БОРИС ГУБЕР
НОВОЕ И ЖЕРЕБЦЫ
Повесть
Совхозу Карачарово
I. СОСЕДИ
Большак, столбовая дорога, тракт почтовый, - как ни кинь, а уж известно: главное отличие - пыль, мягонькая, нежная, легче дыма. Рядом полосы мужичьи, рядом хлеб золотой и зеленый, поля. А потом канет дорога в сосняк - хрупкими сухарями затрещат под колесом прошлогодние шишки, из глубины лесной пахнет горячим, смоляным духом, и столбы телеграфные утонут в оранжевой этой глубине, спрячут промеж стволов одинаковых, себя и провода свои голубые - голубей депешного бланка...
Россия, - леса, зарастающие вырубки, осока по логам... И опять хлеба, - бегут хлеба неспешной рысью по ветру. Версты укладываются одна за другой, версты ведут свой счет от железной дороги, где конец им не знает никто, но на двенадцатой - знают все - осело село Новое. Мужики здесь живут небогато, и улица неказиста на вид - корявые, не раз опиленные лозины, ребята, играющие в чижа, церковь в ограде из дикого камня, а подле церкви - чайная и лавка под общей вывеской "Парфен Растоскуев".
Сам Парфен Палч живет отдельно, поблизости; торговлю его по ночам караулит работник Тишка, кривой на один глаз. Стройка у Парфена Палча - замечательная. Особенно дом: крыша муммией накраснена, перед окнами палисад - петуньи пахнут душистым мылом, - а на дверях, по городскому, медная дощечка и трескучий звонок с надписью вокруг - Прошу повернуть... Очень приятно в такой фатере жить! Да что, - смотреть на нее и то радостно: один ведь раз'единственный обшит Растоскуевский дом тесом и расцвечен в сиреневый цвет, - дальше до самой реки потянутся немудрые мужичьи избенки, крытые тлеющей дранью, и дворы, насквозь проплатанные соломой.
Реки в тех местах неглубокие, ездить через них полагается вброд. И тут - спустишься под горку на песчаный бережок, подстегнешь лошаденку свою кнутом или по-просту концом вожжей - и готово, на другой стороне поместье дворян Мошкиных - Жеребцы. Полегло оно на возгорьи - из села хорошо видны маковки деревьев и крыши построек. А сблизи - тополя, стриженная еловая изгородь, тонкий лай собаченки... Если едешь мимо, на миг просветится сквозь листву и хвою слинявший бок флигеля, или темные срубы служб, - убогий сенной сарай положит через дорогу косую тень, а под сараем закудахчет пухлая от жары курица... И усадьба останется позади.
2. ЖИТЬЕ ДВОРЯНСКОЕ
В поместьи проживает Анна Аполлоновна. Мужики зовут ее по разному - Таубихой, Морковиной, барыней.
Были времена, когда в поместьи водили кровных английских лошадей, а газоны в квадратном английском парке стригли под гребенку. Но это было давно - долгие годы потом пропустовал огромный конный двор, только в двух денниках доживали последние, пожилые жеребцы. Под конец отец Анны Аполлоновны, очень усатый и решительный человек, продал ненужную постройку на слом - из нее окрестные деревни выстроили в Новом церковь.
Газоны зарастали лопухом и одуванчиками, Анна Аполлоновна из девочки долговязой, с пестрыми карпетками, выросла в невесту, вышла замуж за Ивана Ивановича Таубе. Иван Иванович предпочитал, чтобы жена называла его Гансом, и ему очень не нравилась странная кличка "Жеребцы". Умирая, он горько плакал, скорбя, что хоронить его будет не пастор, а обыкновеннейший деревенский поп.
Времечко бежало не торопясь. Анна Аполлоновна не забывала заказывать в положенные сроки панихиды, старела, растила сына Алешеньку... Все больше темнели и косились на бок дряхлые амбары, конюшни, свинарники, - в парке к лопушнику прибавилась крапива... К тому времени, когда Алешенька кончил гимназию, Анна Аполлоновна была уже совсем старой, сухой и долговязой старухой. Затем началась война.
Двухэтажному барскому дому сотни лет. Выстроен он из кирпича, по старинке, неудобно, - с никчемными закоулками и комнатушками, с длинными коридорами без окон, с винтовыми лестницами, которыми никогда не пользовались... Есть в нем и громаднейший зал в два света - в окнах этого зала давно уже нет ни одного стекла, и черный от старости паркет хранит глубокие следы конских подков: среди Мошкиных был такой чудак, что об'езжал лошадей не в манеже, а здесь.
Сейчас кроме Анны Аполлоновны и Марьюшки в доме никто не живет. Ненужные комнаты заколочены, там мрак от закрытых ставень, пыль, во мраке, окутанные паутиной, тихонько гниют старинные пузатые комоды и кровати шириной в сажень. В мягких диванах, под лохмотьями штофа, вьют себе гнезда мыши, голые мышатки пищат, как птенцы... Пахнет жутко - тлением, смертью и старинными духами, напоминающими ладан.
Анна Аполлоновна - внизу. Там у ней спальня, столовая, гостиная. В гостиной - дешевая карельская береза от Мюра - ее выписал покойный Ганс - и окантованные вырезки из журналов. Жизнь у Анны Аполлоновны похожа на окантовки эти - стекло, картон, клей, некуда податься... Утро - сад, позеленевшая скамья, роса, в книжке галантная французская любовь, - сухонькие руки листают пахучие страницы, от тугой зажимки пенснэ болит переносица... Обед рано. Варит его и подает Марьюшка. В столовой темновато, липы просовывают в окна гибкие ветви. Анна Аполлоновна вяло помешивает в тарелке ложкой, ворчит:
- Вечно ты, Марьюшка, пересолишь все. Не могу я этого супа есть, вот! Сама ешь...
- Ничего не пересолишь, - отвечает Марьюшка: - это вы, сударыня, капризничаете.
В жаркое попал длинный седой волос. Анна Аполлоновна тащит его долго, как нитку, голос у нее дрожит по-детски:
- А это... а это что?
Глаза набухают, около носа показываются слезинки. Марьюшка смущенно отворачивается, но не сдается.
- Что это вы на меня придумываете понапрасну, - говорит она: - и вовсе не мой это волос, сами, небось, обронили. Грешно вам, барыня!.. Врать-то.
Барыня не слушает, прижимает к лицу салфетку, мелкими шажками бежит в спальню - плакать. Марьюшка убирает со стола и громко говорит захлопнутой двери:
- Обиделись... Подумаешь, нагрубила! Подумаешь - волос в говядине... А если и волос? С этого не помрешь.
На дворе надтреснутый колокол созывает работников. Слышно, как перекликаются и хохочут девки. Листья на липах едва шевелятся. Солнце медленно проходит по комнатам и заворачивает за угол дома. Анна Аполлоновна, наплакавшись досыта, обтирает лицо одеколоном "Джиоконда", пудрит веки, садится к шифоньеру. Безбровое лицо загадочно улыбается с флакона, перо повизгивает по бумаге, роняет кляксы.
Милый Алешенька!
Твое письмо получила и много плакала. Слезы душат меня и сейчас, когда думаю о тебе, как тебе много приходится страдать. Ради бога ходи почаще в баню и меняй почаще белье, у вас там должно быть и комнату некому прибрать. Неужели ты не можешь командиру пожаловаться? Ведь нельзя же тебе под землею жить, пусть он устроит для тебя другую квартиру...
Опять в морщинках, поверх пудры, ползут слезы, Анна Аполлоновна сморкается, смачивает виски... Со двора доносится грохот телеги и злобный торопливый окрик:
- Тпррру, стой, стой, прокля... тпррру!
Серенький, атласный листик наполовину исписан. Перо, оставляя на нем следы жидких чернил, скрипит дальше:
...Ты, Алешенька, просишь, чтобы денег тебе прислать, а у меня сейчас нету. Говорила вчера Галактиону Дмитриевичу, он обещал устроить, овес продать и теленка одного, пестренький, мне очень нравился, но мне не жалко, только бы ты не сердился на меня. А Галактион Дмитриевич говорит, что деревенские на поденную не ходят, говорят: "пусть сама молотит". Я велела их всех со двора гнать, если придут. Какие они все грубые! Позавчера в церковь ездила к обедне, так баба одна не хотела меня вперед пропустить, на наше место, я чуть в обморок не упала - до того душно было и обидно. Спасибо Парфен Павлыч увидел, провел сквозь толпу... За что я такая несчастная, на старости лет! Тебя, моего дорогого, сколько времени не вижу и все меня обижают, Марьюшка готовит грязно, всюду у ней волосы, на-зло, знает, что я этого терпеть не могу, такая грубиянка...
Ветер процеживает сквозь грязный тюль гардин густые сизые сумерки, сумерки заливают спальню... Пора зажигать огонь.
3. ДЕНЬ ИДЕТ - КОНТОРА ПИШЕТ
Еще утром послал Галактион Дмитриевич приказчика Никифора за Растоскуевым.
В лавке было пусто. Парфен Палч, убирая с прилавка коробки галантереи, калил Тишку:
- Бессовестный ты, кривой чорт! Когда тебе говорят, - значит должен ты от лавки не отлучаться до самого утра. Теперь народ какой? Им палец в рот не ложи! Им замок подломать - раз плюнуть... Тебе, стервецу, может и ничего, а хозяин страдает.
Тишка молчал - усердно накачивал в ведро керосин. Да что он и мог сказать в оправдание, - если прошлой ночью, вместо караульного сиденья подле лавки, забрался он на огороды - подглядывать через заднее окошко, как раздевается перед сном Парфен Палчева дочка Паня?
- Так его! - подбавил жару Никифор, - оны, лодыри, самые дармоеды и есть, - и, закуривая, передал поручение управителя.
Парфен Палч хмуро выслушал его, сердито кинул на приполок коробку с пуговицами.
- Сходи Прасковью позови, - сказал он, не глядя на Тишку: - А то пока хожу, половину товара упрешь... Сатана одноглазая.
Галактион Дмитриевич ждал в конторе, со скуки рисовал по столу. Растоскуев, здороваясь, степенно пошутил:
- День идет - контора пишет.
Торговались долго, лениво. Парфен Палч равнодушно вздыхал, поглядывая на барометр, так густо засиженный мухами, что под стеклом ничего нельзя было разобрать, - давал по рублю десять, потом накинул гривенник, - телок пошел в придачу. От жирной денежной пачки пахло дегтем и потом. Уже выходя в сени, Галактион Дмитриевич кашлянул:
- Значит по девяносто?
- Как угодно-с, - равнодушно ответил Растоскуев.
...Вечер, лампа, самовар. Единственная чашка одинока на пустоватом столе. Анна Аполлоновна торопливо встает навстречу:
- Ну, что?
- Вот, пожалуйте.
Галактион Дмитриевич передает деньги:
- Сто пудов продал-с. Ввиду срочности по девяносто копеек пришлось уступить... И то еле-еле, - бычка пришлось прикинуть.
Беззубый рот беззубо улыбается, Анна Аполлоновна благодарит, кивает головой, угощает чаем. Лампа горит невесело. Управляющий держит руки под столом, почтительно моргает глазами и жалуется на мужиков.
4. АРХАНГЕЛ МИХАИЛ
Война. Письма солдатские, наборы, гармошка, марки с царями Романовыми вместо серебра. Деревня нищала. Мужиков взамомделишных оставалось немного, девки и подростки - неслишком умело - драли землю чинеными плугами... А Растоскуеву - хоть бы что! Сына нет, бояться не за кого, в лавке народу - не протолкнешь... Одна вот забота - Прасковье найти жениха такого, чтоб стоющий.
Все же войной Парфен Палч интересовался - выписывал "Русское Слово" и, прочитав газетину от начала до конца, еще раз возвращался к телеграммам под рубрикой - "Вторая отечественная война", - аккуратно передвигал на стенной карте флажки.
