Архив Гуверовского Института войны, революции и мира Стэнфордского Университета (США, Калифорния).
КОЛЛЕКЦИЯ НИКОЛАЯ ВАСИЛЬЕВИЧА УСТРЯЛОВА, 1920-1935
1 ящик рукописей (ранее – часть коллекции Н.И.Миролюбова)
Бумаги, 1920-1935. Русский историк. Переписка и записи, имеющие отношение к Русской Революции, Белому правительству в Омске, 1918-1919, и евразийству.
По-русски. Указатели: в реестре.
БИОГРАФИЧЕСКАЯ АННОТАЦИЯ
1890 Родился, Россия
Получил правовую степень в Московском Университете Преподавал в Московском и Пермском университетах
1917 Вступил в Конституционно-демократическую партию (кадеты). В течение Гражданской войны работал в отделе пропаганды правительства адмирала Колчака. Участвовал публикациями в “Утре России”, “Русской мысли” и “Русском деле”.
1920 Эмигрировал в Харбин, Китай. Вступил в “сменовеховское движение”. Публиковался в “Смене Вех”, “Накануне” и “Новостях Жизни”.
1920-е Работал директором библиотеки Советской администрации Квжд.
1920-1935 Преподавал в Харбинском университете.
1935 Возвратился в СССР. Преподавал в МИИТ-е.
1937 Умер.
РЕЕСТР
РАЗДЕЛ ПЕРЕПИСКИ, 1920-1935. Машинописные копии переписки Николая Устрялова, собранные им в Харбине, Китай, между 1934 и 1935. Некоторые из писем Устрялова отредактированы им для этой машинописной версии. Он также включил короткие вступления к каждой секции переписки, также как и выдержки из своих дневников. Расположены в алфавитном порядке по политической принадлежности корреспондента или по имени корреспондента. ЗАПИСИ, 1935. Машинописный черновик “Белого Омска”.
Моя переписка с разными людьми. (Избранные отрывки из переписки Н.В.Устрялова 1920-34 гг.)
Иокогама, 13 мая 1920 г.
Дорогой Николай Васильевич!
Только что прочитал в № от 6/4 Вашу статью об интервенции в „Новостях Жизни”.<2> Дорогой Николай Васильевич! Объехав все интервентируемые пункты, могу констатировать: Никакой интервенции нет: если б она была, то Вы, Николай Васильевич, давно были бы в Москве! А что есть? Есть оккупация, не заботящаяся ни о политической форме данной страны, ни об добропорядочном с нею отношении. Вы изволите говорить: оставьте нас в покое! То есть кого Вас? Вас, Николая Васильевича, или те рыбные промыслы, которые Ваши”, и где рыба живет, стареется и умирает, в то время когда в 36 ч[асах] пути 60.000.000 страна, где население разводит рис в горшках? Вас-то они, может быть, и оставят, а вот то, что лежит плохо, они не оставят. Наблюдая картину вблизи, думаю, что вижу отмирание огромной протянутой на 6.000 верст руки, отмирание из-за недостатка соков. Ну что дала великая Советская Россия Дальнему Востоку кроме одного Виленского<3> в пломбированном вагоне? Досадно было читать Вашу статью, дорогой Николай Васильевич! Знаете ли Вы, что именно в Вас говорит никто иной, как былой Омск, со всеми его категориями? Скоро буду в Харбине, поговорим. Жму руку. Ваш Вс.Иванов.
Письмо [П.Д.]Яковлева-Дунина.
Харбин, 26 мая 1921 г.
Многоуважаемый Николай Васильевич!
Николай Костарев (из Москвы) просит меня передать Вам следующее: Передайте Устрялову, что им заинтересовался Ильич (полагаю, что В.И.Ленин) и книга его Борьба за Россию<4> лежит у него на письменном столе. Ильич отдал приказ высылать столичными курьерами его письма о революции ему в Москву; предполагает его с помпой перевести в Центр. Рад иметь возможность исполнить его просьбу. Всегда готовый к Вашим услугам Яковлев-Дунин.
Записка Ю.Ю.Мархлевского<5>.
Харбин, 21 апреля 1922 г.
Многоуважаемый Николай Васильевич!
Простите! Не зная порядков у Озарнина, я дал распоряжение не тому, кому нужно, и когда Вы пришли, меня не уведомили. Мне очень и очень совестно и очень жаль, что не мог продолжать нашей беседы с Вами. Сегодня уезжаю в Пекин, надеюсь приехать обратно через неделю. Тогда непременно зайду к Вам. Сейчас у меня горячая просьба: необходимо, чтобы Ваша группа приложила все усилия воздействовать на здоровые элементы в Приморье. Новости Жизни не справятся, газета ведь в Приморье не попадает. Нужно писать воззвания, листовки, брошюры. Если у Вашей группы есть затруднения, чтобы эту нелегальщину переправлять, то конечно наши товарищи помогут. Если нужно, спишитесь по этому вопросу с редакцией России<6>. Еще раз прошу извинения за свою оплошность. С искренним приветом Ю.Ю.Мархлевский.
Письмо Московского Отделения газеты Ленинградская правда.
11 августа 1925 г.
Настоящим Московское Отделение Ленинградской Правды подтверждает предложение, сделанное Вам нашим сотрудником т[оварищем] Златовым о корреспондировании из Харбина. Московское Отделение напоминает Вам об обещании еженедельно посылать корреспонденции и ждет Ваших писем. С товарищеским приветом
ЗАМ[ЕСТИТЕЛЬ] ЗАВ[ЕДУЮЩЕГО] ОТДЕЛЕНИЕМ (Подпись).
Письмо комсомольца.
Москва, 20 декабря 1925 г.
Здравствуйте уважаемый проф[ессор] Устрялов!
Вы конечно будете удивлены, получив письмо из Москвы от незнакомого человека и притом комсомольца. Это естественно, всегда так бывает, но поверьте, что я с Вами знаком путем Ваших произведений, в которых Вы с замечательной ловкостью систематизируете факты советской жизни и из этого сделали вывод, что Советы перерождаются, что постепенно, путем незаметных отклонений от прежней линии, они идут к типу буржуазной государственности. Председатель Коминтерна<7>, Зиновьев<8> в своей брошюрке Философия эпохи <9> старался Вашу теорию сбить с ног. Результат: Философия эпохи вышла весьма бледно, не опровергая основных Ваших положений. Я, лично, гражданин СССР, член Комсомола с шестилетним стажем, присматриваясь к окружающей меня действительности, прихожу к выводу, что начиная с 1921 года линяние сов[етской] власти происходит. У меня, как у работника Комсомола, активиста накопилась масса фактического материала о перерождении Комсомола. Весь этот материал я собрал в одной небольшой статье: Перспективы развития русского Комсомола. Просьба к Вам помочь мне указанием адресов всех газет, выходящих за границей, дабы я мог изредка посылать туда статьи. Словом, помогайте мне работать. Я вижу, что РЛКСМ (русский Комсомол) не может и не удовлетворяет новых запросов, появившихся у рабоче-крестьянской молодежи в связи с поднятием общего благосостояния страны, что подняло материальные ресурсы юноши и девушки. Усиливается пьянство, хулиганство и прочие нежелательные для РЛКСМ элементы. Масса молодежи уходят из Комсомола и замечательно, из числа ушедших в 1924 году было 74% рабочей молодежи, а в 1925 г[оду] уже % рабочих, выбывших из союза, = 76,8%. Эти цифры знаменательны. Уход главным образом объясняется от нечего делать в Комсомоле. И молодежь, которой нечего делать в Комсомоле, ищет новых организационных форм своей активности. Просьба заключается в том, чтобы Вы дали мне указания в этой области. Необходимо найти новые формы объединения молодежи. Вот и все. Прощайте. Уважающий Вас студент Горной Академии Рейнак-Бартольдов.
Письмо г[осподина Т.]Курачи.
Токио, 30-го октября 1926 г.
Многоуважаемый профессор Устрялов!
Я прежде всего приношу Вам искреннюю благодарность за Ваше почтенное письмо. Я очень рад, что во время Вашего пребывания в Токио летом сего года я часто имел случаи слышать Ваши ценные мнения о русско-японском сближении, с которым я всецело согласен. При нашей беседе я сказал Вам, что как один из способов для большего сближения между Японией и СССР, наше Общество<10> намерено в скором времени переменить настоящий устав для того, чтобы выключить анти-советских элементов из Общества и пригласить советских граждан в члены. Насчет этого вопроса 25-го октября сего года наше Общество открыло экстренное общее собрание, на котором единогласно постановлена перемена устава как нижеследующее: § 111. Членами Общества должны быть те, которые имеют национальность в Японии или в СССР. 26-го сего месяца я посетил Поверенного в делах Полпреда СССР в Японии, г-на Беседовского, и подробно объяснил ему о перемене устава, чем совсем он доволен, и мы остались в полном понимании. Таким образом я уверен, что с этих пор для укрепления дружественных отношений между обоими странами и формально никакого препятствия уже не имеется. Заканчивая это письмо, я очень просил бы Вас, чтобы Вы оказали нам содействие к достижению наших целей на основании высказанных Вами мнений во время Вашего пребывания здесь в Токио. Прошу Вас принять мое уверение в совершенном к Вам уважении. Директор Японо-Русского Общества Т.Курачи.
