Н.В. УстряловПонятие государства.<1>
Републикация О.А.Воробьёва. (Вестник Китайского Права, Выпуск 1, Харбин, 1931, стр. 11-23.)
Государство явилось естественным плодом долгого исторического развития. Было время, когда государства не существовало и люди жили родами, ордами, племенами. Возможно, что когда-нибудь придет время, и государство современного типа перестанет существовать, уступая место иной, некоторые думают, более совершенной форме человеческого общения. Можно ли будет сохранить за ней название государства? Мнения расходятся. Но как бы то ни было, современное человечество живет в государствах, и необходимо дать себе ясный отчет в сущности этого вида человеческого общения. Многообразные основания – экономические, политические, психологические, – влекли за собою усложнение форм совместной жизни людей. Первобытный социальный союз, – орда, – был простым человеческим стадом, и, понятно, что ни материальные потребности людей, ни их личная безопасность, ни их растущие духовные запросы не могли, при такой примитивной организации общества, быть сколько-нибудь сносно обеспеченными. Стремление полнее и лучше удовлетворить потребности служило причиной усложнения и усовершенствования форм взаимного общения. Государство есть, прежде всего, союз власти и подчинения. Только тогда в обществе мыслим порядок, когда в нем установлена власть, способная приказывать и принуждать. Где нет власти, воцаряется беспорядок, дисгармония, хаос. Начала господства и подчинения заложены в таинственной глубине человеческой природы, человеческой психики. Покуда эта природа не переродится до основания, власть будет неизбежным элементом общества. В орде нет определенной организации власти, нет политической дифференциации, а потому нет и устойчивого порядка. В государстве власть обретает прочную основу, ставится во главу угла общежития. Власть есть основной и первичный элемент государства. "Государство есть властно организованный народ" (определение проф. Магазинера). Ошибочно было бы определять власть, как физическое преобладание, исключительно внешнюю силу: кто, мол, палку взял, тот и капрал. "Палку" должны ведь держать живые люди, "штыки" тоже умеют думать и чувствовать. В конечном счете, власть неизбежно покоится на добровольном повиновении. Ссылка на вооруженную "опору" редко бывает убедительна. Вооруженная опора хороша, когда она надежна, а надежна она бывает только тогда, когда не в ней основное и главное. Плохо, если приходится стеречь самого стража: quis custodet custodem? Основная опора власти, – не физическая сила, не пушки, и не кулаки, а души человеческие. Когда нет опоры в душах, ни штыки, ни тюрьмы, ни прочие безжизненные предметы не создадут и не охранят власти. Современная социальная наука достаточно основательно доказывает, что отношения господства и подчинения должны быть признаны отношениями, прежде всего, психическими. Уже в личном общении людей мы подчас замечаем зародыш властного взаимодействия: что такое уважение, обожание, любовь, как не предпосылка власти? "Преданность и авторитет вечны в нашем мире, – утверждал Карлейль, – ибо они коренятся глубоко в действительности, в искреннем человеческом чувстве". Великий философ древности, Аристотель, был склонен ставить вопрос о власти еще шире, в масштабах общего закона природы, – "Элемент властвования и элемент подчинения, – писал он в своей "Политике", – связывается во всем, что, будучи составлено из нескольких частей, непрерывно связанных одна с другою и разъединенных, составляет нечто целое. Правда, и в предметах неодушевленных, например, в музыкальной гармонии, можно подметить своего рода принцип подчинения". Личная власть человека над человеком есть не что иное, как своеобразная психическая связь людей. Есть в ней нечто от гипноза, от внушения и самовнушения. "Воле к власти" соответствует "чувство зависимости", – то самое чувство, в котором Шлейермахер искал источник религии. В душе человека переплетаются воля к господству и воля к подчинению. Абсолютное отсутствие подчинения, безграничную свободу человек переносит так же трудно, как и бремя чрезмерной, безусловной власти: "крест свободы" не менее тяжел, чем "иго тирании". Достоевский гениально выразил эту мысль в легенде о Великом Инквизиторе. "Никогда и ничего не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы", – вот основа миросозерцания и жизнедеятельности инквизитора. Если человек тоскует по авторитету, то вместе с тем в нем упорно живет и жажда господства, инстинкт