Мужики, заходя в лавку, любили поговорить, поспрашивать - как, дескать, дела? Пощипывая бороденку - редкая она, хоть волосья считай - отвечал Парфен Палч: - Расшибем его, Гогельцернера, обязательно! - и начинал сыпать польскими городами и местечками, ровно будто пшено курам кидал. Мужики, не понимая чужих тех слов, восторженно охали, крутили головой и матерились вполголоса:
- Расшибем!
Но за восторженной матерщиной, за гоготанием угодливым - крылось трудное, тяжелое недоумение. И каждый, спрашивающий: - как, дескать, дела? - накрепко был привязан к мудреным польским названиям, потому у каждого где-то в нутре непонятных этих имен - сын, брат, или зять... Пахло в лавке ситцами, мочальными кулями из-под соли, керосином. Наторелые Парфен Палчевы руки с треском пороли ножницами блестящий ластик. Паня, не слушая отца, локотилась на конторку, думала о самом заветном своем и дорогом: вспоминала алтарные двери в церкви - архангела с огненным мечом и русыми кудрями... Эх, и надоели же ей все эти новости, местечки, пленные и перестрелки! Тишка украдкой пялил на Парасковью Парафеновну единственный свой глаз, мутный, как селедочный рассол - Паня замечала это, поводила шерстяным плечиком: чего ему, спрашивается, нужно?
Вечером, заперев лавку на три замка, Растоскуев шел домой, пил в палисаднике чай с медом и баранками. В воздухе плавала золотая невкусная пыль, по улице бегала отставшая от стада овца, мемекала, понапрасну старалась найти потерянное жилье. В этот закатный час бабы сходились у колодцев в пестрые кучки - отвести душу.
- Вась, Варварин-то письмо прислал...
- Да ну?
- ... хрест ему выдали. А Варвара - убивается, что мне говорит с того хреста, с хрестом, говорит, а ноги нету.
- Да, матушка, да, - какое! Хорошо живой осталси.
- Чего уж хорошего! Без ноги-то.
- Корми его теперя!
- И што ж это, бабоньки, будет? Нца...
- А Никита, Похлебкин, - вовсе без вести.
- Ну, Никит! Никит это что, Никит это ничего, он безродный, об ем плакать некому.
- Растоскуй зато попользовался!
- Все добро к себе перетаскал... Как же, - все как есть.
- Хрестный называется!
Расходились нехотя, в ведрах чуть слышно плескалась вода. Небо становилось глубже и темнее, в палисаднике, за невысоким заборчиком, остывал пустой самовар, сладостно пахли левкои - лиловые и алые. Близилась ночь, в задах, у гумазеев, девки орали песни, к песням приплеталась похабная частушка подростков, мнивших себя парнями, но пели они ребячьими голосами и гармошка неумело отставала от слов.
Засыпало село по-летнему, без огней. В избах после ужина пахло прокисшей похлебкой, крепко жиляли блохи - и часто засиживались мужики у соседа, на ступеньках дряхлого крыльца: напаивая ночь душистым махорочным запахом, осторожно, негромко говорили в темноте. Здесь уже не было дневной, ненастоящей восторженности и часто тлела между спокойными словами готовая вспыхнуть злоба.
- ...а теперь замечаю - мало их, совсем не видать. Прежни года возьми: как вечер - летят. Туча! А теперь не видать... Все, брат, туда тянутся, потому им тама приволья...
- Да-а... Приволье им тама: народу-то портют сколько... Страсть! Чего только нет - и ружом его, и штыком, и с пушки, - как на мидведя... Ха!
- А теперь не то еще! Сенька Комаров, с Орешкова который...
- Иван Саввичев, что ль?
- Во-во!.. Так он говорит, таку штуку надумали - газы называется. Вроди дыма. Как дыхнешь его - так тебе и крышка: все груди сожгет. Теи газы еще вреднее.
Смолкали, крепко затягивались, думая о газах, сжигающих грудь. Мешаясь с махорочной приторностью, доходил от дворов отчетливый навозный дух. Глубоким и звучным становилось в тишине дыханье коров.
- И с чего только заводют яе?
- В том-от и штука-то...
- Известно с чего. За землю она происходит, чтобы земли набрать лишнее... А землю разве даром даст кто? Нипочем, брат, не даст - фиг тебе!
- Где уж... И тем-то, небось, неохота, астрийцам-то, - землю-то, говорю...
- В том-от и дело вся!
Церковь жиденьким медным баском отсчитывает десять. Пора... Встают - расходятся по домам.
- Прощай, Семеныч.
- Прощай, - отвечает сосед и задумчиво прибавляет вслед: - А тольки нам от той земли проку нету. Нет, говорю, с ей толку... Нам бы и своей, русской, хватило б...
- Хватить-то хватило б, чего уж!
- Прощай, Семеныч!
Расходились. Каждый думал - хватить-то хватило б, да вот... А за селом, за речкой, холмами и низинками лежало поместье, просторные куски своей, русской, земли. Сизели заросевшие яровые, гречиха стлалась белой простынею, над луговиной клочьями плыл туман...
Паня зажигала лампу, подсаживалась поближе к огню, раскрывала книжку. Десятки сереньких, одинаковых книг - и во всех одно и то же: люди с красивыми именами и лицами, любовь, слезы...
- Эк ее, не начитается никак, - бурчал Парфен Палч спросонья, - да ложись ты, дура!
Паня шла к себе, медленно расчесывая тусклые, рыжеватые волосы, гляделась в зеркальце, думала о том, какое у ней безобразное имя - ни в одной книжке не встретишь такого - думала, вздыхала, покачивала головой: ну, кто полюбит ее - Прасковью Парфеновну?.. Тишка, корчась за коноплями, жадно, не моргая впивался в маленькое окошко - там, за окном обнаженные руки и плечи уплывали из сорочки, сорочка колко отставала на груди... Гасла немощная лампочка. Тишка выбирался из огорода - караулить лавку. А Паня ложилась, ясно видела - прятался в темноте, летней, не очень темной - тот, вычитанный, придуманный, с гордым лицом архангела Михаила, с прекрасным лицом, написанным на алтарных дверях...
- Милый, - шептала она, - ну, скорее... Сладко скрещивала она под одеялом ноги, плотно смыкала глаза, и все ясней, все желанней, близился тот, тот самый он.
5. АКИМ-БОБЫЛЬ
...Осень, зима, война, темные жуткие ночи, длинные, будто и конца им не будет никогда, темные слухи - шопотами передавали их друг другу, рассказывали, что в такой-то вот губернии и волости, такой-то вот проживал старичек, а к старичку тому, что ни ночь, приходил другой старичек старый, и был де тот старый старичек, сам Никола, заступник мужичий, и говорил он... Промеж грузных, лохматых туч висела страшная багровая луна, бабы шопотами рассказывали про Николу, про мертвых солдатиков, что идут по ночам с далекого фронту к родимым погостам... Было жарко и смрадно в избах, на полатях ворочались дети, а в сени ветер наносил сухие вороха сыпучего снега... И, может, в самом деле брели в те ночи, по глубоким российским снегам мертвые люди в солдатских шинелях, несли в стынущих синих руках саперные лопатки с короткими держаками, чтоб лопатками этими, на погосте своего стародавнего прихода, выстроить себе последнее земляное жилье? Подолгу молились бабы ложась, в низких поклонах опускали головы к полу, - но не помогала молитва, потому что не может молитва помочь, когда в письмах солдатских, в каждой корявой строчке прячется трудная солдатская смерть...
Осень, зима, весна, и вот - в дождливую мартовскую ростепель, в серые весенние дни, когда рухнувшая дорога вилась желтым червем по грязному снегу, - впервые разлилось по деревне: "Царя-то... царя-то, батюшку!".
Все было просто, по обыкновенному, привычно - почки на лозинах, рыхлые облака, жидкая кашица из снега и воды на улице... В избах по-прежнему висели подле образниц нелепые лубки, на которых доблестный казак Козьма Крючков одним махом побивал десяток обрюзглых немцев, - колол их пикой и рубил шашкой, похожей на коромысло, - и картинки эти по краям были из'едены тараканами. Все так же возились в духоте полатей ребятишки, - шушукались, засыпали... Но сам Парфен Палч, в газетине все тонкости прочитав, говорил:
- Правда, ребята, правда. Покарал, стало быть, господь.
Потому бабы торопливыми шопотами пугали друг дружку:
- Чтой же теперь будит-то?
А мужики глядели недоверчиво и, хотя накрепко запертое мужичье нутро билось и рвалось наружу, вздыхали:
- Ох, грехи, грехи...
- Каждому, значит, браток, свое...
В лавке, в чайной, говорили про Распутина. Аким-бобыль, только намедни вернувшийся домой по причине контузии в пах, едва успевал рассказывать:
- Форменный бардак развели, что самая эта царица, что дочки ейные - ну так к ему, к Гришке, и бегают, и бегают - просто передышки ему нету. Он на что мастак - с лица спал, все-таки. Ей пра! Одна, говорят, борода оставши... А йимператор-то вроде холуя при ем - сапоги там почистить, або еще что... Ну, все-таки, посмотрели на это сурьезно, лавочку тую самую прикрыли, будет наместо ей кальцоная правительство, временная...
- Эх, и ссука же, - обрывал Растоскуев, с ненавистью глядя на кусочек кумача, прицепленный к Акимовой шинели: - гогочет, сам не знает с чего... Плакать нужно день и ночь, вся Россия, может, пропадет через это, из-за кальсонов этих самых, а они и рады. Тьфу!
- Какое! - поддакивали мужики, - разве можно?
Аким, не смущаясь, вытирал потную рожу:
- Не пропадет, гляди... А я что - не сам, небось, надумал, как люди, так и я.
Весна крепла. Утрами обогревались крыши, курились белесым паром. На огородах, сквозь рыхлые остатки снега, пробились черные, вязкие горбовины гряд. Аким ставил на реке заездки - ловить щук - заколачивал колья, наваливал к ним еловых лапок, каждый день вымокал насквозь... Перед Пасхой, в страстной четверг, приехал из города член какой-то. Выглядел он чудно: лицо красное, с синью, волос же на нем седой, стриженый; казалось, будто губы и подбородок вымазаны густой сметаной. На сходе он долго говорил о войне, о доблестных союзниках. Потом выбирали комитет. Дело шло к вечеру, многие торопились в церковь, евангелья слушать - крика и споров не было, только Аким полез спрашивать, когда войне конец, на что получил ответ:
- Товарищ! Наш революционный долг довести войну до победы.
В комитет выбрали Парфен Палча. Весна прошла незаметно скоро, отсеялись, взялись за навоз. Стояли горькие сухие дни, навоз, раскиданный на парах, пересыхал в солому, девки и подростки запахивали его чинеными плугами... Мужики постепенно, издалека, обиняками, заговорили о поместьи. Косились и на Растоскуева - тоже нахватал себе порцию! Аким поджигал:
- Власть, скажим... Николашку этого сковырнули. Ну, ладно! Был у нас старшина - исделался комитет... А выходит, что это дело особая - комитет, а в комитете, все-таки, Растоскуй... Мы тоже понимаем кой-что...
Аким задирал бороду, выставлял вперед растопыренную ладонь - неожиданно вскакивал, орал, брызгаясь слюной:
- Задни низинки у Таубихи кто укупил? Почему такое я не могу купить, а он может? Мы зна-ем!
6. ТАБУН
Парк ронял последнюю, октябрьскую листву, измокшие крыши глядели жалобно и скользко. Усадьба совсем замерла - даже собаченка Фроська околела и некому было больше лаять на проезжающих мимо.
