которую будешь усваивать подобно самой свирепой из Божьих тварей, ты будешь видеть, как трепещет этот свет, как он старается выжить... А когда чье-то сердце остановится по воле твоего голода, ты увидишь, как этот свет улетучится!

Я бросился прочь от него. Он не стал меня останавливать.

Я бежал, удерживая ее только за руку. Я бежал и бежал — к реке Арно, к мосту, к трактирам, которые, может быть, оставались открытыми до сих пор. Но еще задолго до того, как я заметил там сверкающие сияния человеческих душ, моим глазам предстало сияние душ из сотен окон — я увидел, как это сияние пробивается из щелей под запертыми дверями.

Я видел его и знал, что Мастема говорил истинную правду. Я всегда буду видеть это сияние. Я вечно буду видеть эту искру Создателя в каждой человеческой жизни, с которой встречусь, и в каждом из людей, у которых отниму эту жизнь.

Достигнув реки, я перегнулся через каменное ограждение. Я рыдал беспрерывно, и звуки моих рыданий отражались от поверхности воды и от каменных стен набережной. Скорбь довела меня до состояния полного помешательства, и тут из густой тьмы передо мной появился едва начинающий жить малыш, жалкий попрошайка, уже наученный просить хлеба, или монет, или другой крохи милости, которую любой прохожий соблаговолит проявить к нему. Он волновался, бессвязно лопотал и пританцовывал, окутанный сверкающим сиянием.

Да не поглотит нас тьма

С тех пор всякий раз, когда я видел одно из великолепных творений Фра Филиппо, его ангелы оживали для меня. Такое чудо длилось всего лишь мгновение, но и его было достаточно, чтобы я ощутил укол в сердце, и кровь застыла в жилах, будто некая игла прокалывала меня насквозь.

Сам Мастема ни разу не появлялся в творениях Фра Филиппо до тех пор, пока несколько лет спустя Фра Филиппо, как всегда сопротивляясь и упорствуя, не стал работать для Пьеро — сына Козимо,— который его и похоронил,

Фра Филиппо так и не расстался со своей драгоценной монахиней Лукрецией Бути, и говорили, что каждая Дева, которую он когда-либо впоследствии изобразил,— а он создал множество подобных картин,— обладала лицом прекрасной Лукреции. Лукреция подарила Фра Филиппо сына, и он, став художником, принял имя Филиппо, и его творения тоже прославились великолепием и красотой ангелов. Эти ангелы на мгновение также встречались со мной глазами, когда я приходил поклониться бесценным холстам, печальный, с разбитым сердцем, преисполненный любовью и страхом.

В 1469 году Филиппо умер в городе Сполете — так закончилась жизнь одного из величайших художников, которого рождал когда-либо наш мир. Это был человек, которого подвесили на дыбу за мошенничество, который распутничал в монастыре; человек, изображавший Марию как испуганную Деву, как Мадонну в ночь на Рождество Христово, как Небесную Владычицу, Владычицу Всех Святых.

И я даже через пятьсот лет никогда надолго не удаляюсь от города, подарившего миру Филиппо и ту эпоху, которую и по сию пору называют Золотым веком.

Золото. Вот что я вижу, когда смотрю на вас.

То, что я всегда видел, взглянув на любого человека — мужчину, женщину, ребенка

Я вижу пламенеющее божественное золото, явленное мне Мастемой. Я вижу, как оно обволакивает вас, удерживает вас, поглощает вас и танцует с вами, хотя, быть может, вы сами и не замечаете этого или вас это ни в коей мере не заботит.

С высоты этой башни в Тоскане я озираю все земли, и вдалеке отсюда, в глубоких долинах, вижу золото человеческих существ, вижу сияющую живость претерпевающих невзгоды человеческих душ.

Итак, я рассказал вам свою историю.

Каково ваше мнение?

Не усматриваете ли вы в ней странного противоречия? Видите ли в ней некую дилемму?

Позвольте мне высказать свою точку зрения.

Помните, я рассказывал вам о том, как вместе с моим отцом проезжал верхом сквозь лесные чащи, и мы говорили о Фра Филиппо? Мой отец спросил тогда, что же так сильно влечет меня к этому монаху. Я ответил, что именно борьба и раздвоение личности в Филиппо привлекают меня — это противоречие, которое отражается в мучениях на лицах его героев.

Филиппо сам по себе был воплощением бури. Таким же стал и я сам.

Мой отец, человек спокойного нрава и более обыденного мышления, смеялся над моими словами.