Письмо Г.К.Гинса<11>.
Харбин, 12 июля 1930 г.
Уважаемый Николай Васильевич!
Многие из моих и Ваших коллег по Факультету пеняли мне за мою якобы оскорбительную для Вас статью в Русском Слове<12>. Высказывались, при этом, совершенно неожиданные для меня предположения якобы личного выпада, похода против Факультета и т.п. Зная меня, Вы, конечно можете быть уверены, что я по натуре своей не способен на какие-то внезапные личные выпады или подкопы и пр. И я пишу Вам потому 1) что, перечитав сегодня свою статью (впервые после напечатания), я увидел опечатку, которая значительно меняет смысл: Опираясь на худший из приемов… неразборчивый в средствах… (надо писать неразборчивость). 2) Статья моя, одна из глав подготовляемой книги В годы эмиграции, как и прочие мои работы, преследует чисто идейные цели. Речь идет о ценности принципов и принципиальной политики, о степени допустимости для ответственных лиц резко менять позиции и т.д. Это и определяет смысл и той статьи. Другие могут не понимать этого, но Вы, я убежден, поймете. Лично к Вам, как человеку и коллеге, я не питал никогда дурных чувств, но в оценке Вашей политической позиции я, как Вы это отлично знаете, занимал всегда боевую позицию. Думаю, что острота создалась только внезапностью появления политической статьи после долгого молчания. Однако, я остаюсь и сейчас академическим работником, а не политиком, и если б не исключительный повод, то еще не выступал бы со статьею подобного рода. Время для них придет позже! Пишу это, так как давно не встречаю Вас, а мне не хотелось бы, чтоб ложно понятые мотивы вносили рознь в академическую среду. Не то еще бывало в полемике политических противников! Итак, надеюсь до мирного свидания. Г.Гинс.
Из дневника Н.В.Устрялова.
Харбин, 13 июля 1930 года.
Получил жалкое и никчемное письмо от Гинса по поводу неприличной полемики его со мною. Видно, наше академическое общественное мнение вынудило его к этому ненужному и бессодержательному объяснению. Что же, спасибо общественному мнению. И терпентин<13> на что-нибудь полезен – согласно древней мудрости. Вот фразы гинсовской статьи, мобилизовавшие коллег на защиту меня от личного выпада: …На этой почве происходила горячая полемика с Н.В.Устряловым. Восприняв некоторые теоретические идеи своих московских учителей, он казался последовательным, защищая то диктатуру Колчака<14>, то диктатуру Сталина<15> в противовес кризису демократии. Опираясь на худший из приемов так называемой реальной политики, неразборчивый в средствах, он закрывал глаза на все проявления тирании и, что было особенно позорно, заколачивал живыми в гробы или еще хуже просто предавал на растерзание тех самых людей, которых, в качестве публициста белого движения, еще недавно воодушевлял к борьбе. (Русское Слово, 1-7-30, За десять лет). Что говорить, фразы – душистые! Словно, обличая неразборчивость в средствах, автор для наглядности решил тут же дать показательный урок этой неразборчивости. Особенно ударно – это предавал на растерзание! Очевидно, так интерпретируется мой тогдашний призыв к ликвидации гражданской войны, как бессмысленного пролития крови. В то же время можно предположить, что я любезно снабжал чеку белыми списками…<16> Ну ладно. Видно, в Омске не зря болтали, что о Гинсе никогда не угадаешь: то ли он тебя поцелует, то ль подсыпет яду. Право, каждому свое. Бог с ним… Рязановский<17> воспринял эту историю гораздо живее, чем я: моральная реакция у него не убита будничным скептицизмом политика. И вот он все спрашивает меня, как буду я реагировать. И дивился моему: никак.
Письмо Н.С.Б.
Калуга, 5 июля 1933 г.
В Москве не осталось ничего московского. Ни одной почти церкви. Ни одной лошади. Но изумрудные бульвары и залитая асфальтом Садовая<18>, здания чарующе хороши. Масса интересных женщин. Много человеческих лиц, а здесь одна чернь и развалины… Самое лучшее было бы Москву переименовать, так как Москвы уже нет. Осталось лишь место ее и название. Все уничтожено, что было дорого… Ужас, навеянный на меня безбожной Москвой, породил во мне дикую мысль скорее идти к Тихону, и из-за этого я бежал поспешно из Москвы, не закончив дел, по которым приехал, не купив ни штиблет, ни штанов, так что сейчас сижу и хожу в опорках и грязных, рваных портках… …В первый день приезда, когда я сидел во дворе храма Большого Вознесения на Никитской, где венчался Пушкин и который сейчас ломают, какой-то московский поэт, друг Андрея Белого<19> и Есенина<20>, затащил меня к себе, так как я очень ему понравился своей несовременной наружностью, и угощал водкой…
Записка Е.Е.Яшнова<21>. <22>
27 мая 1934 года.
Я уже говорил Вам, что основные недостатки и Вашей статьи<23>, и почти всех евразийских<24> выступлений по поводу ее заключаются в оторванности от плоти жизни; тут более надуманности, чем подлинного ощущения действительности. Не вскрыв настоящих в их психических и физических глубинах причин современного кризиса, нельзя говорить и о путях исцеления. Вы напоминаете врача, который, не поставив диагноза, уверяет, что больной излечится смесью уже принимаемых им лекарств. Конечно, самая постановка диагноза в наших условиях неизбежно окажется субъективной. Но все же тогда получилась бы логическая схема: я понимаю болезнь так-то и предлагаю такое-то лечение. А в настоящем своем виде статья меня не удовлетворяет. Я лично воспринимаю ситуацию так. Белая раса (в силу многих причин, о которых мы отчасти говорили ранее) утрачивает былую дисциплинированность, расовую и национальную спайку и вступает в полосу социального распада. Массы населения развинчиваются и вульгаризируются, заражая ядом разложения и часть верхов. Со своими техническими достижениями она до известно степени напоминает французского парикмахера, выигравшего пять миллионов. Он отрывается от привычного уклада, ссорится с женой, ругает детей и, не научившись как следует управлять Ролл[с]-Ройсом, давит встречных в своем бесцельном слоняньи по свету. – Но для отдельного парикмахера остается надежда в конце концов успокоиться, вернуться к семье и мирно закончить жизнь. Но социальная, как и биологическая, эволюция наций и рас не обратима. Вавилонские башни цивилизаций не способны доживать свой век: они разрушаются всемирными социальными потопами. Вопрос осложняется еще тем, что белое человечество не одно на земле, а довольно остро противостоит цветным расам. На протяжении даже короткой нашей жизни мысль о желтой опасности стала уже не галлюцинацией отдельных капризных умов, а реальной действительностью. И я не сомневаюсь, что процесс распада европейской культуры будет значительно ускорен давлением извне. С такими предпосылками в сознании я, естественно, скептически отношусь к Вашим попыткам наметить будущее. Мало того, что Вы не определяете болезни, Вы и в лечении ее целиком исходите из сегодняшнего дня. Подумайте сами, что бы при таком способе синтеза Вы могли предсказать лет двадцать назад? Или Вы предполагаете, что предстоящее двадцатилетие будет менее богато неожиданностями? Наша эпоха революционна в подлинном смысле слова. Она гораздо революционнее самого коммунизма. Рассчитывать на эволюцию идей теперь не приходится. В частности, нужно никогда не забывать, что переживаемый нами экономический кризис (кризис капитализма, как его часто – и на мой взгляд ошибочно – называют) есть сравнительный пустяк; это – лишь деталь общего социального кризиса (или кризиса культуры). С сожалением вижу, что и в евразийстве еще слабо ощущение действительного трагизма нашего времени. Фашизм и коммунизм движутся единой интуицией – эта мысль близка евразийству; история пойдет по этому пути, – заявляет Савицкий<25>. Мне тут, равно как и в ряде других мест, приходится только пожимать плечами. Но писать обо всех частностях долго.
Е.Я[шнов].
Письмо Н.В.Устрялова Н.А.Цурикову.
Харбин, 27 октября 1926 [г].
Дорогой Николай Александрович!