Анна Аполлоновна, совсем сбитая с толку, до самой темноты просиживала в гостиной. По стеклам бежали извилистые потоки воды, - казалось, что в окна вставлены большие куски плохо-прозрачного желатина. Пахло сыростью и тлением, в гостиной и во всем доме было холодно, пусто, тревожно, ни на минуту нельзя было позабыть, что от Алешеньки уже больше месяца нет писем. Иногда сквозь тревогу проступала коротенькая, дикая, невозможная мысль - это бывало так страшно и так похоже на правду, что Анна Аполлоновна крепко закрывала глаза, а руки и ноги у ней цепенели... Наконец, выдался ясный день. Кутаясь в плюшевую накидочку, Анна Аполлоновна вышла на крыльцо. Ледяной ветер сильно и резко ударил в лицо, она заторопилась, поспешно спустилась по ступенькам на плотный гравий дорожки. Дикий виноград смятыми обрывками свисал со стены, цветные листья осин и кленов быстро неслись над землей, взмывали кверху, к огромному, совсем пустому небу, - было в парке светло и просторно, потому что деревья были по-зимнему голы. И под ровный ропот голых ветвей никак не могла отогнать от себя Анна Аполлоновна липкие мысли, похожие на правду... В дальнем конце, подле невысокого обрывчика, густо разрастался рыжий шиповник. Маленькая птица клевала яркие ягоды и пищала коротеньким писком, вспорхнула - тотчас же ветер отшвырнул ее далеко в сторону.
Отсюда, сквозь стеклянную прозрачность ветра, хорошо было видно село, рябую полосу реки, бурое после дождей разлужие и... - по лугу бродил разномастый мужичий табун! Увидев его, Анна Аполлоновна вмиг позабыла все тревоги свои и страхи - вот, вот до чего дошло! Перед самой усадьбой, на самых глазах! Заторопилась домой, сжимала руки в злые кулачки... Галактион Дмитриевич почтительно выслушал жалобу, кашлянул.
- Что же теперь поделаешь? Я еще третьего дни видел, говорил им. А они смеются - скоро, говорят, в огород погоним, на господскую капусту... Один так и орет - не ваш, небось, луг, теперь вашего ничего нет!
Анна Аполлоновна в недоумении уронила на колени пенснэ.
- Как то-есть не наш? А чей же? Вот новости!.. Немедленно же прикажите загнать всех лошадей и... Вообще я не понимаю...
Управляющий пожал плечами, промолчал. Злой кулачок стукнул по столу.
- Что же вы молчите? Господи, что за наказанье мое... Ну, идите же, распорядитесь, рабочих пошлите. Ведь не могу я сама с мужиками драться!
7. ЗАБИНТОВАННАЯ ГОЛОВА
- Хм... Драться!.. Чего захотела, - бормотал Галактион Дмитриевич, спускаясь к реке, - нет уж, дудки! Подерись с ними...
По дрожащим лавам перебрался он через реку, - еще издали услыхал громкий говор многих голосов. Перед комитетом сидел и стоял сход.
- Нет, это что, - орал Аким, натуживаясь до красна, - мне, может, на твое учредительно собрание начхать! Нам ждать некогда! Ты мене не говори! Ты с себя образованного не выставляй!
- Аа-ии-ооо! - ууу-ю! - е-ооошь! - на разные лады стонали и ревели мужики.
Аким, бестолково размахивая руками, продолжал кричать:
- Тебе две тыщи лет ждать можно, у тебя земли до пупа, у тебя Задни Низинки одние на десять дворов хватит...
Галактион Дмитриевич, подходя, вежливо снял картуз, этого никто не заметил, и он присел в сторонке. Парфен Палч тщетно старался перекричать сход, - голос его пропадал в гаме и крике.
Далекие ямские бубенцы приблизились, но тоже не были слышны - только когда поровнялась пара с комитетом, - заметили ее, подвязанные хвосты лошадей, тележку на железном ходу и, в тележке, человека в офицерской шинели без погон.
- Здорово, братцы! - кинул он простуженным, очень громким голосом. Говор стал затихать, с голов слезали шапки: - Ляксей Иваныч, - отчетливо шепнул кто-то в задах. Бубенцы забулькали дальше, из-под колес брызнуло грязью, и все сразу увидели, что голова Алексея Ивановича забинтована.
- Вот, граждане, человек страдал, отечество свое защищал, - заторопился Растоскуев, - раненый теперь, а вы к его имуществу подбираетесь.
- Знаем мы, как они страдают! - огрызнулся Аким. Но мужики молчали.
Галактион Дмитриевич встал:
- Вот что, братцы... Мое дело сторона, я не хозяин, я в ваш интерес не мешаюсь... А только должен вас предупредить на счет лошадей - Анна Аполлоновна велят загонять их на двор.
Мужики молчали. Парфен Палч перебирал бумаги. Аким дернулся, быстро закипая, брызнул слюной:
- За-гнать? Ты что? Чтоб духу твово... Гнида!
- Ну-ну, - трусливо замахал руками Галактион Дмитриевич, - что ты, что ты... Чудак-рыбак, - я сам же вас предупреждаю... Мое дело маленькое, я человек нанятый...
Сход вяло расходился. По улице несся ветер, холодный, густой, октябрьский.
8. ЧТОБ Я СДОХ!
Анна Аполлоновна тряслась мелкой счастливой дрожью, прижимала к лицу платочек, - из-под платка выглядывала беспомощная улыбка и смятый морщинами подбородок.
- Ничего, Алешенька, ничего, я сейчас...
Алешенька нетерпеливо кинул фуражку:
- Мама, ямщику нужно заплатить.
Бородатый мужик, только что внесший чемодан, крякнул, шевельнулся. Голые ветви лип сильно и звонко стегали по окнам, по полу расплывались палевые солнечные блики. Анна Аполлоновна молча, беспомощно улыбалась, - улыбалась, прятала лицо, седые желто-серые волосы растрепались в жидкие косицы.
- Мама! Ведь ждет же человек!
Анна Аполлоновна тоненько, забавно пискнула и села в кресло, склоняясь к столу.
- Господи! Чтоб я сдох! - грубо выкрикнул Алексей Иванович, махнул рукой и, уже стыдясь своей грубости, вышел в сад. Ямщик, конфузливо переминая в руках шапку, поплелся за ним. Метались и трепетали голые ветви, зеленая дождевая вода в кадке рябилась крошечными волнами... Матовый партсигар с звериной мордой на крышке тускло блеснул в протянутой ладони.
- На, возьми. Серебряный.
Ямщик взял, долго глядел на волосатого зверя, нерешительно спросил:
- Что ж ето лев, или лисица, может? - потом тихонько вздохнул: - мамаша-то расстроилась как... - и отдал портсигар обратно:
- Ладно уж, чего уж... Пускай за вами будет.
Алексей Иванович недоумело глядел ему вслед, - бритое его лицо багровело стыдом. Ямщик вышел в калитку, видно было, как он зануздывал коней, боком садился на грядку тележки... Алексей Иванович яростно кинул серебряную штучку в кусты и твердыми шагами вбежал по ступеням.
- Мамочка, бросьте, не нужно.
Он придвинул стул, сел рядом, положил руки на сгорбленные материны плечи - Анна Аполлоновна затихла. Марьюшка собирала на стол, хрустальные блюдца нежно пели в ее руках... С детства знакомые китайцы гуляли по чашкам и сахарнице.
Пили чай. Анна Аполлоновна изредка судорожно вздыхала, говорила робко. Сын казался ей теперь каким-то чужим... Но несвежая марля бинта и глубокие синяки под глазами будили едкую жалость. Алексей Иванович пристально размешивал сахар и об'яснял:
- Так, пустяки. Давно уже... Ушиб, самый обыкновенный ушиб.
Он долго отнекивался - ерунда! - и не давал переменить повязку. Когда из-под нее показалось посинелое размозженное ухо и широкая ссадина на голове - Анна Аполлоновна снова заплакала, еле сдерживаясь, обмывала разбитое место бурой... И, конечно же, нельзя было сказать ей правду - рассказать, как в Брянске, на вокзале, солдаты маршевого эшелона били своих и чужих офицеров, - как молодой парень в засаленной телогрейке ударил Алексея Ивановича тяжелым медным чайником... И, делая вид, что ему совсем не больно, он улыбался и постукивал по скатерти ложечкой.
9. ЧУЖИЕ
Снова начались дожди. Блеклое небо разворачивалось низко, над самыми деревьями. Марьюшка топила в столовой дымную, еще не обогретую голландку. Ежась от холода под клетчатой шалью, Анна Аполлоновна раскладывала пасьянсы; когда к ней заходил Алешенька, она ласково улыбалась ему и спрашивала, приглядываясь к картам:
- Тебе не холодно? Я вот смерзла совсем.
- Нет, ничего, - отвечал тот, тоже стараясь быть ласковым. Мать раздражала его, и в гостиную заходил он редко - почти все время проводил наверху, раскрыл ставни, пачкаясь в паутину, шагал по комнатам, напевая из "Гугенотов":
- У Карла есть враги... Трам!
Красное дерево с резьбой и бронзовыми украшениями, золоченые рамы тусклых, умирающих зеркал, - на подоконнике, сваленные беспорядочной грудой, дагерротипы в плюшевых рамках... По мутным пластинкам расплывчатыми пятнами мерещились лица чудно одетых людей, - нарастала горькая злобная зависть к дедам этим и теткам, прожившим давнишнюю свою жизнь так уверенно и покойно, - ненависть к России громадной, чужой, глухо-враждебной. Ощутимей становилось наступающее со всех сторон неизбежное - ныло оно под повязкой, солдатом в куцой стеганке, орало мужицким сходом; глядело в окна крышами недалекого села, стадом на Жеребцовских зеленях... Вчера Марьюшка рассказывала про работников, толковавших в людской, что "таких нынче бьют" - и вот сейчас парни, что пилят подле погреба дрова, кажутся уже не знакомыми, привычными Семеном и Петькой, а чем-то безличным, выжидающим, готовым бить... Напевая машинально про Карла, шагал Алексей Иванович по комнатам - зависть и злоба сменялись тугим, холодным страхом:
- Господи! - шептал он озираясь, - господи, за что?
Жаркая жалость к себе затопляла глаза слезами, но, наткнувшись глазами на зеркало, видел он свое жалкое, голубое лицо - приходил в себя, успокаивался, льнул лбом к ледяному оконному стеклу. За окном - серенькие, сплошные тучи, дождь, голые деревья... Потому вспоминалось - остатки деревень, ватные дымки шрапнелей, обозы, - податливые девчонки из перевязочных и госпиталей, с полинявшими крестами на рукавах и косынках, и молчаливые взгляды грязных людей в шинелях, провожавшие автомобиль, на котором он ехал "в штаб". Был грязный мокрый день - точь в точь, как сегодня. Затасканная машина медленно пробиралась по искалеченной дороге. Навстречу шла из резерва какая-то часть, взмокшая, насупленная, а он, не обращая внимания на молчаливые, тяжкие солдатские глаза, жался спиной к пикованному задку, тащил к себе на колени хохочущую Нину Николаевну - и целовал ее дряблую шею, раздвигая влажным от дождя подбородком воротник пальто и кофточки... Фронт, тыл, негодные консервы, вши... Потом революция, города, вокзалы... но нет, только не это! - из развороченных, клокочущих городов бежал Алексей Иванович сюда в последней надежде найти покойный закоулочек. И опять вспоминалось - давно, в гимназические еще годы - приходили мужики в усадьбу, просили уступить им какой-то кочковатый кусок земли; они толпились в дальнем конце двора, может быть, говорили между собой, но их не было слышно - только лысый старик с зеленоватой бородой, стоя без шапки под окном столовой, все кланялся, все шамкал: - Што жа, мы миром... Мы, матушка, миром прошим. Нам беж той нижинки никак нельжа... - но низинку ту продали не им, а Новскому лавочнику, как его - Парфену!.. Многое вспоминал Алексей Иванович, прижимаясь лбом к нагревшемуся стеклу, и все яснее чувствовал - ближе, тяжелей, неизбежней нависает тяжелый, близкий груз - от него за комод не спрячешься. - О-о-о! - стонал он вполголоса и озирался, а из зеркала смотрело мертвое, голубое лицо, пересеченное повязкой...