Но какое отношение все это имеет к моей истории?

Да, я вампир, тварь, питающаяся мертвечиной. Я живу тихо, удовлетворенный существованием на своей родине, в мрачных сумерках моего замка, и Урсула всегда пребывает со мной, и пять сотен лет не столь длительный срок для любви столь сильной, как наша.

Мы — дьяволы. Мы — проклятые. Но разве мы не ценим и не понимаем многое из того, что важно для вас, людей? Разве в своем повествовании не воздал я должное человеческим страстям и противоречиям, не создал сюжет, достойный кисти самого Филиппо? Разве я сам не расцвечивал, не украшал сложными узорами и не золотил свое повествование, разве я сам не истекал кровью?

Вчитайтесь в мою историю и скажите, что не почерпнули из нее вообще ничего. Я не поверю, если вы заявите об этом.

И когда я возвращаюсь мыслями к Филиппо, к его похищению Лукреции, ко всем его другим потрясающим грехам, разве могу я отделить их от величия его творений? Как смог бы я отделить его нарушения собственных клятвенных обязательств, его предательства и вздорность характера от великолепного блеска, которым Филиппо одарил этот мир?

Я не считаю себя великим живописцем. Не такой я глупец. Но на основании собственных страданий, на основании собственных безрассудных деяний, на основании собственных страстей, я сумел обрести особое видение — видение, которое я ношу в себе вечно и которое предлагаю вам.

Это видение каждого человеческого существа, разрываемого огненными страстями и таинствами, видение, которое не могу ни отвергнуть, ни разрушить, от которого не посмею ни отвернуться, ни уклониться, значение которого не смогу преуменьшить, от которого не в силах избавиться.

Одни пишут о сомнении и неведении.

Другие — о бессмысленности и покое.

Я пишу о неопределимом и божественном золоте, которое будет сиять вечно.

Я пишу о жажде крови, которую невозможно насытить. Я пишу о познании и расплате за него.

Узрите, говорю я вам, тот свет, что живет внутри вас. Я вижу его. Я вижу его в каждом из вас в отдельности и во всех сразу и буду вечно видеть его. Я вижу его, когда испытываю чувство голода, когда сражаюсь, когда убиваю. Я вижу, как он угасает и умирает, когда я насыщаюсь вашей кровью.

Можете вы представить себе, что для меня означает убивать вас?

Молитесь, чтобы вам никогда не пришлось совершить убийство или насилие, дабы увидеть этот свет в людях, вас окружающих. Боже избави вас от необходимости заплатить за это подобную цену. Позвольте мне сделать это за вас.

Избранная и аннотированная библиография

Я отправилась во Флоренцию, чтобы получить эту рукопись прямо из рук Витторио ди Раниари. То было мое четвертое посещение города, и вместе с Витторио я решила привести здесь список из нескольких книг для тех из вас, кто, быть может, пожелает узнать больше о Золотом веке во Флоренции и о самой Флоренции.

Позвольте прежде всего рекомендовать вам блестящее произведение Public Life in Renaissance Florence (“Общественная жизнь во Флоренции в эпоху Возрождении”) Ричарда Трикслера, изданное Cornell University Press.

Профессор Трикслер написал и другие удивительные книги об Италии, но эта, в частности, показалась мне особенно выразительной и вдохновляющей, так как глубина и проницательность исследований ее автора относительно Флоренции помогла мне понять собственный город Нью-Орлеан в штате Луизиана лучше, чем что-либо рассказывающее о самом Нью-Орлеане.

Нью-Орлеан, как и Флоренция,— город народных зрелищ, церемоний и шествий, прославляющих общее торжество и общие убеждения. Практически не представляется возможным пояснить сущность Нью-Орлеана и его праздников — Мар-ди-гра, Дня Святого Патрика и ежегодного Джазового фестиваля — тем, кто не побывал здесь сам. Блестящая эрудиция профессора Трикслера одарила меня возможностью собрать все мнения и наблюдения, касающиеся той области знаний, которую я люблю больше всего.

Другой труд профессора Трикслера — Journey of the Magi: Meanings in History of a Christian Story (“Путешествие волхвов: замыслы в истории христианских преданий”) — я открыла для себя лишь недавно. Читатели, знакомые с моими предыдущими романами, быть может, вспомнят о страстном и богохульно пламенном отношении, сложившемся у моего героя, вампира Армана, к флорентийской фреске “Шествие волхвов”, созданной для Пьеро Козимо художником Беноццо Гоццоли, которую и в наше время можно увидеть во Флоренции.