Недавно я выписал „Возрождение”<26>, и в первом же пакете нашел статью, подписанную „Н.Цуриков” (от 9 октября). Ясно, что это Вы. И я почувствовал непреодолимую потребность написать Вам. Долгое время я Вас считал погибшим. Из России Н.Г.Смирнов<27> (помните?) писал, что „все Цуриковы или перемерли, или перебиты”. В прошлом году в Москве<28> тоже никто ничего о Вас сообщить не мог. Не так давно довелось мне слышать, Цуриков выступал на парижском национальном (так кажется?) съезде. Но вот теперь собственными глазами прочел Вашу статью. И вспомнил московский университет, Вашу тульскую усадьбу, Вашу московскую квартирку в тихом переулочке за Арбатом, калужский старый дом Н.С.Кашкина<29>… И винт… И арбатский участок… Да, ушло все это. Что же делать – угораздило родиться в такое время, – видно, на роду написано. Все же вот уцелели по недоразумению. И на том спасибо: все-таки много интересного, „блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые”<30>. Как и многим, довелось мне пережить довольно пеструю эпопею. В 18 г[оду], когда начался террор, был в Калуге председателем губ[ернского] кадетского комитета. От ареста чудом спасся – бежал в Москву: взяли заложником моего брата<31>, но, к счастью, не расстреляли (он и сейчас в Калуге – доктором). Потом – очень скоро – пришлось бежать и из Москвы. Бежал в Пермь, где профессорствовали Успенский<32>, Кечекьян и Фиолетов. В Перми отчаянно голодал, читал лекции в университете и наблюдал невероятнейший террор уральского совдепа (но – разные характеры! – совсем при этом не испытывал чувств, обуревавших в аналогичном положении З.Гиппиус<33>, – см[отрите] ее дневник) до тех пор, пока Пермь не перешла к войскам Колчака<34>. Немедленно переехал в Омск и до самого падения правительства принимал живейшее участие в белой борьбе. В Иркутске после захвата его красными несколько дней спасался в подполье, но потом опять-таки „чудом” спасся – уехал с японским эшелоном на восток – в Харбин. Здесь и живу: профессорствую на Юридическом Факультете. В Харбине сразу же выступил противником дальнейшей гражданской войны. Этот период жизни запечатлен уже в моих книжках „В борьбе за Россию"<35>, а затем „Под знаком революции"<36>. Вероятно, Вам приходилось краем уха даже и слышать мою фамилию. Вероятно, слышали и неодобрительные отзывы, может быть, даже очень бранные. Надеюсь, последним не придали веры, и мою ересь отнесли к излишней „теоретичности”, в которой, бывало, частенько меня попрекали. Должен признаться, я попал, помимо своей воли, одно время в дурное окружение. Разумею „сменовеховцев", с течением коих моя „линия" на короткое время механически совпала. Ярлык был приклеен, я его воспринял, и только уже потом удалось окончательно зафиксировать, что нужно distinguer<37>… Долгое время здесь я был абсолютно одинок – наедине со своими думами и надеждами. Бранили отчаянно кругом, – но, еще с гимназии привыкши к ругне и бойкотам, я считал, что это не беда. Стали хвалить большевики, но и это меня не смущало: знал, что не надолго. И впрямь, весной 22 г[ода] Ленин<38> обозвал меня „классовым врагом” (правда, „умным”)<39>, и с тех пор пошло crescendo<40>. Теперь Зиновьев<41> и Бухарин<42> вовсе восстановили перспективу („Философия эпохи”<43> и „Цезаризм под маской революции”<44>). В прошлом году съездил на полтора месяца в Москву и Калугу. Многих видел: В.Д.Плетнева, С.А.Котляревского, Кечекьяна, В.Н.Муравьева<45>, Н.Г.Смирнова, ряд новых людей. Узнал о смерти бедного И.С.Веревкина от чахотки. Многих нет, многие далече… Но в Москве все так же прекрасны весенние рассветы, так же сияет Храм Христа<46>, и так же всею душой, всем существом ощущаешь, что это – наша Москва, наша, та же Россия. Эта основная интуиция отделяет меня от эмиграции. Я не хочу и не могу быть эмигрантом. Может быть, это очень плохо, но ведь душе не прикажешь. Я остался прежним: верю в Бога, чту память Е.Н.Трубецкого<47>, никому не отдам своих воспоминания детства, юности, ни минуты не сомневаюсь в России. Но к Вашим „активистским" призывам органически глух, они меня просто не трогают. Давайте лучше смиримся. Смирение – лучшая сила. „Брань святая" не выдумывается… Когда нужно, – камни возопиют. А теперь не только камни, – но и народ безмолвствует. Не доспели сроки. Ну, это дело длинное. Если захотите написать, буду душевно рад. Хочется проверить себя, – а мы с Вами умели славно беседовать. Если хотите, я Вам пришлю свои книжки. Очень хотелось бы Вашего откровенного, от сердца и от разума отзыва. Если у Вас есть что-либо напечатанное – может быть, пришлете? Правда, Вы в статье пишете, что с теми, кто „думает об эволюции большевиков”, нечего и разговаривать: но так ли это? Да и только ли об этом можно говорить? Die Welt ist tief und tiefer als der Tag gedä cht.<48> Посылаю Вам свою последнюю статью о расколе у большевиков<49>: имейте только в виду, что это пишет „внутрироссийский интеллигент”. Формулы эзоповские<50>. Но, кажется, сказал, что было можно и нужно. Всего хорошего. Ваш всегда Н.Устрялов. P.S. Напишите о себе.
Письмо Н.А.Цурикова [Н.В.Устрялову].
Прага, 22 декабря 1926 г.
Я умышленно задержал свой ответ, Николай Васильевич, чтобы письмо не было написано „сгоряча” и не явилось голосом только совести для меня. Чрезвычайно я был удивлен, получив Ваше письмо, книжку, посвященную Вашей матери<51>, с надписью и статьей. Мне и сейчас неясны причины, цели и смысл этого. Скажу Вам откровенно, если бы я получил все это от Бобрищева-Пушкина<52>, я бросил бы все это в печку, не отвечая. Но и Вам я не считаю ни нужным, ни возможным отвечать по существу и Вашего письма, и Вашей публицистики. За время эмиграции я порядочно писал, но мое отношение к слову от этого не изменилось: проституционным оно не стало… Я бы понял психологически Ваше письмо, если бы оно было от „Шаляпина<53>” или „Айседоры Дункан<54>”, т.е. от человека органически беззаботного в отношении идейных и политических граней. Но то, что и Вы и я пишем, полагаю, является для нас основным и касается одного и того же вопроса, для обоих нас не второстепенно-неинтересного, а первого и решающего. Вы думаете и пишете (я сознательно отвечаю не на Ваше письмо, а на Ваши книги сейчас), что Сталину<55> надо помогать и сочувствовать, я думаю, что в него надо стрелять. Что же, спрашивается, это все еще „литературные шуточки” молодых студентов на предмет вящего эпатирования? Я и в Университете этим не занимался, а теперь и подавно мне не до шуток. С другой стороны, я бы понял Ваше письмо и его отправку мне, если бы Вы прочли мою подпись под статьей, а не самую статью, да и то не в органе П.Б.Струве. Понял бы, как условное желание узнать, что человек думает. Но Вы прочли мою статью и частично на нее отвечаете в письме. В этих условиях „обмен произведениями” и переписку я бы чувствовал, как неуважение к своим и корреспондента убеждениям. Я не „профессионал”. И кроме того по-прежнему совесть считаю более человеческим свойством, чем „рассудок”. Поэтому пишу, что думаю, и в чем убежден. Но Вы просите откровенного мнения. Честность между людьми, бывшими когда-то близкими, не может быть подменена любезностью, и потому, не любя и не чувствуя ни удовольствия, ни вкуса к резкостям в личных отношениях, считаю все-таки нужным исполнить Вашу просьбу. Я прочел все три книги, о которых Вы пишете. И должен сказать, что никто еще (и не в силу личного знакомства, а безотносительно к этому) не вызывал во мне такого чувства негодования и возмущения, а временами и отвращения и тем, что Вы писали, но еще более тем, как все это сделано и преподнесено. Ни о приятии всякой „России”, ни о мнимом „смирении” я писать не буду; для спора, полемики и вообще обсуждения по существу в письме всего этого уже перейдена известная грань этой возможности. Такая полемика могла бы иметь место в печати, на митинге, но не в личном разговоре. А о том, как все это сделано, т.е. просто давая свою оценку Вами написанного после гибели Колчака, я вижу 1) ловкую и целевую подмену персональной подлости большевиков „стихией народной революции", на предмет оправдания и отвлечения внимания, 2) сознательное завуалирование мерзости ближайшего туманом мнимых исторических далей и тухлятинкой поэтических языкоблудий, 3) органический порок аморально-„эстетического" подхода ко всем политическим проблемам. Тютчев<56> и Соловьев<57> в качестве острой приправы к Зиновьеву и Ильичу – это, несомненно, „высокая марка" для хорошего „гурмана". Но мне вообще чуждо кокетство и отвратно кокетство с кровью и убийцами (о „теоретичности” можно было говорить 18-летнему студенту, одинаково жадно глотавшему Трубецкого и Блока<58>, Евангелие, „Незнакомку”, Розанова<59>, „Кривое Зеркало”<60>, ночной трактир, философию и т.д., и т.д. Теперь о другом идет разговор, и мы уже не дети). Эта оценка безотносительна к слухам о Вашей деятельности в качестве „попечителя харбинского учебного округа” и оценке Вами написанного, как бывшим министром Колчака. Если бы Вы были сознательным провокатором – разлагателем и притом действительно „внутри-российским”, тогда объективно можно было бы иначе расценить Вашу работу. Но это, по-видимому, не так. Если Вы и разлагаете, то другую сторону. Харбинская же „внутри-советскость” представляется мне весьма „относительной”. Поведение „товарищей” на Дальнем Востоке, благодаря близости Чан-Тзо-Лина напоминает мне больше всего поведение жениха (скрывающего, что он беглый каторжник) и прикидывающегося до поры до времени в доме невесты с хорошим приданым – приличным джентльменом. Вы понимаете, что раз я так оцениваю Вами написанное, то единственно, что я могу сделать, это вернуть Вам все Вами присланное. Реально-политической ошибочности Ваших прогнозов я не касаюсь.