За пыльными стеклами шкапов таились плотные ряды книг. Алексей Иванович распахивал скрипучие, разбухшие дверцы, быстро писал по пыли: конец, конец, конец, - смеялся глупым, деревянным смехом; грязный налет собирался на озябшем пальце, он вытирал руку об штаны и наугад вытаскивал с полки книгу. А за обедом, делая вид, что ему ничуть не страшно и даже весело, рассказывал про какое-нибудь "письмо к главному черному скопцу" из Монтескье... Экземпляр русского перевода 1792 года, с шершавыми, желтыми страницами, с переплетом тверже дерева, был - возможно - единственным, оставшимся в живых.
Когда же Анна Аполлоновна ненароком заговаривала про войну или революцию, сын отвечал, морщась:
- Да перестаньте вы, пожалуйста!
И Анна Аполлоновна спешила, боязливо соглашалась:
- Не буду, не буду - я так.
10. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА
Озябнув от долгого сиденья в нетопленных верхних комнатах, Алексей Иванович спустился вниз. За последнее время он по многу нездорово спал днями, и сейчас его клонило ко сну. Внизу, в коридоре топилась печка и было так сумеречно, что острые иглы, пробившиеся сквозь щели дверей, становились розовато-заметными.
- Среди них Генрих сам! - запел Алексей Иванович, вздрагивая и ежась, совсем было завернул к себе, но, проходя мимо столовой, услышал:
- ...он деревенских-то боится, вот и лебезит перед ними. А с того неприятность одна. Разве можно?
И вошел. Подле стола, нескладно уложив на коленях широкие, как сковороды, ладони, сидел Растоскуев. Алексей Иванович кивнул ему - сел, прислушиваясь к рассказу.
- Народ и то волнуется. У меня земли что же - пустяки, а они орут - на десять дворов хватит! Что ж я теперь за свои денежки и не хозяин? А Галактион Дмитриевич еще больше мутит, что против меня, что против вас...
Анна Аполлоновна повернулась к сыну:
- Что же это, Алешенька? Ведь он жалованье получает, я ему так доверяла... Ведь все хозяйство на нем, положительно все! Может быть, вы, Парфен Павлович, шутите?
- Какие ж тут могут быть шутки! Тут шутки плохие-с. Мужик ведь что? - Хам. Он с превеликим удовольствием, в любой момент... Разве он что жалеет?
Растоскуев вытащил из кармана растрепанную записную книжку в коленкоровом переплетике, листая жирные страницы, продолжал:
- И доверяете вы ему напрасно. Разве можно такому, извините, доверять? Если угодно, я вам нарочно об'ясню: я через него у вас хлеб покупал, сено, кожи там, лен... Так вы займитесь, проверьте - обязательно он половину к себе в карман клал. Если желаете посмотреть...
Алексей Иванович потянулся к вырванному из книжки листику, брезгливо захватил его концами пальцев. Неровные буквы отмечали: 5 ф. сена клеверного 2 воза. 14 ф. еще сена лугового воз 1. 26 февраля лен старый разного номера 9 пуд. 28 ф. и ржи сыромолотной 80 мер... Дальше - март, апрель, овес, кожи сырые... Сбоку была проставлена цена.
- Вы оставите эту записку?
- Как же-с, как же-с, пожалуйста, - ответил Парфен Палч, кланяясь, и простился, не решившись подать руки.
11. ХОЗЯИН
На следующее утро Алексей Иванович собрался в контору. Уже одевшись, в шинели и шапке прошел он в свою комнату за папиросами. Доставая свежую пачку, он наткнулся в чемодане на кобуру, колеблясь повертел ее в руках и сунул браунинг в карман.
Осклизлая тропинка пролегала через двор, мимо луж и двойных коровьих следов, налитых водою. Сыпался мелкий сухой дождик, делал лужи шершавыми. Подле скотного приказчик Никифор и молодой скотник в изнавоженной рубахе сбрасывали с телеги капустный лист, ломкий, сизый. Никифор молча снял картуз, парень же только глянул - нахально и весело - и не поклонился вовсе. Алексей Иванович хмурясь, сильно стискивая зубы, прошел мимо - следом покатился веселый, вызывающий смешок. Дверь в контору была заперта.
- Чорт! - выругался он. Но из флигеля, на ходу поднимая воротник пиджака, уже выбегал управляющий.
- Мое почтение, здравствуйте, сию минутку отопру, - говорил он, угодливо улыбаясь и без толку суетясь: - делами интересуетесь?
- Да, - холодно ответил Алексей Иванович, проходя в сенцы, - будьте добры показать мне книги.
В конторе было пусто, неприбрано, мрачно. Галактион Дмитриевич едва заметно пожал плечами и уставился в угол - в углу висела икона.
- Какие ж у нас книги! У нас книг никаких не ведется... Хозяйство ведь самое простое-с.
- Да? Ска-жите пожалуйста! - Алексей Иванович нетерпеливо постукивал сапогом о перекладину стола, и голос его был нарочно спокоен: - так, значит, ни одной книги и не ведете?
- Кассовая разве... Так она дома у меня, на квартире.
- Дома?.. Ну, что ж, принесите.
Барометр, бумажки на гвоздике, образ. По простому еловому столу - кляксы, росчерки, какие-то рожи... Алексей Иванович долго рассматривал их - и едкое раздражение его росло. Совсем позабыв о постоянных своих страхах, думал он только о деньгах - погоди ты у меня!.. Когда, наконец, управляющий принес тоненькую книгу в зеленом с разводами переплете - он молча взял ее, вытащил из портмонэ грязный растоскуевский листочек - читал и постукивал ногой.
- Ну-с, что вы скажете? - спросил он.
Галактион Дмитриевич недоумело склонился над столом:
- На счет чего-с?
- А вот на счет записей этих... Это что?
Галактион Дмитриевич выпрямился и ничего не ответил. Глухо захлопнулась книга. Алексей Иванович встал:
- Разговаривать с вами долго я не стану. Того, что вы успели, - он сделал коротенькую паузочку и отчеканил, - на-во-ро-вать! - не вернешь. Но делать вам здесь больше нечего. Понятно? Можете сегодня же отсюда убираться.
Галактион Дмитриевич молчал. От недавней его угодливости не осталось и следа, - он поигрывал скулами и сопел носом. Молчание это будто кнутом стегнуло Алексея Ивановича - вспоминая парня в изнавоженной рубахе, он бешено заорал:
- Вон!
Глаза желтовато-серые, с коричневыми крапинками, сузились насмешливо и нагло, голос был тоже насмешлив и нагл:
- Никуда я уходить не собираюсь... Можете не кричать, все равно я вас за хозяина не считаю. Неизвестно еще, кто раньше... - он не успел кончить: книга в зеленой папке сильно и отчетливо ударила его по щеке, он качнулся в сторону, не скоро приходя в себя, сжал кулаки... Прямо на него, напряженным круглым взглядом, глянула плоская синяя сталь.
- Ну? - шагнул вперед Алексей Иванович, - марш!
Галактион Дмитриевич растерянно выпятился в сени, повернулся и трусливо втягивая голову в плечи, заторопился к флигелю.
12. ВОТ ТАК КЛЮКВА
Бобылья жизнь - срамота одна... Ну, годится разве мужик печку топить, или стирать собственные свои порты? А тут вот, хочешь не хочешь, - делай...
Но за веселость, за бороду светло-желтую, за непокойный нрав - любили Акима все, и бабы часто забегали к нему - хлебы затворить, прибраться, или еще там чего-нибудь по бабьей своей части, а мужики подолгу сидели у него вечерами, говорили про войну, про учредилку, про землю.
О поместьи, о Таубихе говорил Аким с такою злобой, что мужики только сплевывали:
- Эк, корежит-то тебя!
- Бить их нужно, вот что! Пока не изничтожим их всех - ни хрена не получится... ха! В их, в барынях этих, самая зараза.
- Ну-ну, - возражал кто-нибудь посмирнее, - нам барыня-то ничего. Нам землицы бы, это правильно, а барыня что ж... Пускай себе проживает.
- Землицы, землицы, - кривлялся Аким, от злости просыпая из кисета табак. - А хер не хошь? Не хошь?.. Ну, тогда и не говори!.. От ей землю зубом не вытянешь.
- Это конешно, - соглашались мужики.
Но Акима уже не остановишь:
- Оны только вот мужика давить, - захлебывается он, - Таубиха, она мать его, чорта, расселася как жаба, она, стерва, в церкву и то пешком не дойдет - каких кобылиц для нее запрягают... А я, - а я, может, лошади во всю жизню не имел!
---------------
Аким сидел подле печки, не торопясь щипал лучину, тяпая косарем, напевал любимую свою солдатскую песню:
На возмо...орьи мы стояли,
На Ерманском бережку...
- начинал он тонким, сдавленным голосом и сам себя же подхватывал баском:
Да на возмо...орьи мы глядели,
Как волнуется волна, да на
Возмо...
Галактион Дмитриевич постучал в окошко и приложился к стеклу - темно в избе, ничего не видать. Аким подошел.
- Чего нужно?
- Зайти хочу.
- Заходи, кто тебе не велит! - Чиркнул спичкой, полез в печь с головой. Галактион Дмитриевич присел на табурет, не зная, с чего начать, сказал: - дым-то какой... Печка у тебя, говорю, дымит!
- Ничего, брат. Это вам, может, обозначаит, если ты такой благородный, а мы привычны...
Помолчали. Седенький хворостяной дым заволакивал избу; становилось еще неприветней. Аким налил в чугунок воды, достал из залавка ножик.
- Ну, как ты, с барыней своей, надумали чего? - спросил он, принимаясь чистить картошку: - небось в город пишете, бумагу насчет нас, что мужики коней на господскую землю гоняют?
Аким засмеялся и подмигнул:
- Не выйдет, брат, ваша дело ни фига! Теперя стражников этих самых нету.
Галактион Дмитриевич обиженно замахал руками:
- Что ты, что ты, я на это не согласен. Я сам против них иду... Да что! - ушел я из поместья, вот!
Аким даже ножик уронил:
- Как так ушел?
- Очень просто! Не желаю ихние интересы соблюдать. Хватит с меня - поездили на нас.
- Врешь, небось?
- Чего там врешь... Квартиру себе подыскиваю. - Галактион Дмитриевич опустил глаза, внимательно проследил таракана, бежавшего поперек пола. - Хочешь, к тебе с'еду?.. А?
Аким выпучил глаза, - вот так клюква!
13. ПАНИНЫ МОЛИТВЫ
Крепкий осенний мороз накрепко сковал дорогу, твердые каменные кочки угловатыми глыбами застыли вдоль дорожных колей. Старый фаэтон прыгал по кочкам - в сломанной рессоре было зажато березовое полено. Анна Аполлоновна охала:
- Ох, не могу...
- Ничего, сейчас доедем, - успокаивал ее сын, стараясь быть ласковым... У ограды попался Растоскуев. Рядом с ним шла Паня - черная бархатная шубка и тонкий от мороза румянец делали ее вялое, круглое личико красивей и моложе.
- С праздником вас, - сказал Растоскуев, подбегая помочь.
Анна Аполлоновна, опираясь на его руку, выбралась из фаэтона:
- Какая у вас дочка красавица!
Паня потупилась, не выдержала - подняла глаза, и тотчас же румянец ее стал горячее и гуще: бритый, немного припудренный, с тонкими губами и черной повязкой на голове, сжал ее неподвижные пальцы:
- Здравствуйте.
Жадно ощущая крепкий и четкий бой сердца, Паня отняла руку и совсем застыдилась. С колокольни, оглушая своим медным грохотом, грохнули колокола. Парфен Палч торопился договорить: - ...сюда на село перебрался к Акиму-Бобылю... Ужасный подлый человек Аким этот самый... - но вошли в церковь, и он смолк. Служба только началась.