Что касается темы великого живописца Фра Филиппо Липпи, позвольте мне сначала рекомендовать вам ознакомиться с его биографией, написанной художником Вазари, поскольку она изобилует массой интересных, хотя и недостоверных подробностей.

Кроме того, существует яркая и великолепная книга Глории Фосси Filippo Lippi (“Филиппо Липпи”), опубликованная издательством Scala, которую (в многочисленных переводах) можно приобрести как во Флоренции, так и в других городах Италии. Мне известно о существовании еще одною труда, посвященного исключительно Филиппо: Fra Filippo Lippi, с подзаголовком: Life and Work, with a Complete Catalogue (“Жизнь и работы; с полным каталогом”). Колоссальный труд Джеффри Руда опубликован в издательстве Phaidon Express в Англии.

Наибольшее удовольствие из всего, что мне удалось прочесть о Флоренции и о династии Медичи, читателю доставят книги Кристофера Гибберта, в том числе Florence: The Biography of a City (“Флоренция: история города”), опубликованная Norton, и The House of Medici (“Династия Медичи: ее возвышение и падение”), изданная Morrow.

Также советую прочесть Medici of Florence: A Family Portrait (“Медичи из Флоренции: семейный портрет”), Эммы Микелетти, изданную Becocci Cleugh и впервые опубликованную в 1975 году.

Популярность имеют книги о Флоренции и Тоскане — заметки путешественников, любовные мемуары и свидетельства восхищения современников. Первоисточники — то есть письма, дневники и исторические воспоминания, написанные в эпоху Возрождения во Флоренции,— можно найти в переводах как в библиотеках, так и на полках книжных магазинов.

Пытаясь точнее передать смысл цитат из Фомы Аквинского, я пользовалась переводом “Summa Theologica”, сделанным в Английской доминиканской епархии. Приводя цитаты из трудов Блаженного Августина, я пользовалась переводом Генри Беттенсона The City of God (“Град Божий”), опубликованным издательством Penguin Books.

Предостерегаю читателя от использования сокращенных изданий трудов Блаженного Августина, Он жил в языческом мире, в котором даже наиболее религиозные, совестливые христиане все еще верили в демоническое существование павших языческих божеств. Для того чтобы представить себе Флоренцию и ее увлеченность в пятнадцатом столетии удовольствиями и вольностями классического наследия, следует читать творения Блаженного Августина и Фомы Аквинского в их полном варианте.

Желающим узнать больше о великолепном музее Сан-Марко можно порекомендовать бесчисленные работы о Фра Анджелико — самом прославленном монашеском живописце,— которые включают и подробные описания самого здания; кроме того, существует множество доступных для читателя книг по архитектуре Флоренции в целом. Я должна выразить свою благодарность музею Сан-Марко не только за великолепную сохранность архитектурного шедевра Микелоццо, столь восхваленного в этом романе, но и за публикации доступных широкой аудитории работ по монастырской архитектуре и искусству.

В заключение позвольте мне добавить следующее: если бы Витторио попросили назвать звукозапись музыки эпохи Возрождения, в наибольшей мере передающую настроение во время Темной Мессы и причастия, свидетелем которых он был во Дворце Рубинового Грааля, он неизбежно ответил бы, что это Alt Soul's Vespers (“Всех душ вечерня”) — реквием в исполнении хора кафедрального собора Кордовы и Оркестра Возрождения под управлением Ричарда Читэма. Хотя, должна признаться, этот реквием относят к примерно 1570 году — то есть он был создан через несколько лет после ужасающих мучений, пережитых Витторио. Эту запись с этикеткой Veritas можно приобрести через магазины фирмы Virgin Classic.

В заключение позвольте привести отрывок из книги Блаженного Августина “Град Божий”:

“Ибо Господь никогда бы не сотворил человека, уж не говоря об ангеле, если бы предвидел его будущее порочное состояние, если бы в та же время не знал, как вернуть такие создания на путь истины и таким образом обогатить ход мировой истории неким резким противопоставлением, придающим особую прелесть некой поэме”.

Лично я не знаю, прав ли был Блаженный Августин.

Но все же я верю: стоит пытаться создать живописное полотно... или роман... или поэму.

Энн Райс



[1] В переводе с английского и итальянского: камень. (Примечание переводчика.)

[2] Гонфалоньер — так во Флоренции называли губернатора, человека, который, хотя бы номинально, решал все дела в городе.

[X]