Н. Цуриков.
Из дневника Н.В.Устрялова.
7 января 1927 года.
Вечером вчера пришло письмо от Цурикова со вложением моего к нему письма. Отвечает очень резко, прямо в бранных, ругательных тонах. Вчера же пришли обратно посланные мною ему брошюра („Россия [(у окна вагона)]“) и статья („Кризис ВКП”). Демонстрация непримиримости. Может быть, так и надо? Но мне такая манера органически чужда. Н.А.Цуриков – подлинный фанатик непримиримости. В одной из своих статей (цит[ирую] у Милюкова<61> „Эмиграция на перепутьи”) он даже восстает против „изучения в кабинетах”: „изучая, мы привыкаем, привыкая, мы миримся”. И – характерный лозунг: „за одного верного и честного – десять умных”. Ибо „родина ждет одного: борца”. Любопытно. Да, конечно, ему не могут нравиться мои статьи. На разных берегах. „По ту сторону баррикады”. Грустно. Ну, что же, переживем и это… Сначала все-таки взгрустнулось. Мы ведь были очень дружны с ним, и я всегда ценил его морально-эстетический облик. Его резкие, словно рассчитанные на причинение максимальной обиды слова – огорчают… но не обижают: tout comprendre – c’est tout pardonner<62>. Он остался все тем же, благородным, хорошим человеком. Но его духовный мир, его психический облик – диаметрально противоположны моим. Видимо, нужно признать, что, действительно, моя публицистика должна раздражать и способна раздражать. Несмотря на его злые слова и обидные оскорбления, я совсем не могу в своей душе найти злых чувств против него… Пожалуй, отошлю ему его письмо, по его же примеру, но без всяких обидчивых реакций. Ну, разошлись. Он меня не понимает (т.е. понимает неверно). А я его вижу, как на ладони, „честного и верного”… Но перед тем, как отослать обратно его письмо (с припиской – финальной), перепишу его себе на память, хотя это и не слишком приятно. Однако, из песни слова не выкинешь…
Письмо Н.В.Устрялова Н.А.Цурикову.
Харбин, 20 января 1927 г.
Возвращаю Вам, Николай Александрович, в свою очередь, Ваше письмо. Сопровождаю его несколькими словами, которые, если угодно, можете не читать: тогда просто бросьте этот листок в печь, и во всяком случае не затрудняйте себя отсылкой его мне обратно. Не буду скрывать, – Ваше письмо меня очень огорчило. Не обидело (как, вероятно, не сочли бы подходящим обидеться и Вы, если б кто вздумал намекнуть Вам о „проституционности” и проч[ем]), а именно огорчило. Несмотря на Ваше отношение ко мне, я продолжаю относиться к Вам по-прежнему. Вспоминая, стараюсь припомнить в Вашем характере черты, объясняющие Ваше письмо. Тем более, что в нем так много „студенческого”… Перечтите его. Ужели оно не кажется Вам непростительно „юношеским”, узким, фанатичным. Даже студентами, помню, в „Петергофе” мы считали позволительным сидеть рядом с товарищем Александром и беседовать с ним.<63> Теперь же Вы просто лишаете нравственного права по-иному чувствовать Россию, нежели чувствуете и любите ее Вы. Эта болезненная, какая-то подпольная подозрительность (Вам „неясны причины (!), цели (!!) и смысл (!!!)” моего письма)! Эта огульность! Эта нетерпимость, поистине, интеллигентско-сектантская! Это идолопоклонство отвлеченной „совести” в ущерб „рассудку” (т.е. разуму, который есть интеллектуальная совесть)! Бог с Вами. Оставайтесь при Вашей соблазнительной кавалерийской философии революции („персональная подлость большевиков”, „беглый каторжник”, „нужно стрелять”… не имея ни пистолета, ни понятия о прицеле). Это дело вкуса и темперамента. Впрочем, об этом можно спорить. Но особенно… неожиданна вот эта Ваша гордыня, безаппеляционность, эта легкая готовность сурового морального приговора… теперь, когда все так сложно, трудно, когда так объективно легко заблудиться… Признаться, я не ожидал, что горе настолько убило в Вас чуткость (Вы же не Ильин<64>, у которого ее никогда вовсе не было)… Хотя Вы обещали не полемизировать с моей публицистикой и не отвечать на мое письмо, Вы в письме сделали и то, и другое… не давая мне возможности ответить по существу Ваших „оценок” (фактом возвращения моего письма и тоном Вашего). Но что сделано – сделано. Не хотите или не можете – не надо. Во всяком случае, – спасибо за откровенное слово. Останусь и я при себе: „для Гибеллинов Гвельф и для Гвельфов Гибеллин<65>”. Ни на „митингах”, ни в „печати” полемизировать по этому поводу потребности не чувствую (хотя меньше всего полемики боюсь). Но лично мне, повторяю, очень грустно… ибо и считая Вас очень ошибающимся, ослепленным, ожесточившимся, я все же не могу изменить своего старого личного отношения к Вам. Должно быть, мы очень разные люди…
Н.У.
Письмо проф. В.В.Ламанского [Н.В.Устрялову].
Шанхай, 26 августа 1933 г.
Дорогой Николай Васильевич.
Вот уже скоро 2 года, как мы не видались. Я бесконечно рад, что оставил вовремя Харбин и не был свидетелем всего того, что в нем происходило<66> и что отзывалось в нем как эхо из несчастной России. Wacht am Sungari<67> доживает последние дни, а с ним и тот последний кусок или островок России, где не только старые, но и молодые чувствовали себя дома. Здесь совсем другое. Здесь мы не беженцы, прибежавшие к себе, но эмигранты, причем это последнее слово не паспортный термин, как у нас в Харбине, а полно самого зловещего смысла. Да, здесь идет разложение, но оно захватило главным образом руководящую или хотящую руководить верхушку, рядовая же эмиграция просто хиреет, беднеет, деклассирует, а то и поднимается экономически, но уже очерствелая и безразличная к России. Эмиграция к тому же пронизана евреями, которых здесь превеликое множество. Досадно, что здесь трудно и даже невозможно следить за тем, что происходит в России. С сентября, когда дела мои улучшатся, начинаю выписывать московские „Известия”<68> с группой молодежи, недавно бежавшей из СССР. Буду рад получить от Вас весточку. Собираются ли у Вас по субботам? Какое у всех настроение? Неужели „война (с Россией и ее населением) до победного конца”? А между тем – кто только может – голосует ногами обратное. Может быть, пора голосовать голосом то, что голосуется ногами? Шлю сердечный привет Вам, Наталье Сергеевне и мальчикам<69>. Буду рад, если пришлете мне писульку и порадуете Вашим голосованием. Жму руку. Ваш В.В. Ламанский.
Письмо Н.В.Устрялова [проф.] В.В.Ламанскому.
Харбин, 17 сентября 1933 г.
Дорогой Владимир Владимирович.