Церковь постепенно полнилась людьми. Уютно пахло растопленным воском и ладаном. Анна Аполлоновна крестилась мелкими частыми крестами, иногда присаживалась на венский стул, нарочно для нее прислоненный к стене. Паня стояла немного позади - глядела на архангела Михаила с нежным и гордым лицом, - потом на синевато-серую шинель - офицерскую, но без погон.
14. САПОГ И ТУФЛЯ
- Эх-хе-хе!.. В церкву, что ли, сходить? - Аким, громко расчесывая под рубахой живот и грудь, спустил ноги на пол, сказал задумчиво:
- Не одна меня кусает, - знать, их много завелось...
Изба его выглядела по иному: в углу - широкая железная кровать, в простенке между окнами квадратное зеркало... Да и мало ли чего еще понавез с собою Галактион Дмитриевич?
- Пойдем, Митрич, помолимся, фиг ли так-то сидеть! Тама народ все-таки, хоть в сторожке посидим, покурим.
- Нет, не пойду, ну ее... - ответил Галактион Дмитриевич. - Я вот побреюсь сейчас.
- Ладно, брейся, шут с тобой, - согласился Аким.
Он ушел. Нежная белая пена таяла и оседала в мыльнице, в зеркале, прислоненном к оконной раме, вставало наполовину обритое лицо. Намыливая щеки во второй раз, Галактион Дмитриевич машинально глянул на улицу и, в удивлении, мазнул кисточкой по уху: по улице, пробираясь вдоль изб, шагал странный какой-то солдат, - полы его шинели были подоткнуты за пояс, ноги были обуты по разному - одна в сапоге, другая в стоптанной лазаретной туфле... На голове, сваливаясь на затылок, сидела лохматая козья папаха, а за плечами торчала винтовка - на штыке, подцепленный за ушко, висел второй сапог.
- Что за фигура? - подумал Галактион Дмитриевич, присматриваясь к солдату, и вдруг узнал в нем Никиту Похлебкина, который числился пропавшим без вести... Мгновенно вспоминая, что Растоскуев перевез к себе все Никитино имущество, а скотину даже пораспродал, покачал головой, - будет сегодня дело! - Поспешно добрился, впопыхах обрезал подбородок и, не обращая внимания на проступающую кровь, начал одеваться.
15. КРЕСТНЫЙ ПАПАША
Служба кончалась.
- Давай подождем, пока посвободнее станет, - сказал Алексей Иванович матери, отходя от креста.
Анна Аполлоновна кивнула головой, опустилась на стул, пряча просфору в рыжую норковую муфту.
Народ плотно напирал к амвону. Растоскуев тушил свечи, собирая их на круглое медное блюдо с облезающим серебрением. Паня, искоса поглядывая на Алексея Ивановича, протискивалась к дверям, - тот перехватил ее взгляд и подошел:
- Куда это вы торопитесь?
Паня остановилась, в замешательстве теребила меховую опушку рукава, а он продолжал:
- Погодите, вместе выйдем.
Рядом недружелюбно зашептались какие-то старухи, кивали в их сторону.
Не зная, что делать, Паня отошла к стене:
- Грех это. Нельзя в церкви разговаривать.
Около стены было пусто. Трехрукая богородица выглядывала из смятых складок зеленеющих медных риз. Паня растерянно остановилась, покраснела:
- Мне нужно поскорее... Папаша сейчас домой вернется, нужно его чаем поить...
- Ничего, успеете еще... Давайте лучше поговорим.
Алексея Ивановича сладко томила нежная кожа ее лица и пухлые, как у девочки, губы.
- Как вас зовут? - спросил он негромко.
Вот оно!..
- Прасковья... - с трудом выговорила Паня, закрывая глаза и пылая от стыда за свое "безобразное" имя.
- Значит Паня? Вот хорошо!..
... Как четко и больно колотится сердце! Как это не похоже на строгого ангела с гордым лицом! И конечно же он - этот бритый, немного припудренный - не похож на того, другого, придуманного, снящегося по ночам...
Пахло едким, тлеющим фитилем, церковь пустела. Анна Аполлоновна поднялась:
- Пойдем, Алешенька.
Гулкие отзвуки шагов взлетали с каменного пола к невысоким сводам.
На паперти их догнал Растоскуев. Небольшая толпа, собравшаяся подле ограды, при виде его с легким говором раздвинулась, из нее вышел странный солдат, прихрамывающий на левую ногу - ту, что была обута в туфлю.
- Папаше хрестному! - сказал он.
- Здравствуй, - ответил Парфен Палч, - откуда это ты?
- Откуда?
Никита пропустил мимо себя Анну Аполлоновну и усмехнулся. Паня испуганно поглядывала то на него, то на отца. Алексей Иванович тоже остановился и спрятал руки в карманы шинели.
- Из городу Москвы, папаша... Специально явился отблагодарить вас, что хозяйство мое сберегли в справности! - Никита усмехнулся еще раз и заговорил громче: - Следоваит вам, конечно, за такую вашу заботу разбить всю твою поганую рожу... Но слишком даже хорошо известно, что с тебя другого ничего ждать нельзя, как есть ты мародер-кулак или попросту капиталист...
Мужики загоготали. Растоскуев строго кашлянул и спустился с лестницы на землю.
- Орать тебе здесь не приходится, - сказал он: - ежели ты вернулся, забирай свое добро и молчи. А за кобылу свою можешь деньгами получить.
Толпа насторожилась, и смех сгас. Похлебкин поправил ремень от винтовки:
- Так-с, папаша, правильные твои слова... Но, между прочим, мы еще с тобой поговорим впоследствии.
Алексей Иванович наскоро простился с Паней и пошел к экипажу. Фаэтон запрыгал по кочкам к реке, на реке уже устоялись прозрачные, хрупкие закраины. Сквозь голый парк белели стены дома.
16. НАКАНУНЕ
Паня читала до сумерок. Когда в залике затемнело, она перешла к окну, боком села на стул и продолжала листать страницы, приглядываясь к мелкому, скверному шрифту, пока не заболели глаза: тогда она положила книгу на колени - книга свернулась слабым желобком, налилась синью, сквозь синь едва заметно виднелась надпись на обложке - "Тайны монархов". Сидеть на стуле было твердо, неудобно, между тем как рядом выгибалась спинка покойного, мягкого дивана. Но Паня не видела дивана и не думала о нем. Монархи, вместе с тайнами своими - утонули во тьме, вместо них плавало бритое, припудренное лицо... В соседней комнате сипло спал Парфен Палч, пестрая брюхатая кошка беспокойно бродила по полу, чуть слышно мяукала...
Вдруг резко заверещал замок. Паня встрепенулась. - А если это, - быстро подумала она вскакивая, - если это... - В сенях было морозно, она молча отстегивала тяжелый крюк и руки у ней дрожали - от холода, что ли. За дверями была плотная колючая ночь и Акимова скороговорка:
- Парфен Палча общество требует, в Никитиной избе сидят, скорей, наказывали, чтоб шел.
Паня вернулась в залик, зажгла лампу и принялась будить отца. Тот сопел, кашлял, говорил в полусне:
- Сейчас... Отстань ты... Сейчас! - потом встал и щурясь вышел к свету.
- По какому делу? Сход-то?
- Не знаю, не говорил он.
Паня машинально подхватила кошку, затеяла было чесать ей шею. Парфен Палч натянул пиджак. В это время опять зазвонили.
- Вот не терпится окаянным! - сказал он досадливо.
Паня лениво бросила кошку в кресло.
- Кто? - громко спросила она на этот раз.
- Свои!
Голос был веселый, слишком даже пожалуй веселый, знакомый. Крюк соскочил и лязгнул о косяк.
- Пожалуйте...
Колючая ночь, слабый огонек напротив, с другой стороны улицы, тьма. Радость или страх? Не поймешь... Алексей Иванович шагнул в сенцы.
- Ах, это вы! - деланно удивился он и, будто не находя в темноте Панину руку, воровато тронул ее грудь.
Паня шарахнулась в сторону, замерла, - но он уже входил в залик, - сбивая с фуражки твердый бисер изморози, говорил:
- Скучища дома - ужас! Я и решил зайти. Ну, что у вас новенького?
- Новенького? - повторил Парфен Палч, придвигая стул, хотя их было поблизости достаточно, - да что ж, хорошего мало... - Он, быстро напитываясь злостью, пожевал губами и фыркнул. - Как в городе желают, по городскому... Ххм!
- Как же это?
- А вот так само! - уже по настоящему злясь, ответил Парфен Палч. - Никита, крестник мой расчудесный - красную гвардию видишь ли устраивает... Тишку моего сманил... Ххм! Нашел тоже красного гвардейца...
Глаза его были мутны от недавнего сна и от бурой стариковской крови. Он махнул рукой, взялся за чуйку:
- Вы уж извините, итти мне нужно, сход опять собирают. Может, вы с Прасковьей моей посидите пока?
Алексей Иванович сдержанно наклонил голову:
- Что ж, я с удовольствием.
И, в то время, как притихнувший сход слушал просторные, нескладные Никитины слова - в простоте, нескладности понятные и нужные всем - в то время, как Аким, весело крутя бородой, матерился и бестолково орал: - Правильно-о! - а Галактион Дмитриевич, неожиданно в товарища Сивохина превратясь, увивался вокруг мужиков, пока вызревало совсем уже близкое завтра, - в залике растоскуевском попискивала лампочка, говорил Алексей Иванович - пустяки какие-то говорил, - сонно мурлыкала кошка... Часы тикали, тикали, тикали, тикали, - надоедно, неумолчно, будто гвоздики заколачивали... Половики лежали на желтых, прекрасно окрашенных полах, от желтого керосинового света полы казались сейчас темными, на стуле слабым желобком свернулась книжка... В желтом керосиновом полумраке Панино округлое личико становилось безбровым, похожим на этикетку с флакона, где тоже улыбается округлое, безбровое лицо... Тяжко, быть может, мучаясь, умирая, - умер придуманный - давно для чего-то придуманный - тот с алтарной двери и с серых страниц книжонок... Может быть, он и не умер даже, но Паня знала, что его нет, что его не будет: Панины щеки горели, как на морозе - четко колотилось сердце, и губы - в тени от бумажного абажура - казались черными. Часы пробили десять, Алексей Иванович, так и не тронув черных тех губ, сказал напряженно весело:
- У меня мама такая стала чудачка - всего боится... Как вечер - она уже и просит, чтоб с нею быть.
И ушел...
А Паня продолжала сидеть, прислонясь к изогнутой спинке дивана, - в сладком нескончаемом забытье.
... Парфен Палч вернулся задним крыльцом - отперла ему стряпуха - он был угрюм, угрюмо спросил дочь:
- Алексей Иванович где? Ушел, что ли?
И, не дождавшись ответа, прошелся из угла в угол, раскрутил горелку, сказал задумчиво:
- Расколотят их... Обязательно.
17. РЕЗОЛЮЦИЯ ПОСТАНОВЛЕНИЯ
Снег пошел на рассвете, валил и днем. Пухлые липкие клочья наседали на землю, облепили ее широко и плотно. Стихло только к обеду. Липы трудно сгибались под нежданным грузом, роняли его с вязкими вздохами.
От накаленной голландки в комнате было тепло и уютно. Алексей Иванович в синих рейтузах, в тонкой шелковой фуфайке и вышитых туфлях на босу ногу, полулежал в лонгшезе, между затяжками подпиливал ногти, а положенная на подоконник папироса дымилась душистым дымом - с одного конца серым, с другого голубым. Он докурил ее до конца, кинул в угол искусанный остаток, - и насторожился: резкий, долгий - откуда он? - вскрик, тут, рядом, чудно, по-женски, оборвался и - с трудом понимая, чей этот дикий и страшный голос - Алексей Иванович бросился в столовую. Анна Аполлоновна, задыхаясь, бежала навстречу, силясь сказать - Алешенька! - и едва выговаривала одно только, беспомощное:
- Аа... Аль... Аа...
- Что такое? Что случилось? Да говорите же! - крикнул он, бледнея.
Анна Аполлоновна пробормотала:
- Там, пришли... там, - и слабо шевельнула рукой.
Алексей Иванович повернулся к столу - только сейчас заметил Паню, - она стояла молча, с непокрытой, растрепанной головой в излысевшем, должно быть, не своем полушубке, накинутом на плечи. По испуганному ее лицу пятнились слезы.
- Мужики, - шевельнулась она и вздрогнула так сильно, что полушубок свалился на пол. - Идут... папаша говорил разобьют, а я... прибежала вот... Только все равно не успеть...
Паня закрыла лицо руками. Алексей Иванович, чувствуя, как холодеет у него где-то вверху живота, глянул в окно и сразу же увидел: на другом конце двора, ярко вставая в нетронутой белизне снега, втискивалась в ворота плотная человечья толпа. Он повернулся, торопливо шмыгнул мимо матери к себе, выхватил из угла чемодан и распахнул его пополам. Скрюченные пальцы взрыли сорочки и носки, какие-то письма, коробки с папиросами - уткнулись в парусинную подкладку дна и там, на дне, нащупали прохладную сталь плоского, широкого ствола.
Мужики - их было много - спокойно остановились напротив дома, кой-кто присел на крыльцо людской. Молодой скотник вышел к ним, вытирая руки о подол выпрастанной рубахи, - должно быть сказал что-нибудь веселое: в толпе засмеялись. Из трубы флигеля молочно-мутным столбом вырастал дым. Около колодца чернела глубокая лужа, проевшая снег до земли... И все это - по обычному глядевшая усадьба, мужики в темных пиджаках и овчинах, среди которых выпирала единственная новая оранжевая дубленка, смеющийся парень в грязной рубахе, - было очень простым, будничным и - страшным. От людской отделилось несколько человек.
Алексей Иванович, ни на кого не глядя, прошел к выходу, - вернулся; грузно ступая за ним, рассаривая по полу куски воды и снега, вошли четверо - Никита в папахе, свалившейся на затылок, Аким, Галактион Дмитриевич и - сзади всех - кривой Тишка с винтовкой в руке.
- Гражданка Таубе здесь? - спросил Никита. - Ага!.. Сейчас будет прочитана резолюция нашего постановления, каковую прошу... Товарищ Сивохин, начинай!
- Какой Сивохин! Кто же это? - подумал Алексей Иванович. - А-а, - это... - Все молчали. Галактион Дмитриевич долго откашливался, долго разворачивал мелко сложенный бумажный лист и торжествующе усмехался.
- ...месяца числа, года, - прочитал он, - мы нижеподписавшиеся крестьяне общества...
В тишину одно за другим западали слова, - собирались в тяжелую груду:
- ...составили настоящее постановление а о чем тому следуют пункты пункт первый как надлежит из доклада товарища Похлебкина в России повсеместно прошел переворот власти под лозунгом мир и хлеб каковой произведен партией большевиков под номером четвертый еще товарищ Похлебкин раз'яснил нам что война произошла ради выгодности для помещичьего классу а почему уничтожаются многие тысячи крестьян на фронтах вполне соглашаясь с об'яснением товарища Похлебкина мы общество крестьян село Новое согласны под лозунгом мир и хлеб а также долой помещиков и дворян пункт второй относительно земли помещицы Таубе Анны Аполлоновны мы общество крестьян село Новое постановляем чтоб вся земля пахотная луговая а так же лес согласно плана должны перейти нашему обществу и распределить ее согласно подушной раскладки а что касается рабочих какие проживают в поместьи как эксплоатируемы и они тоже предоставить им всю усадьбу какие есть постройки частично коровы и лошади а другой инвентарь пополам...
Галактион Дмитриевич на миг остановился, щурясь посмотрел на Алексея Ивановича и зачитал громче, крепко налегая на некоторые слова:
- ...согласно предложения товарища Похлебкина назначается над поместьем комендант мы все согласны чтоб был комендантом Галактион Дмитриевич Сивохин пункт третий о помещице Таубе и состоящий при ней сын Алексей постановляем о выселении вещей с собой не брать никаких и вещи эти распределить между крестьянами села Новое и рабочими с поместья к чему единогласно подписываемся...
Галактион Дмитриевич кончил. Еще напряженней и тише стала тишина - вязко вздыхали липы, роняя рыхлый свой груз, и вздохи эти были слышны сквозь двойные зимние рамы. Алексей Иванович лениво отвел глаза к окну. Недавно еще такой незаметный, маленький холодок разрастался все шире, медленно, оглушительно и больно дергалось сердце, но, вместо страха, одно только терпкое осталось ожидание: - сейчас!.. А на дворе было просто, обычно, - покуривали, говорили и смеялись мужики, спокойные, одинаковые на вид... За окном зима, снег, низкие срубы, люди - и притиснувшаяся к стеклу любопытная рожа мальчишки, залезшего на фундамент.
- Что ж ты, тов. Сивохин! - спросил, наконец, Никита.
Галактион Дмитриевич подался вперед - осторожно, трусливо, готовясь в случае чего шмыгнуть обратно.
- Вам придется сегодня же отсюдова выбираться, - сказал он. - До станции вас довезут, а...
И Алексей Иванович быстро - сейчас, сейчас, сейчас! - повернулся к нему и выстрелил - три раза.
18. ПУТАНИЦА
Раз!.. Раз!.. Раз!.. После первого выстрела, в крошечном промежуточке между негромкими револьверными тресками, жалобно звякнула хрустальная посуда - пуля напоролась на буфет. Но никто этого не заметил - все слышали только треск сухой, картавый, револьверный... И тотчас же все смешалось - Тишка неумело поднял винтовку, неумело дергал затвор, упирая приклад в живот, Марьюшка бессмыслено повторяла - "Ах, батюшки, грех-то какой, вот оказия, вот оказия", - суетилась подле Анны Аполлоновны, а рядом стыла Паня, отнявшая руки от заплаканных щек... Грузное тело нескладно опустилось на паркет - рядом по полу уже катались двое, и Никита, яростно налегая сверху, пыхтел:
- Чорт!.. Ишь ты... чорт какой!..
Аким кинулся помогать, задел сапогом Галактиона Дмитриевича, - тот хрипло взвыл и разом смолк... Мальчишка, отодрав свой сплюснутый нос от стекла, юрким кубарем скатился в снег, радостно, по-ребячьи махая рукавами, побежал к людской... Спокойные, бородатые - вскочили ему навстречу, беспорядочно задвигались, снова обернулись в одну цепкую и целую массу - хлынули к кухонному крыльцу... А когда Алексей Иванович, вовсе обессилев, задыхаясь от густого, потного духа Никитиных одежин, - неподвижно затих, ощущая, как взмокла фуфайка в холодеющей под спиною его, чужой крови, - столовую уже дополна заполнили мужики.
Никита медленно поднялся, вытирая лицо.
- Пфу-у! Сволочь какая, - сказал он, отдуваясь.
Аким поднял Алексея Ивановича, держал его сзади за плечи. В толпе нарастал беспокойный рокот.
- А ну! дай ему, чорту! - крикнул кто-то.
Но Никита быстро замотал головой:
- Обойдешься, товарищ! Это гражданин есть арестованный.
Рокот усилился, - спутывался в запутанный клубок и рвался на куски:
- А-а-а!.. в сердце... Бей!.. Мать... так ему... мать... холую... мать... и нужно... Бей!.. го-го!.. мать... Бей!.. у-ю-ю!.. - ничего нельзя было разобрать в этих обрывках и клочьях. Столовая сразу стала маленькой, тесной, душной. Все орали, жали друг друга, совали вперед кулаки - и не потому, чтобы кто-нибудь из них по-настоящему жалел Галактиона Дмитриевича, хотел бы отомстить за него, - а потому, что напряженное мужичье нутро, томившееся в бесконечном ожидании, неудержимо рвалось наружу, в поисках хоть какого-нибудь пути для себя.
- Товарищи, - надрывался Никита, - товарищи, не суйся! Этот гражданин будет состоять под караулом...
Но его не слушали: - Бей!.. в гроб!.. го-го!.. мать... спасуды-то!.. бей!.. - грохотало по столовой. И, возможно, не помогли бы Никитины слова, но как-то, случайно, кто-то распахнул дверь в соседнюю комнату: под напором собственной тяжести и густоты толпа подалась туда и, будто отыскав себе, наконец, правильный, нужный путь, стала редеть, - таяла, растекалась по всему дому. Никита, оправляя папаху, шагнул вперед, боком врезался в редкие остатки. Перед ним расступились. Аким и Тишка повели Алексея Ивановича к выходу. Уже слышались многие тяжкие шаги наверху... Анна Аполлоновна билась на руках у Марьюшки, уставив на нее страшный, ничего не понимающий взгляд, кричала нестихающим, ровным визгом:
- А-а-а-а-а-а... Аа... А-а-а-а...
Марьюшка старалась успокоить ее - расстегивала темную кофту с желтыми полосами, рвала пуговицы, бормотала себе под нос... А посреди комнаты, нелепо согнув ногу, коченел труп Галактиона Дмитриевича, - плоский, мертвый, залитый быстро-густеющей кровью.
19. СИВКА-БУРКА, ВЕЧНАЯ КАУРКА
В людской никого не было - все рабочие увязались за мужиками. На грязном просаленном столе осталась чашка недоконченной похлебки, рядом валялись наспех кинутые ложки, куски хлеба, - до еды ли теперь! Алексей Иванович сел на скамью, слабо пошевелил ногами, - промокшие по снегу туфли отвисли с пяток, на багровых, иззябших щиколотках черными венами вздувались штрипки штанов.
- Ну, Тишка, сиди с ним здесь! - сказал Никита, - только смотри карауль получше... Пойдем, Аким.
Тишка послушно сел рядом, прижимая к себе винтовку. Аким недоверчиво посмотрел на него, покрутил головой: - эх, ты! - и стал присматривать веревку - крутить Алексею Ивановичу руки.
- Так-то спокойнее будет, - смеялся он, догоняя Похлебкина в сенях, и запел, раскорякой притоптывая каблуками: - Не ходи, да не ходи, со мной, цветик, посиди!
Таяло. С крыш вереницами сыпалась капель, снег налипал к ногам. Двор был истоптан сплошь, и следы по талому желтели, как весной. В верхнем этаже дома зазвенела разбитая рама. Аким оглянулся на нее и сказал беспокойно:
- Разберут все, поди... Нам-то и не останется ничего.
- Ладно, не скули, - хитро щурясь, ответил Похлебкин, - возьмешь свое...
Они пошли по усадьбе. Всюду было пусто. Подле скотного, у наполовину отзынутых ворот, стояла тачка с навозом - как везли ее, так и бросили. Конюшня была замкнута. Никита подергал замок, долго шарил за наличником - искал ключ - крякнул:
- Не попадешь в нее теперь.
Аким посмотрел на него с удивлением.
- А на кой тебе чорт замок-то жалеть? Сшибай его и все.
Из конюшни пахнуло коричневой тьмой и острым навозным теплом. Никита снял с тырки узду, обратал коня, какой был поближе к нему, - старого мерина в рыжеватой гречке.
- Запрягай давай.
- Зачем?
- Таубиху на станцию свезешь.
- Я-а-а?.. Нет, уж не повезу я, - обиделся Аким, - что я тебе за ямщик за такой сдался? Люди сколь добра наберут, пока ездишь-то...
Похлебкин искоса поглядел на него - опять сощурился:
- Ну и дурак же ты, гляжу, форменный... Своего счастья не понимаешь!.. Свезешь ее, а запряжку - себе.
- Как себе?
- Так! Себе - и больше ничего.