Весьма приятно было получить от Вас весточку и не менее приятно из нее узнать, что Вы чувствуете себя в Шанхае не плохо. Вы правы, радуясь, что прожили два последние года вдали от Маньчжурии. Трудно представить себе, насколько за эти годы изменилась к худшему жизнь здешней русской колонии, насколько подвинулся вперед процесс ее всестороннего упадка и распада. Нельзя тут жить, не ощущая глубокой психической депрессии. Конец – и очень печальный – заведомо предрешен, ощущаешь собственное – индивидуальное и коллективное – бессилие, и остается лишь „следить за собственным умиранием острым взором опытного врача”. Советская колония, в большинстве связанная со своей страной, разумеется, переживает все это значительно спокойнее, нежели эмиграция и люди, укоренившиеся в Харбине. Много народа уезжает в СССР. Между другими, уехали Н.И.Морозов с семьей, Волонцевич, многие учителя. Как видите, и „голосование ногами” бывает разное. Многим здесь так плохо (нищета, бандитизм), что приходится сознательно предпочитать домашние трудности зарубежным. Политическая эмиграция (по Вашему определению, „руководящая или хотящая руководить верхушка”) представляет собою ныне зрелище еще более плачевное, нежели два года назад. Какой-то сплошной неприличный анекдот, в местных условиях сейчас, однако, далеко не смешной, – во всяком случае, не только смешной. Ну, Бог с ним… Наши субботки живут и поныне. Настроение? – Конечно, не слишком веселое. Стареем, тяжелеем, болеем, хиреем, обывательски тревожимся завтрашним днем. Много печального доходит и с родины. Процесс очень затяжной и очень болезненный. Многое выходит не так, как ожидалось, как, думалось, должно было выйти. Но – и тут по-прежнему мы с Вами расходимся – нет у меня ни малейшего желания „голосовать” головой, применяясь к пируэтам наших бедных ног. Не нужно думать, что мудрая максима зеленого поля „ноги умнее головы” применима к явлениям большой истории и большой политики. Не следует смешивать функций верхней и нижней частей тела. По-прежнему я не вижу силы, способной заменить в современной России советскую диктатуру. По-прежнему я думаю, что эта диктатура исторически является варварской формой самосохранения и развития нашего варварского народа. Нашему брату, старому интеллигенту, вкусившему дореволюционную сладость жизни, особенно чувствительны шипы режима; не спорю, чувствуют их и не только интеллигенты. Но, кроме шипов, режим имеет и свои сильные, очень сильные стороны. Нельзя не радоваться, следя по иностранной прессе за ростом международного престижа нашего государства. Эту основную интуицию „устряловщины”<70> я и доселе считаю вполне предметной. Больше того, – время ее оправдывает. Вянут интернационалистские иллюзии революции, – четче и жестче обрисовываются черты ее национально-государственного облика. Подлинный национал-социализм цветет не в Германии, а именно у нас. Тяжелее, спорней, сомнительней крестьянская политика диктатуры. Но… чтобы „порадовать Вас громким голосованием”, нужно было бы иметь в кармане секрет спасения. Его нет ни у меня, ни, думаю, у Вас. Остается рассчитывать на внутренние силы страны и внутреннюю имманентную логику процесса. Ужасы второй аграрной революции в этом году как будто начинают уже смягчаться. Кое в чем подались назад, кое-что усвоено из нового. C’est la vie.<71> Как видите, я не кричу о „войне до победного конца”. Но меньше всего склонен обернуть этот лозунг и в другую сторону: мол, советский Карфаген должен быть разрушен<72>. Нет, никакого проку из его разрушения не проистекло бы. Не только „ноги”, но и „сердце” людей нашего типа отталкивается от многого, что творится там. В этом наша большая личная драма: мы не способны „задрав штаны, бежать за комсомолом”<73>. Но разумом приходится не только „понять и прощать”, но даже и „оправдать”… не то и не се, а „все” en bloc<74>. Раньше это „оправдание” выходило у меня бодрым и бравурным, теперь оно окрашивается грустно-лирическим тоном и некой жалостью к самому себе (нам, видно, суждено остаться на отлете), – но оно не перестанет от этого быть менее сознательным. И теперь, когда здесь кругом липовые совграждане гуртами стремятся, учитывая обстановку, бежать по пути Вонсовича 29 г.<75>, – я не только из приличия, но и по крайнему своему разумению остаюсь при старых, Вам известных позициях…
Письмо [проф.] В.В.Ламанского [Н.В.Устрялову].
Циндао, 30 августа 1934 г.
Дорогой Николай Васильевич.
Спасибо Вам за Вашу книгу<76>, присланную мне Вами со Штирнером<77>. Покаюсь Вам откровенно: произвела она на меня крайне тягостное впечатление. И по тону и по нацелке напомнила она мне письма Сталину<78> от кающихся коммунистов неудачного уклона, как обязательное условие приема вновь в партию. Что ж? Может быть, Вам и впрямь пора подумать о безболезненном возвращении в СССР. Ведь эмигрировать и не быть „эмигрантом” можно только в Харбине и притом в единственной позиции, держась за трапецию КВжд<79>. Не удовлетворяет меня книга Ваша и с другой стороны. Анализы происходящего в России в том виде, как они у Вас, то же, что история театра, написанная на основании единственно собрания афиш, программ и плакатов. Виноват, впрочем, Вы пользуетесь также газетными отчетами о премьерах и постановках. Ваша статья о Синтезе<80> представляется мне непродуманной до конца. „Генеральная линия” верна, капитализм рушится повсюду, коммунизм лучшая и самая высокая форма социальной религии, фашизм – уязвленные национальные судороги… Какой же возможен синтез, раз идет последний решительный бой, и мир вступает в свой апокалиптический период, а мы знаем, что в этом бою будут применены со стороны „верующих” все завоевания науки и техники, и „генеральная линия” не будет знать пощад. Это – обреченность, а не синтез. Едва ли придется потом видеть возрождение христианства в том, что новые Луначарские<81> будут писать драмы и ставить фильмы, в которых будут изредка мелькать библейские или евангельские личности. У меня ужас перед тем фактом, что в мире завелась сила, могущая (теперь это уже доказано) выкорчевывать старую жизнь. Человечество вступило на путь культурных растений, которые можно выращивать любого вида и любого сорта и заменять культурными насаждениями все виды диких зарослей. Пока этот процесс происходил беспорядочно, заменяясь подчас попятным движением, и пока не было групп, захвативших власть и осмелевших настолько, что к человеку стали применяться приемы плодосмена (понадобились вместо зерновых корнеплоды!) и корчевания, можно было говорить о красках истории, о каком-то участии в культуре и духовной жизни. Теперь же – только очередь, вызываемая продвижением нового сектора в плане посева и общего человеческого корчевания. Вот мысли, которые навела на меня Ваша новая книга. Грустно, что люди „плюралистического” склада так податливо сдают перед соблазнительным „монизмом”, пускаясь во все тяжкие софизмы, чтобы волюнтарно выработать успокаивающие выводы. На днях, через 2 дня, возвращаемся в Шанхай, где начинается зимняя работа. Мы дивно отдохнули в Циндао. Я никогда не думал, что в Китае имеется такое чудное место. Шлю привет и жму руку. Ваш В.В. Ламанский.
Письмо С.В.Дмитриевского [Н.В.Устрялову].
Стокгольм, 16 сентября 1932 г.
Многоуважаемый Николай Васильевич.
Мне очень хотелось бы – хотя и заочно – с Вами познакомиться. Я надеюсь, что Вы не в претензии на меня на мою – весьма, признаться, заостренную – статью в Утверждениях<82>. Статья эта написана была 9 месяцев назад. С тех пор много воды утекло, многое изменилось – в частности, и во мне. Сейчас мне кажется, что и на этот раз Вы во многом оказались правы – хотя, все-таки, думается, не во всем. Что до меня, то я как будто заканчиваю цикл своего внутреннего свободного развития, идя герценовским<83> путем: начал с крика радости при переходе границы, кончил духовным возвращением на родину. Но, конечно, это не возвращение в смысле Каноссы<84> какой-либо, наоборот: чем ближе, сродственнее я начинаю ощущать себя живой родине, тем больший протест вызывает у меня картина ее нынешнего бытия. Но, с другой стороны, и лекарства и лекарей я ищу теперь не у постели умирающего старого Запада, но в том новом, что родила наша революция и из того, что дает наша – русская – история. Из этого, собственно, я начал уже исходить со своего Сталина<85> – но не столь ясно и не столь несвязанно, как сейчас. С этой точки зрения для меня и мои Советские портреты<86> – пройденный этап. Сейчас у меня закончена новая небольшая книжка: Программа национальной социалистической государственности. Но не знаю, найду ли издателя для нее. Вообще, мне легко находить издателя, так как мои книги идут – но не для программной книжки. Меня связали последнее время с легитимизмом. Это абсурд. Самим младороссам<87> я не раз подчеркивал, в чем и почему мы расходимся. Цезаризм не есть легитимизм. Цезаризм – не придавая, как и я, значения форме (монархия или республика) – принимал и Чернышевский<88> (см. его Дневник [18]48 и [18]50 гг. в Литературном Наследстве). И я твердо верю, что к этому идет. Я буду очень рад, если Вы отзоветесь на это письмо. Я был – а сейчас особенно одинок. В эмиграции я чужой, с иностранцами только по делам общаюсь, да и то все меньше. Невозвращенцы… с ними у меня ничего общего нет. Это уж сфера Беседовского<89> и пр[очих]. Все мои идейные интересы лежат исключительно по ту сторону границы. Все привязанности – и все надежды. А сейчас нелегко. Помимо прочего – здорово припирает материальная жизнь. Итак, надеюсь, что на письмо ответите – и тогда позволю себе написать подробнее. Искренно уважающий Вас С.Дмитриевский.
Письмо Н.В.Устрялова С.В.Дмитриевскому.
Харбин, 5 октября 1932 г.
Многоуважаемый С.В.