Необыкновенно ясно и близко глянуло: бурая из-под плуга струя земли, грачи, перелетающие по вспаханным полосам, только что перевязанный хомут... И, все еще не веря - где уж! - во все это, Аким схватился за повод, заторопился:
- Ну, ну, давай запрягу... Я, брат, в момент!.. Эй, ты, рассосуля, вылазай давай.
Он потянул лошадь из стойла, - та, неуклюже поворачиваясь в темноте, пошла... И сразу почувствовалось, что все - и мерин, и грачи, и холодный в ладони ремень - правда. Аким внимательно, по-хозяйски уже, осмотрел разбитые ноги, седловатую от старости спину, и снял узду.
- Ты что? - удивился Никита.
- А ты погляди - куда мне клячу таку! Я лучше другую, какая подходящей, все-таки...
Аким ушел в коричневую глубь - выбирать, - и оттуда, хотя телега была бы подороже саней, крикнул, умиляясь своей жертвой:
- Везти-то на развалах, что ли?
Вместе вытащили из-под навеса сани, приросшие за лето к земле, морщились от терпкого дневного света. Мимо, тяжело хрипя на ходу, пробежал лысый старик - через плечо его свисала тяжелая енотовая шуба.
- Домой, братцы, бежу, - крикнул он, весело задыхаясь, - коня надо весть... не унесешь всего... на руках-от.
- Тьфу, жадный какой, - завистливо сплюнул Аким, уже жалея, что запрягает он сани, а не телегу, - мало ему вишь!
Анну Аполлоновну пришлось выносить на руках. Марьюшка окутала ее шалью и села рядом.
- Садись, садись, - торопил Аким, обдумывая, успеет ли он, если к вечеру вернуться обратно, прихватить еще чего-нибудь.
- Готово! - крикнул он Никите.
- Ничего не готово, - ответил тот, - пойдем, Сивохина захватишь до исполкома.
Тело положили поперек саней, с краю. Оскаленное лицо запрокинулось кверху, на застекленелый мертвый глаз тихо опустилась снежинка.
- Ну-ка, сивка, - сказал Аким, примостившись сзади на коленках и присовывая бурое от крови туловище к ногам Анны Аполлоновны, - сивка-бурка, вечная каурка!
Сани выползли на дорогу, полозья кой-где достигали до земли. Из села бежали - мимо саней - бабы, девки, ребятишки.
20. КОНЕЦ ЖЕРЕБЦОВ
В столовой все было переворочено. Подле настежь раскрытого буфета валялись черепки стекла и фарфора, сломанный фруктовый ножик, - должно быть никто не знал, что он серебряный, - перечница. С раздвижного обеденного стола сдернули скатерть, и он оказался голым, чудным, многоногим, как паук. Черно-красную кровяную лужу развезли по всей комнате.
Никита прошел в гостиную. Ее очевидно второпях пропустили - в чинном порядке покоились березовые кресла, этажерки, банкетки. На круглом, ясно отшлифованном столике лежала раскрытая книжица журнала, пенснэ в золотой оправе... И только в углу, взобравшись на спинку дивана, приказчик Никифор силился снять с костыля икону.
- Вот насажена крепко, - конфузливо сказал он: - и не снимешь никак.
Все больше конфузясь, он сильно дернул раму, - лампадка выскочила из оправы, свалилась вниз, заливая маслом светлую обивку...
Никита пошел дальше. За прикрытой, заставленной каминным экраном, дверью была комната Алексея Ивановича: тут молодой парень увязывал в простыню большой узел белья и платья, а другой сидел на корточках перед чемоданом и собирал просыпавшиеся папиросы. Что-то хрустнуло под ногами Никиты.
- Вот чудаки, - сказал он, так же как Аким давеча, и подобрал с пола раздавленный каблуками владимирский крест с мечами, - вот чудаки... Чем узел вязать, клали б в чемодан.
- И то, - обрадовался парень, с папиросами, - давай, Миш, сюда. В ей и нести удобней будет.
Рядом, по коридорам, по комнатам, по боковушам сновали торопливые люди. Подле сундуков со старыми женскими платьями ссорились несколько мужиков, - они рвали друг у друга из рук вороха кисеи, шелка и кашемира и лаялись, как бабы. Грохотали ящики комода...
- Гляди, а здесь-то!
- Ого!
- Ну и ну!
- Бархатна!
- А что ж ей... Можно было и бархатну носить...
- Если деньга того позволяет!
- У них деньги легкаи...
- Суй сюда!
- Куда хватаешь! Я тебе, чорту, как долбану...
- Мотри, я бы не долбанул, в сердце твою... Орет тожа...
- А ты не хватай! Не твое небось.
- А твое?
- Брось, ребята. Всем хватит.
- Наша теперь все!
- А он чего лезет?
Наверху, на втором этаже, было еще людней и громче - в многоголосый стон сходились крики, споры, хохот:
- Яков Семеныч, подсоби-ка.
- Давай... Тя-же...лая!
- Да-а... Ну-ка, еще разок...
- Хо-хо-хо!
- Стерва, у тебя и так много...
- А ты хлопай ушами больше.
- Дай хуть одну!
- Ну тебя, не дам.
- А ты чего сидишь? Проспишь царство небесную - так-то.
- Ничего... не просплю, брат!.. Охота мне вот на мягком посидеть... Дожил, дал бог.
- Гы-ы...
- Ребята, бабы наши бегут!
- Где?
- Я ему и говорю - сволочь, говорю, у тебя и так, говорю, много, а он...
- Подушка-то! Пуховая!
- Известно - дело барское.
- Оны только пухову и обожают.
- Пожили сволочи!
- Хера с два теперь поживут!
- Теперь-то? Ка-ко-е!
От подушек - липкий пух. В разбитые окна - студеный ветер. Запыхавшиеся бабы шныряли повсюду. Кто-то кого-то давил и лапал, шуткой волок в темный угол... Рыжий с проседью дядя, натуживаясь, тащил высокое трюмо, подпирал его снизу носком растрепанных чуней. Другой, тоже рыжий, сдирал с окон гипюровые занавески, бурые от времени и пыли.
- Куда тебе их!
- Мало ль куда... Это дело наша.
Скотник, насквозь напитанный запахом навозной жижи, тот самый, что не довез своей тачки, а пошел смеяться с мужиками, когда мужики еще добродушно покуривали на крыльцах людской - вертел в руках терракотовую копию химеры:
- Ванька, гляди-ка!
- Чего?
- Морда кака...
Сошлись, сблизили головы, любопытно смотрели и щупали:
- На кой он?
- И рот раззянула!
- Ведьма, небось.
- Так, для баловства.
Мелочь, - подсвечники, статуэтки, пепельницы, фотографии даже, - рассовали по карманам, у многих от этого карманы топырились будто картошкой набитые; белье и платье давно уж поделили нарасхват... И уже взялись за мебель - стулья, тумбочки, этажерки - таскали их вниз по неудобным винтовым лестницам, завязнув в узких проходах, кряхтели и матерились. Затоптанные мокрыми ногами полы густо устилали лужицы грязи, осколки стекла, клочья бумаги... Никита, не вынимая рук из карманов, переходил из комнаты в комнату, от одной кучки людей - к другой, поигрывал скулами, шумно сопел носом.
- Ты-то что ж? - приставали к нему.
- Ну его, - бурчал он, хмурясь, - мне бархата вашего не нужно. С фронту, с Москвы и то...
И не выдержав, разрезал щеки огромной, косой улыбкой, - улыбался все шире, захлебывался:
- Барахло - это что! Ты смотри - дом-то... земля-то... Россия вся... Наше! Революция, мать иху, святого Георгия Победоносца...
- Го-го!.. Правильно!.. Лупи!.. Мать!.. - гремело и ухало в ответ:
- Поместье-то...
- Хер им!
- Пожили сволочи, хватит с их...
- Сколько лет, говорю, ждал - дал бог, дождался все-таки...
А дом оголялся все больше. Многие, еще надеясь найти что-нибудь путное, рылись в гардеробах, бродили по дальним комнатушкам и чуланчикам, ворошили всяческий хлам - ржавые железные кувшины от рукомойников, пустые бутылки, выносные судна с отломанными сиденьями, щетки для паркета, - прихватывали и их. Кому-то посчастливилось: он нашел в неожиданном закоулке ящик ковров, набрал громадную охапку, прижимая ее к животу, старался пробраться к выходу, натыкался на людей...
- Куда тебе такую количество?
И счастливца пихнули плечом - и уже лежит он на полу, тщетно старается удержать пестрое, пушистое свое счастье... А ковры тащат в разные стороны, разворачивают - яркие, живые краски брызжут нетухнущими огнями... Ребятишки взялись за книги, на которые до сих пор никто не обращал внимания, - выбирали какие поприглядней, с золотом на переплетах, с картинками... На пыльном стекле шкапа нетронутыми остались росчерки - "конец, конец, конец"...
- Эй, эй, гляди! - крикнул вдруг кто-то.
- Чего те?
- Сенька Михайлов и этот... Силантий с того конца, - амбар ломают!
- Ну-у?
- Где?
- Что?
- Амбар!
- Бегем, братцы!..
Все сбитым вертлявым стадом пустились к лестницам... Теперь уже по двору, по всей усадьбе суетились поспешные, жадные, радостные - из дверей амбаров, сквозь толкучку и гам выскакивали мешки, с плужного сарая камнем отколачивали замок... Дом опустел. Ветер врывался в окна, заносил легонькие снежинки... Вместо недавнего, - на век, кажется, застывшего запаха затхлости, тленья и духов, напоминающих ладан и гвоздику, - пахло морозом, нафталином, овчинами. Только самое громоздкое осталось нетронутым. И еще книги - те, что не понравились ребятам. Неуклюжей грудой валялись они, а поверх, раззевая твердый как дерево переплет, щерилась своими шершавыми страницами книга, быть может единственная в России, и с заглавного листа лукаво поглядывал лукавый профиль, заточенный в круглый медальон, и не теперешний забавный шрифт выпукло выписывал:
Письма Персидские
творения господина Монтеские.
21. КОНЕЦ ТАУБИХИ
Аким засмеялся, покрутил головой и шлепнул себя ладонью по колену:
- Смехатура, ей-богу, да и только!
Никита ничего не ответил. Он лежал на лавке, присунув к стене свою пухлую папаху, положив на пухлый козий мех голову, и слушал посапывая, изредка закрывая глаза. В избе было темновато. Подле печки сидел еще третий - дьячок, которого, в селе за ехидность, прозвали Язвой. Он пришел говорить о похоронах.
- Сначала еще ничего, - продолжал Аким, - доехали мы до речки благополучно. Таубиха сидит, глазами хлопает, как эта самая, сова, а у Митрича, покойника-то, голова о кресла тукает... Ну, ладно, под'езжаем мы к реке - она хоть и замерзши с краю, а посередке вода все-таки. Я, конечно дело, встаю, и им говорю то же самое, а оны меня не желают слушать и сидят себе, хоть бы что... Заезжаем мы таким порядком на лед. Ничего, держит. Потом вдруг - бац! - Вода... Они как вско-чут! Ви-згу! - Будто девки, даром что от обех мохом разит...
- Смокли, стало быть, - вставил дьячок, - до живого самого места дошло... Гм...
- Какое до живого! Выше, - до пупа, небось, - опять засмеялся Аким и стал рассказывать дальше... Было ему весело - вернувшись со станции, не давая отдохнуть запаренному коню, проехал он прямо в поместье - успел навить воз сена и подобрать кожаное кресло, забытое кем-то подле колодца.