Спасибо за письмо. Отрадно, что, – насколько можно из него понять, – Вы освобождаетесь от увлечения зарубежным призрачным активизмом. Мне кажется, – простите за искреннее суждение, – увлечение это досадно и вредило Вашим выступлениям последнего времени. Без призывов к активности они были бы гораздо актуальнее и без ударных эффектов куда эффективнее. Особенно же, признаться, неожиданным показалось мне заявление Ваше в Праге о двух легальностях, – советской и легитимно-монархической, – и о предстоящем якобы нашей стране благотворном переходе от первой ко второй (Мл[адоросская] Искра от 1 марта с[его] г[ода]). Если Вы теперь прочно преодолеваете эту стадию иллюзии, – остается лишь Вас поздравить и пожелать решительного, открытого заявления Вашего на этот счет, дабы не было недоразумений и недоговоренностей. Не беда, если, в результате, Вашим именем перестанет козырять младоросская элита. Право, ее козыри малого стоят, как и кирилловские<90> производства в чины. Правда, одиночество – вещь не слишком и не всегда приятная; но в наличных условиях оно – скорее сила, чем слабость. Что касается меня, то я уже давно в нем упражняюсь… и предпочитаю его сомнительному обществу. Допустим, старик Макиавелли<91> прав: безоружный пророк не торжествует. Но вопрос – и Вы сами это справедливо отмечаете – в лекарях и лекарствах. Что есть оружие?… Надеюсь, Вы скоро придете, если уже не пришли, к заключению, что всякую мысль о зарубежных политических организациях и партиях нужно бросить. Рассчитывающий на них, – опять из Макиавелли, – строит на грязи. Наблюдая вблизи харбинскую эмигрантскую молодежь, я не имел непосредственных впечатлений от европейской, – и лишь посильно слежу за ее литературой (не сказать, чтобы слишком обнадеживающей). Был бы Вам очень благодарен за описание ее живого, конкретного облика, как он рисуется при соприкосновении с ней. Что до ее организации, то Милюков<92>, думается, прав, говоря о младоросском маскараде. По крайней мере, [Младоросская ]Искра – клонится неудержимо в сторону самой банальной, самой скучной старосветской реакции. Недаром она братается уже и с Марковым Вторым<93>. А эти титулы! И стиль старого Инвалида и офиц[иального] отдела Нового Времени<94>! При таком фоне, их гитлеровщина<95> неизбежно обертывается – зубатовщиной<96>. И до чего натянуты и недиалектичны всякие аналогии между этой средой и женевским Лениным<97>. Странно, как могли Вы впасть в такую аберрацию. Все – другое: и там, и здесь. Не течет река обратно. Если Вы окончательно усваиваете цезаристскую установку (в коей, кстати сказать, старался некогда лечить меня Бухарин<98>: Цезаризм под маской революции<99>), – вероятно, Вам придется пересмотреть всерьез и позиции Ваши в проблемах внешней политики и обороны страны (ныне даже и Милюков вслед за Троцким<100> ухватывается за клемансистский<101> тезис), да и общую тактическую инструментовку выступлений. Словом, – с интересом буду ждать манифестации того духовного возвращения на родину, о котором Вы пишете. Как ни плохо способны письма заменить личную беседу, – рад нашему заочному знакомству.
С искренним приветом Н.Устрялов.
Письмо С.В.Дмитриевского [Н.В.Устрялову].
Стокгольм, 22 января 1933 г.
Многоуважаемый Николай Васильевич.
Получил сегодня письмо от одного лица в Харбине. Пишет, что моего письма ему – посланного в один день с ответным на Ваше давнее письмом и еще с одним: через Канаду все – не заказные – не получил. У меня возникла мысль: получили ли Вы мое письмо? Ибо послано оно было очень давно – и по всем расчетам и Ваш ответ должен был быть давно, ответа же я просил. Ежели пропало – досадно, ибо затрагивал вопросы, поставленные в Вашем письме, и еще некоторые. Сейчас не восстановишь. Вы, вероятно, видите, что пишу я сейчас по преимуществу в Млад[оросской] Искре, – больше негде, а высказываться хоть порой хочется. То, что-де щеголяют моим именем, не страшно, да и ничего не поделаешь. Но ведь самим-то собой я всегда остаюсь, а это самое главное. Пишете ли Вы что-либо, или обстановка сейчас такая, что писать трудно? Ежели пишете – буду благодарен за присылку чего-либо. Интересные и большие дела в России. Удастся ли наладить – освоить – производство в предстоящем году, удастся ли заткнуть дыры населения, – вот что самое главное. Все сейчас в деле, а не в словах. И, видимо, нехватка людей дела. Ну, а эмиграция все фантазирует и пальцем в небеса хватает.
Искренно преданный С.Дмитриевский.
Письмо Н.В.Устрялова С.В.Дмитриевскому.
Харбин, 17 февраля 1933 г.
Многоуважаемый С.В.
Получил Вашу закрытку от 22 января. Из нее явствует, что второе Ваше письмо (ответ на мое от октября) затерялось в пути. Очень жаль. Статьи Ваши в [Младоросской ]Искре читаю. Очень меня, признаться, интересует: чем объясняется антисемитский душок в Ваших писаниях? Что это – тактика, или идеология? Не скрою, мне антисемитизм был всегда чужд (в общественной работе и в миросозерцании). Какой смысл вводить его в публицистику? Если и правда, что Сталин<102> – практический антисемит, то словами он, разумеется, никогда этого не признает – и будет трижды прав. Мне непонятны политические мотивы Вашего антисемитизма, столь, по-видимому, пришедшегося по сердцу нашей золотой (пусть облупившейся) молодежи зарубежья. Кстати, разрешите повторить вопрос прошлого письма: что представляет собою младоросская среда? Я продолжаю опасаться, что не ошибся в ее характеристике: помесь снобизма с недомыслием и вырождения с позою чести. Во всяком случае, то, что сюда доходит от двора Кирилла – производит совершенно убийственное и неизменно комичное впечатление. А, судя по всему, младороссы принимают этот двор и этого Кирилла – всерьез. За последнее время я не печатал ничего, кроме нескольких газетных статей. Прилагаю последнюю, только что напечатанную в местной советской газете статью о Гитлере<103>, а также статьи о школе. Если Вы не читали полностью статьи моей о Новом Граде<104> (на которую отвечал Федотов<105>) и если она представляет для Вас какой-либо интерес, могу Вам ее послать. Насколько можно судить отсюда, Вы занимаете и среди эмиграции, и среди невозвращенцев позицию вполне изолированную. Остается пожелать, чтобы эта изоляция была блестящей. Думается, она будет тем плодотворней, чем менее будете Вы в своих писаниях исходить из расчетов на эмиграцию и ее общественное мнение. Здесь на КВжд<106> работает несколько товарищей, помнящих Вас по работе в НКПС. И один (д[окто]р. Гиллерсон) – знавший Вас по НКИД. Злоба сегодняшнего дня – конфликт держав с Японией. Если он углубится, наше положение на Дальнем Востоке улучшится и упрочится. Счастливая звезда не изменяет большевистской революции: международно-политическое положение СССР сейчас не внушает опасений, по крайней мере, непосредственных. Вопрос вопросов – в экономических результатах аграрной политики. Основная – военная – цель индустриализации, по-видимому в значительной мере достигнута. Теперь дело за хлебом насущным. Был бы счастлив ошибиться в своем старом опасливом отношении к современному курсу в деревне! Рад буду получить от Вас письмо. С искренним приветом Н.Устрялов.
Письмо кн. Л.В.Голицыной [Н.В.Устрялову].
Õàðáèí, áåç äàòû (îñåíü 1920 ã. – Í.Ó.).
Хочется мне ответить уважаемому Николаю Васильевичу Устрялову словами его статьи: „Бойтесь, бойтесь романтизма в политике. Его блуждающие огни заводят лишь в болото"<107>. Смотрите трезвыми глазами на действительность. Неужели идея „большевистского рая" ослепила Вас настолько, что Вы не видите того, что есть? Вы не можете не признать, что где только есть живые русские души, во всех уголках нашей родины эти души бродят и волнуются и никогда не смогут молчать и признать большевизм. Если это здоровые, сильные и смелые мужчины, они возьмут оружие, – это и свойственно им. Если не воины, мирные граждане и женщины, и повторяю, русские души, они другим путем найдут возможность бороться. Кто бы они ни были, и каким бы слоям и партиям они ни принадлежали, сколько бы их не уговаривали, что другой путь, путь соглашения, путь эволюции вернее, они все же будут вести активную борьбу; есть минуты в жизни народов, когда этого не может не быть, и реальная политика, реальный взгляд на жизнь заставляет нас признать, что вновь и вновь отдельные группы, целые губернии и области будут восставать. Никогда Вы не убедите в том, что большевики способны заставить всех замолчать. Пока у власти захватчики и насильники, русский народ им не покорится, и потому продолжение гражданской войны неизбежно. Вы отлично знаете, как философ и мыслитель соловьевской школы, что каждый русский православный человек в корне своем противоположен интернациональному коммунизму, следовательно, и теперешним властителям России. Что нет злейшего врага большевизма как русского крестьянина<108>, потому что в нем сохранились устои национализма и собственности. Вы тоже скажете, что это романтизм, но я отвечу, что есть бесконечные факты, несмотря на беспомощность, на безоружие, несмотря на нелюбовь к активности в мужике, крестьянские волнения не прекращаются, а в данное время усиливаются; они перекатываются от края и до края, и сила сознания растет. Вы пишете, что красная армия страшна врагу. Этого сказать нельзя: не может быть сильна армия нищенской голодной страны, состоящая большею частью из тех же крестьян. Временный успех в Польше, армия которой никогда не была на войне, еще вовсе не доказательство могущества красной армии. Тем более, что временные успехи теперь сменились неудачами<109>. Где та большевистская сила, которая сможет построить правильную государственную и хозяйственную жизнь, – на зыбком фундаменте народного негодования? Грустно и больно, что Вы тратите свое прекрасное дарование на ложную проповедь соглашательства, толкаете уставших, слабых и неустойчивых идти в большевизм, этим удлиняя только период гражданской войны. То, что не успели Деникин<110> и Колчак<111>, еще не доказывает того, что активной вооруженной борьбы не должно существовать. Но жертвы их не случайны и не напрасны. Все имеет свое значение, и все подвиги, совершенные во имя правды, дадут плоды. В их время толпа народная была не с ними. В Сибири крестьянство мобилизовалось насильно, оно большевизма не познало. Кроме того, грехи приспешников власти насаждали большевизм, вновь русский народ погрешил в лице своей власти, и власть эта рухнула. У Деникина картина была та же. Теперь, во времена невероятно трудных политических перспектив и настроений, нужно ценить и развивать в людях одно: честность, политическую честность! В этом спасение родины и избавление от большевизма. Всякий борющийся с оружием или без оружия, внутри или вне страны против большевизма, – только тот достоин имени сына своей родины. Побольше честных борцов, как Врангель<112>, и скорее бы кончился позор нашей родины. Хаос есть, хаос будет, Вы не остановите его, пока народ себя не выявит, а Вы помогите ему оружием, словом и организацией. Не толкайте не разобравшихся в себе на путь соглашательства. Не может быть государственного строительства на фундаменте лжи, обмана и отвращения народного. Повторяю, что пока живы русские души, гражданская война не прекратится, а потому не реальна и Ваша идеология. Вы только мечтатель и философ. Бойтесь, бойтесь романтизма в политике, его блуждающие огни приводят лишь в болото. Николаю Васильевичу от несогласной с ним, но глубоко его уважающей Л. Голицыной
Прошу ответить (когда буду у Вас в субботу).
Письмо Н.В.Устрялова кн. Л.В.Голицыной.
Õàðáèí, áåç äàòû (îñåíü 1920 ã. – Í.Ó.).
Неужели Вы хоть одну минуту можете думать, глубокоуважаемая княгиня, что меня „ослепляет идея большевистского рая"? – Ручаюсь, что идея не только большевистского, но и всякого земного рая чужда и глубоко антипатична мне уже по одному тому, что она осуждается христианскими понятиями: как известно, рай есть и может быть только на небе. Равным образом, я, как и Вы, глубоко убежден, что русский народ в его целом коренным образом „противоположен" большевизму в его отвлеченной идее и в его практике. Не сомневаюсь также, что большевизм кончится, и сравнительно скоро. Но ведь дело совсем не в этом. Дело в том, что в данный момент сила обстоятельств заставила значительную часть „живых душ" страны идти с большевиками. Все свидетельства из центральной России, иностранные и русские, единодушно гласят, что польская война примирила с властью широкие круги русской интеллигенции, что страну, измученную и ослабленную, охватил патриотический подъем. Отрицать эти свидетельства может лишь „политический романтизм". С другой стороны, нельзя, конечно, отрицать, что многие средние русские люди идут под знаменем большевизма из страха. Но важно то, что идут. Это приходится учитывать. Теперь с третьей стороны. Вы утверждаете, что все живое на Руси – против большевиков. К сожалению, не могу с этим согласиться. Три года борьбы убедили меня, что истинно живых-то элементов, начиная с самого верха, у большевиков больше, чем у нас. Эти живые элементы духовно заблуждаются – согласен. Они – „впали в соблазн". Но это все же не мешает им быть живыми. В то же время, созерцая лагерь „контрреволюции", находишь наличность в нем огромного количества душ, ни в каком смысле не могущих быть названными „живыми". Осмотритесь кругом в Харбине, – и, надеюсь, Вы без доказательств признаете, что я прав. А Омск и Екатеринодар? Те „приспешники", о которых Вы так несочувственно отзываетесь и которые тем не менее наложили свою печать на все движение, – ведь это же мертвые, мертвые души! Неужели Вы не видите, не чувствуете, что большевики нас победили<113> именно потому, что живых душ у них больше, чем у нас, что они выдвинули „исторических" людей, а мы – нет… Красная армия не особенно сильна, – Вы правы. Но ведь белая – еще слабее. А главное, Москва сильна не армией, а идеей. Эта идея – ложная, но она все-таки идея. И наша вооруженная борьба против нее лишь окружает ее ореолом. Я совсем не против вооруженной борьбы с идеями. В свое время церковь сокрушила ложное учение альбигойцев<114>, уничтожив их всех до единого мечом. Мы были не прочь то же самое сделать с большевиками. Но не вышло. Вешали офицеров, расстреливали солдат, истребляли большевиствующие деревни. Все мимо, мимо. Надо же признать в конце концов: – что-то не то получается… Метили в большевиков, попали по России, в себя самих… Не остановиться ли? Если народ жив, ложная идея существовать в нем долго не может. Но она прежде всего падет извнутри, умрет в душах. Погибнет, всецело проявив себя. Умрет, быть может, тем вернее, чем сильнее будет ее внешнее торжество. Большевистская власть перестанет быть большевистской не от наших пулеметов и танков, а вопреки им, несмотря на то, что они мешают этому процессу и тем самым лишь помогают ей. Она победила путем психической заразы, она закончит через психическое выздоровление. „Побольше бы честных бойцов, как Врангель" – и все было бы хорошо… Вот он, Ваш политический романтизм, заводящий в болото! Если бы их было „побольше", право, мы бы с Вами не томились сейчас в Харбине и не гадали бы о временах и сроках падения большевизма. Да в том-то и беда, что частичка „бы" – плохая опора для реальной политики… Вы утверждаете, что советская власть все равно не сможет наладить государственную и хозяйственную жизнь страны, ибо она покоится на „зыбком фундаменте народного негодования". – Несомненно, это очень сильный аргумент. Но из него можно вывести лишь то заключение, что интеллигенция должна найти в себе силу смягчать это негодование, а не разжигать его. Опыт показал, что при наилучших условиях, оно<115> не смогло сокрушить большевизма, а лишь укрепило худшие его стороны. Его смягчение переродит и большевизм, в то время как его разжигание теперь, когда польская война примирила с властью многих патриотов, – лишь поведет к бессмысленному взаимоистреблению отнюдь не большевистски настроенных русских людей. Я уже не говорю о той бесконечной невыгоде для международного престижа России, какая произойдет от усиления, по вине интеллигенции, нашей гражданской войны. „Но все равно продолжение гражданской войны неизбежно". – К сожалению это, по-видимому, верно, и я отнюдь не тешу себя романтическими мечтами, хотя, с другой стороны, знаю, что Россия по-прежнему останется „краем родным долготерпенья"<116>. Но тем более должны мы стараться, чтобы масштабы этой войны были возможно меньшие. Стихийные и неорганизованные вспышки среди крестьян непредотвратимы. Но зачем же их осложнять целыми военными фронтами? Зачем десятки жертв превращать в тысячи? Политические деятели, не считающие возможным умывать руки, могут проповедовать одно из двух: – либо гражданскую войну, либо примирение. Проповедь гражданской войны усиливает слабейшего и, не гарантируя ему победы, лишь обеспечивает пролитие новой крови. Проповедь примирения, усиливая сильнейшего, сводит гражданскую войну к минимуму и способствует тем самым внутреннему перерождению ненавистной власти. Не забывайте, что после поражения Колчака и Деникина смертная казнь была отменена в России, и лишь Польша а, главное, Врангель явились причиною ее восстановления. И так во всем. Следовательно, нужно проповедîвать примирение, хотя заведомо известно, что действительного и полного мира еще долго не будет. Что же касается непримиримых, обрекающих себя на бесплодную борьбу, то во имя милосердия, во имя любви к родине и соотечественникам здесь необходимо следовать заповеди Ницше<117>: – „кто падает, того нужно еще и толкнуть"… Такова печальная логика государства. Проповедуя гражданскую войну, мы теперь не приблизим, а отдалим ее окончание, и вдобавок уже в конец добьем страну на радость иностранцам. И, что особенно эффектно, дадим большевикам почву удерживаться и оправдываться до бесконечности. „Соглашательство" же, напротив, есть лучшая форма борьбы с большевизмом и наиболее верный залог его ликвидации. Это парадокс, похожий на увертку, но я уверен, что Вы поймете меня, хотя и не соглашаясь со мной. „Нужно развивать теперь в людях одно – честность, политическую честность". Конечно. Но, высший императив политической честности гласит: „служи родине всеми средствами, не жалея ни жизни, ни даже своей души, ибо потерявший душу свою в мире сем, найдет ее"<118>. И думается мне, что те русские офицеры и интеллигенты, которые во имя родины, подавив брезгливость, идут сейчас с отвратительным большевизмом, внешне загрязняясь от него, претерпевая всевозможные унижения со всех сторон, навлекая гнев и презрения многих современников, – думается мне, что эти люди и на Страшном Божьем Суде, и на мирском суде истории будут оправданы. Нужно только, чтобы они были внутренно чисты от идейного соблазна воинствующего большевизма, атеизма и материализма, чтобы они помнили, что „соглашение" с большевизмом может быть только политическое, узко тактическое, а не в коем случае не идейное, духовное. Тактически примирившись с большевистской властью, необходимо стремиться вложить в нее новое содержание. Не знаю, – возможно, что я ошибаюсь, и, признаться, мне подчас очень грустно бывает видеть, как многие люди, которых я уважаю и люблю, с которыми до последнего времени я шел вместе душа в душу, теперь оказались в чуждом, даже враждебном мне лагере. Но не могу же я, вопреки своему глубочайшему убеждению, пользоваться по-прежнему своим, как Вы называете, „дарованием", чтобы защищать дело гражданской войны, в которой я вижу теперь главную помеху возрождения родины! Сохраняя своих политических друзей, я потерял бы самого себя… Время покажет, кто из нас прав. Глубоко уважающий и преданный Вам Н. Устрялов.