- Дорога - гроб! Хорошо еще морозом хватило... А то как долбанет подрезами о кочку, как долбанет - аж заскрижет, ей-пра!.. Довез я их все-таки... Всю дорогу пешком шел - и довез ничего, благополучно, только лошадь умучил... Доехавши, говорю я им смехом - пожалте, говорю, ваше сиятельство, - на чаишко бы, говорю... Сама молчит - сидит, а кухарка ейная, Машка-то, и зачала меня страмить... Ну, я рассердился: - Слезай, говорю, сука, немедля! - Зло взяло, все-таки... Задал я кобыле сенца, сколько было, сам рядом сижу, подле ей, дожидаюсь, пока вспыхнет маленько. Кобыла жует, а я гляжу, как дурак - хлеба-то не захватил - и поесть нечего. А в ту время подходит машина, засмотрелся я за ей - глянь идет кухарка, Машка та самая, и подходит ко мне с таким об'яснением, что меня барыня зовет. - Кака така барыня? Никаких, говорю, барынь не знаю - были, говорю, да кончились... Тоже хитрая до чего - пойду я, как же! Да и кобылу опять-таки нельзя оставить, угонят еще...
О кобыле говорил Аким особенным, насупленным голосом, серьезно подбирая губы. Но губы не слушались - дергались притушенной улыбкой... Лампочка тускло сочила блеклый свет. Рассказ шел своим чередом:
- ...пришла ведь! А? Пришла и говорит, - довольно сурьезно, - как вам, говорит, не стыдно? - Скажите на милость! Чего ж тут стыдного? Был бы я, говорю, вор какой ни на есть или разбойник... Ну, она не стала доходить в мой разговор и напрямки спрашивает - чего, значит, с ейным сыном исделают. А-а, думаю, - боишься... Что ж, говорю, ясно - не помилуют, за такие-то, говорю, дела - убийство при служебном исполнении. Она дрожит вся, стоит тут - смех, ей-пра! А я еще сильней того пуганул - во всех вероятностях, говорю, нету вашего сына живым - кончили его, дескать, уж... Она ничего не сказавши поворачивает и идет. Меня, конечно, смех берет, но нужно мне ехать, и стал я подседелевать... Слышу, машина свисток дает. Раз свистнула, другой, - пошла, потом опять свистит... И народ побежал... Что такое за случай? Побежал тоже...
Аким покрутил головой и совсем подобрал губы.
- Ну и что ж? - спросил дьячок, - задавило ее, что ли?
- Да, брат, - ответил Аким, - волокут ее с под колеса - страх смотреть... Аккурат по грудям резануло... А машинист, с машины который, божится - вот, говорит, хрест, святая икона, - не я. Не я, говорит, и не я - сама она, будто, кинулась...
Помолчали. Косой улыбкой кромсая щеки, сопел Никита. Чужая линялому, красноватому свету лампочки, пробиралась в избу луна - индевеющие окна зеленели, искрились. Мимо избы, повизгивая гармошкой, частили парни...
- Что ж, очень просто, что и сама, - начал-было дьячек, но Никита оборвал его - порывисто сбросив на пол ноги, хлопнул папахой по колену:
- Будет. Сама, не сама - чорт с ей совсем. Вас двух слушать - до свету пролежишь, а Тишку давно сменять пора, с утра малый дежурит... Вам вот грабилка одна на уме, а чтоб власть свою сделать, нету вас, святителя Николая мать...
- Что ж, я ничего, - смутился Аким, - я против того ничего не скажу...
Подмораживало все сильнее, снег рассыпался под ногами, как песок. Далеко, на другом конце села, рявкали частые, дружные голоса парней и гармошка неумело, не в лад, визжала вслед... Над поместьем розовело слабое, стихающее зарево: еще перед вечером загорелась там рига, и никто не стал ее тушить.
- Как же будет-то? - тянул дьячек, глядя на зарево, - могилу нужно копать... Если деньгами не хотите заплатить, так из поместья что-нибудь отпустите.
- Отстань, - лениво ответил Никита, - сказано вам, задаром похороны - и все.
Но дьячок не отстал - он клянчил, грубил, опять становился умильным, поминал батюшку и промерзшую землю... Наконец, Никите надоело:
- Ладно, сочтемся... Вот уж Язва, - форменная!
К исполкому подходили вдвоем - издалека заметили, что в окнах нет света и ускорили шаги.
22. НА ПОСТУ
Разве поймешь? Была вот такая хорошая, ленивая жизнь, дом единственный на все село, с палисадом и медной дощечкой, сладкие думы днем и вечером, а ночами - сладкие сны... Было - и нет, ничего нет, есть только одно, недавнее, сегодняшнее - короткое, как миг, и долгое, как навсегда: столовая, оклеенная желтыми обоями, шелковая фуфайка и... Смутным клубком спутывались трески выстрелов, едкий запах дыма, с детства виданные каждый день и разом ставшие чужими лица мужиков... Разве поймешь?
А дом точно такой же - обшитый тесом, крепкий Растоскуевский дом, - и палисадник был, - в нем из-под снега торчали сухие былки георгин, - и славянская вязь на дощечке, позеленевшей с краю... Даже пестрая кошка, привычно-брюхатая, мяукала гуляя по залику, а на стене висела карта с заброшенными флажками... Парфен Палч встретил дочь сердитой бранью, - зачем бегала в поместье, - сжимал короткие волосатые пальцы в багровые кулаки... Но Паня ничего не понимала - она прошла в свою комнату, села на кровать и попробовала заплакать. Из этого ничего не вышло... Она легла и, все еще позывая слезы, совсем нечаянно, заснула.
Потом были сумерки - особенные, зимние, когда снег делает их мягче и голубей. Парфен Палч уже не бранился - рассказал, что Алексея Ивановича заперли в исполкоме... И вышло так, что Паня, прячась в голубые сумерки, шмыгнула на другую сторону улицы - туда, где раньше было волостное правление. Голова у Пани была тяжелая, совсем пустая, но знала она твердо: караулит Тишка - нужно так, чтобы он пустил ее к Алексею Ивановичу, а там дальше... Не все ли равно, что будет дальше?
Дверь исполкома была незаперта. В приемной горела дешевая лампочка с жестяным рефлектором, было здесь пусто, только на столе лежало что-то громоздкое, закрытое газетными листами.
- Кто это? - раздался голос из соседней темной комнаты, - в ней прежде собирались на волостной сход, - и оттуда вышел Тишка: - чего тебе?
- Я... мне... - шевельнулась к нему Паня и запнулась.
- Ну?
- Я, Тишенька... я... Тишенька, голубчик, а где... а где он? Алексей Иванович...
- Известно где, - запертый. - Тишка показал в глубь темной комнаты: там, в глубине, был чуланчик без окон, с плотной дверью - из тех, что зовутся клоповниками. - Да чего тебе нужно-то? - повторил он.
- Мне бы, Тишенька... мне бы...
Глаз, липкий и мутный, торопливо обшарил Паню: - Ага, теперь Тишенька! - надолго остановился в разрезе полушубенки... Сколько раз видел Тишка, как колко отставала грудь Паниной сорочки. Сколько раз плыли, уплывали из сорочки обнаженные плечи и руки - белые, вялые, прекрасные!.. Он сказал нарочно-грубо:
- Дверь-то чего же не закрыла! - и, шагнув в сени, стукнул засовом.
- Тишенька, - посмелела, наконец, Паня, - пусти... пусти меня... к нему.
С маху прислоненная к столу винтовка коротким своим падением продрала газету - из прорехи сунулась мертвая лиловая рука... Тишка подошел к Пане вплотную, осторожно взял ее за плечи.
- Что ты, - удивилась она, не поняв, - пусти!
- Пущу... Сейчас, сейчас пущу, - зашептал Тишка, - и к нему пущу, почему ж... и ключ у меня.
- Пустишь? - радостно и уже покорно улыбнулась Паня.
- Пущу!
Лампа погасла - лампа свалилась с подоконника, потому что на подоконник втиснул Тишка сломанное, вялое Панино тело
...............
- Эй, ты, заснул, что ли? - колотили в дверь, - открывай давай!
...............
...наконец, чиркнула спичка, и багровый свет пролился между пальцами, сложенными горсточкой.
- Ну, и часовой, - недовольно говорил Никита, - на посту заснул... Лампа-то где?
Лампа валялась на полу - от нее по всей комнате разило керосином... А рядом врастала в стенку Паня - смятая, сразу обрюзгшая, с расстегнутой кофточкой... Спичка погасла.
- А-а-а, - протянул Никита. - Так-то и на посту не скучно!
Аким загоготал, замотал головой... Сухой фитиль не хотел гореть - вместо пламени расцвел вонючий красный уголек.
23. КОНЕЦ
Через день Алексея Ивановича отправляли в город. Спервоначалу хотели было везти его на подводе - Акимову кобылу отрядить. Мужики смеялись:
- Быть тебе, Аким Михалыч, у нас кучером...
- За ямщика!
- Господ с поместьев провожать!
Но снег валил обильными, липкими хлопьями по талому залег крепко, в зиму. И потому передумали - решили почать на дрова Жеребцовскую строевую рощу, а чтобы ни Акиму, ни другому кому не гонять бы понапрасно коня, Алексея Ивановича повели пешком - Никита Похлебкин, председатель, и красный гвардеец Тишка.
Было ясное, терпкое, морозное утро. Солнце только взошло, и улица полегала в тени, чистая, голубая. Еще топились печи, горький осиновый дым славно мешался с морозом. Сбивши в кучу коней, дровни и подсанки, ждали мужики, совсем собравшиеся в рощу, как поведут Алексея Ивановича, - курили, спорили, где начинать пилку.
Лошади, уже по-зимнему бархатные, наклонялись, нюхали снег. Солнце поднималось в зеленом небе, становилось меньше и белей. Наскучивши ждать, мужики нетерпеливо поглядывали на исполком:
- Скоро они там?
- Что ж задаром-то стоять?..
- Сейчас... Аким за сапогами побежал.
- Каки сапоги?
- Да, вишь, ему, Алексей Иванову-то, итти не в чем - тухли на ем...
- Хо-хо-хо!
- Поедем, ребяты!
- Да не ори ты - вон он, идет.
Аким, проходя на исполкомское крыльцо, взмахнул громадными, подшитыми валенками и крикнул, сквозь хохот:
- Ни хрена не поделаешь - приходится барину обутку свою пожертвовать!
Тишка, весело склабясь, тащил винтовку - нескладно, как грабли. Алексей Иванович поднял воротник тоже чужого чьего-то пиджака, спрятал в воротнике лицо - не глядя на мужиков, зашагал по улице. Навстречу ему горланили из дворов петухи. Бабы, с ведрами на коромыслах, сворачивали с тропинки в целик - кланялись молча и равнодушно. Никита, прихрамывая, шел сзади.
Мужики разбирали коней, оправляли сбрую.
- Вот оно как, значит...
- Да-а...
- Кончено ихо дело.
Растягиваясь долгой вереницей, труском пустились под горку, через реку. Усадьба сильно изменилась - в ней все эти дни не прекращались пожары - от недавних Жеребцов остался только одинокий барский дом, - прятался между деревьями. На месте флигеля и служб грудились беспорядочные вороха запорошенного мусора... Остатки сенного сарая еще курились смрадным дымком и сквозь протаявший на теплом снег зияли пятна черного пепла... Усадьба осталась позади, дорога неслась полями, - било в глаза нестерпимой белизной и колкими солнечными искрами.
- На весну здеся пахать будем, - орал Аким, - ей-пра!
Кобыла его на-ряду с деревенскими упряжками казалась рослой и франтоватой - он бережно, любовно подстегивал ее возжей. Дорога стонала и пела под полозом... Снег, поля, и - вот она, роща! - чудесный, хрупкий, сплошь сверкающий инеем лес... Рыженькая белка испуганно метнулась на сосну - обрушила вниз облачко тончайшей пыли. Цокали подковы. Чувствуя, что сейчас, сию вот минуту, возьмет он топор, никого не боясь, будет валить дерево, какое приглянется - зажмурился Аким, закричал, мотая над головой концами возжей:
- Эх, давай-давай! Засну-у-ли!
Стонала и пела дорога, стонало и пело эхо. Долгая вереница саней забиралась все глубже, в самые недра, в самую гущу деревьев, инея и снега.
Москва - Сочи - Москва,
май-октябрь 1925.
|