Письмо кн. Л.В.Голицыной [Н.В.Устрялову].
Õàðáèí, 24 àïðåëÿ 1922 ã.
Дорогой Николай Васильевич.
Мне очень неприятно, что Вы обиделись на меня. Мне, не скрываю, было очень тяжело во время нашего последнего разговора, но поверьте, я шла к Вам и говорила с Вами, потому что хорошо всегда к Вам относилась и отношусь, не смотря на всегда существовавшую между нами разницу во взглядах на активную работу по отношению к советской власти. Я всегда с Вами спорила об этом, а теперь, когда все меньше и меньше верных, когда политическое „стадо" идет за Вами, отношение это обострилось, и особенно досадно за людей, имеющих идеалы и национальную идею, которую они и выявляют, ради практической политической работы. Простительно узким политическим дельцам, коммерсантам, поддерживать настоящую<119> власть, быть так называемыми „реальными политиками", но не простительно это людям, одаренным Богом, мыслящим и получившим в наследство от своих учителей общечеловеческие и национальные идеалы. Понимаю Вас как мыслителя, будучи очень близкой Вам по духу, как русский человек, ценя в Вас Ваши способности, особенно больно и обидно видеть, что Вы поддерживаете морально тех, которые в корне противоположны тому, во что Вы верите и что для Вас свято. В Вас политик взял верх над философом и идеологом. Это ошибка, ошибка даже практическая, если взять максимум пользы для России. Как верно говорит Струве: „Сейчас необходимо именно собирание духовных сил и их работа. Крушение большевизма приближается неотвратимо. Но крушение должно застать в русском народе ядро, из которого сможет духовно возродиться Россия".<120> Ради Бога, Николай Васильевич, не понимайте моей резкости в каком-либо другом смысле. Я не хотела Вас оскорблять, никогда дурно о Вас не думаю, но Вы делаете больно, больно русской душе, и я скорблю о потере Вас для русской мысли и вновь повторяю, что Вы делаете ошибку русского интеллигента, увлекшись своими построениями, – увлекаете за собой на ложный путь много русской молодежи, не выработавшей в себе национальных и общечеловеческих идеалов. Увлекаете их служить под формой национальной и патриотической – целям интернационала. Меня особенно поразили в нашем последнем разговоре некоторые Ваши фразы об всемирном значении русской революции, о христианском социализме и т. д. Неужели и Вы на этом пути? Пишу Вам, Николай Васильевич, так как не хотела бы, чтобы Вы и Наталья Сергеевна<121> превратно меня поняли бы. Я всегда очень ценила Ваше общество и любила и люблю Вас обоих. Вы должны задуматься над тем, почему бывает больно с Вами говорить и простить, если с Вами бывают неприятны даже любящие Вас люди. Л. Голицына.
Письмо кн. Л.В.Голицыной [Н.В.Устрялову].
Õàðáèí, 26 àâãóñòà 1922 ã.
Дорогой Николай Васильевич.
Пишу Вам в большом волнении. Вчера Н.А.Ухтомский<122> передавал мне, что Вы готовитесь выступить в газетах в защиту той партии духовенства, которая именуя себя „живой Церковью"<123>, захватила церковную власть и объявила войну той Церкви, к которой все мы принадлежали, и все наши предки. Я не буду разбирать и объяснять, почему считаю слугами сатаны тех, кто поднялся на истинную Церковь. Вряд ли Вам интересно мое мнение, если же захотите, то я рада буду говорить с Вами, но при одном условии. Умоляю Вас не выступать в печати по этим вопросам, не переговоривши предварительно с совершенно аполитичными представителями Церкви здесь. Вы слишком мало знаете Православную Церковь, Вы живете не православной жизнью и не церковной, Вы слишком мало прониклись теми страданиями, которые несут Ее лучшие представители в современной России. Отец Николай Вознесенский, к которому вы хорошо относились, отец Федор Стрелков, мудрый духовный наставник, это люди, которые помогли бы Вам разобраться. Я не называю Вам имен слишком горячих, как Сторожев, или политических, как Еп[ископ] Нестор. Если хотите, я Вам устрою свидания с ними, Вам не будет неприятно, это люди мудрые, выдержанные, и они, конечно, согласятся побеседовать с Вами. Не удивляйтесь, что я пишу Вам, мне кажется, наши отношения в прошлом заставляют меня высказаться перед Вами. Ради всего святого не обращайте данного Вам Богом дара – против Него. Помните Ваши собственные слова: „Самое страшное впереди, это когда они захотят устроить красную церковь, угодную красной власти". Были грехи служителей Церкви прежде, но что это в сравнении с тем, что творится теперь! Еще раз очень прошу Вас, не касайтесь этих вопросов, а если уж хотите, то постарайтесь прежде узнать на деле, что есть Православная Церковь, и тогда Вам многое будет ясно. Нельзя писать об этом легкомысленно. Вспомните Флоренского<124>, Трубецкого<125>. Пока прощайте, надеюсь Вы поймете мотивы, заставившие Вам написать. Это только доброе к Вам чувство. Привет Наталии Сергеевне. Всего доброго. Кн. Л. Голицына.
Письмо Н.В.Устрялова кн. Л.В.Голицыной.
Лаошаогоу, 1 сентября 1922 г.
Глубокоуважаемая княгиня!
Из Вашего письма я еще раз убедился, что Н.А.<126> слишком пристрастен к „псевдо-сенсациям" любого рода. Ибо я как раз говорил ему, что решил воздержаться от напечатания статьи о Новой Церкви до приезда в Харбин и тщательного ознакомления с вопросом. Я прекрасно сознаю всю щекотливость этой темы и невозможность ее трактовать сплеча, сразу приходя в восторг от нового движения, как это делает „Накануне"<127>, или, напротив, наобум предавая его анафеме, как это делают наши заграничные иерархи, болтающие о православии по всем космополитическим отелям и скандально компрометирующие Православную Церковь, пристегивая ее ко всяким авантюрам разных пройдох, вроде Меркулова, или умалишенных вроде Дитерихса<128>. Именно духовная близость моя к покойному кн. Е.Н.Трубецкому, о коем Вы упоминаете, заставляет меня со всею серьезностью отнестись к данному предмету. С нашей Церковью неблагополучно вот уже 200 лет, а в оздоровлении Церкви – залог духовного исцеления России. Конечно, это оздоровление пойдет из Москвы и от Троицы<129>, а не из Карловиц<130> и не из океанских пароходов, на которых разъезжают беженские архиереи по беженским императорам и генералам. Но, с другой стороны, и „Новая Церковь" Антонина<131> для меня еще проблема, которая таит в себе много неясного и даже мучительно-жуткого. Я и сейчас считаю, что „красная церковь" есть не только „противоречие в себе", но и страшная фальшь с печатью Антихриста. Но, по-видимому, нынешнее Церковное Управление в Москве отнюдь не воодушевлено атеистическим или „красным" пылом. Во всяком случае, об этом нужно еще подумать, в это нужно всмотреться. И я буду Вам очень благодарен, если Вы окажете содействие встрече моей с представителями харбинского духовенства – хотя бы даже наиболее чуждыми идеям церковной реформы. До того времени я не напишу по этому вопросу ни строчки. Ваш Н. Устрялов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
|
[X] |