власти (Machttrieb). Разве мало мы знаем из истории и из литературы примеров упоения властью, восторга власти? Всем памятен монолог пушкинского Скупого Рыцаря! Что не подвластно мне? Как некий демон, Отселе править я могу… И вольный гений мне поработится, И добродетель, и бессонный труд Смиренно будут ждать моей награды… Мне все послушно, я же – ничему. А вот отзыв Наполеона, великого поэта и мастера власти – "Я люблю власть, – писал он Редереру в 1809 году, – я ее люблю, как артист… Я ее люблю, как музыкант любит свою скрипку, я люблю извлекать из нее звуки, аккорды, гармонию… Всюду, где я был, я командовал. Я рожден для этого". Но в то же время бывает, что величайшие владыки людей сами в свою очередь ощущают неистребимую потребность в авторитете, в руководстве, в крепком прибежище. Вспомним Иоанна Грозного: уж он ли не имел вкуса к власти и не понимал в ней толка? И, однако, кто острее, интенсивнее его переживал ужас своего одиночества и припадал в бессонные ночи к Высшей Силе, перед которой так отрадно чувствовать себя "рабом"? Или возьмем современных диктаторов, вроде Ленина или Муссолини: повелевая народом, упоенно культивируя жесткую и абсолютную власть, разве сами они не являются рабами идей, поклонниками принципов, властвующих в их сознании? Правя людьми, они повинуются "вещам и призракам" (Ницше). "Чувство зависимости" свойственно им не в меньшей степени, чем "воля к власти". Через них словно правят людьми идеи. Бывает, впрочем, что властное состояние и не связано с властною волей. В русской литературе вопрос этот отмечал еще Коркунов ("Указ и закон", гл. 1). Воля к повиновению, жажда авторитета самоопределяется самостоятельно. Аскет не стремится к власти, но тем ярче его ореол, тем исступленнее ему подчиняются. Итак, корни власти лежат глубоко в тайниках человеческой психики. Постепенно личная власть человека над человеком расширялась и приобретала сверх-индивидуальное, социальное значение: рождался общественный "престиж", создавалась организация, вырастал безличный общественный авторитет. Так, например, власть германских конунгов выросла из первоначального личного влияния их на ограниченный круг лиц, составлявший их дружину. Известна роль варяжских князей и их дружины в образовании русского государства. На личном авторитете Магомета основал свое могущество арабский халифат. Психика масс оказывается прекрасной средою власти. Умение понимать эту специфическую социальную психику, владеть ею и направлять ее, чувствовать законы "техники масс", – есть свойство великих государственных людей. Социологи недаром уделяют много внимания проблемам коллективной психологии (в частности, "героям и толпе"): проблемы эти неисчерпаемы по своему существу, и длящийся исторический процесс постоянно поставляет новые материалы для их углубления и освещения. Нельзя о них не вспомнить и при анализе понятия государства. Огромна роль стихийно-подсознательных моментов в комплексе властных отношений: вероятно, здесь – темные отзвуки первоначального жизненного порыва, воля биологического фактора. Логика и разум, – утверждают многие социологи, – никогда не были настоящими руководителями народов: иррациональное, безотчетное, инстинктивное, всегда составляло один из могущественнейших двигателей человечества. Государство – явление эмоциональное. Другим существенным фактором должна быть признана – массовая привычка: "привычка – душа держав" (Пушкин).<2> Напротив, рефлексия – далеко не всегда надежная спутница властного статуса; там, где индивидуальная политическая рефлексия становится массовым явлением, где политические сверхчеловеки начинают бродить стадами без пастырей, – там государство в опасности. Тот же Наполеон говорил об этом в исключительно четких, образных формулах, – "Я слишком поздно родился, – восклицал он, – теперь трудно совершить что-либо великое!… Какая разница по сравнению с античными временами! Возьмите, например, Александра: покорив Азию, он объявил себя сыном Юпитера, и весь Восток этому поверил, за исключением… Аристотеля и нескольких глупых педантов. Ну, а вздумай я объявить себя сыном Предвечного Отца, – любая торговка посмеется мне в лицо при встрече. Народы теперь слишком просвещенны; нет больше возможности совершать великие дела!". В этих парадоксах гения, – много чуткости и остроты взгляда. Но все же, с другой стороны, было бы ошибочным игнорировать и наличность элементов сознания в отношении власти и подчинения. Народы просвещаются, власть неизбежно рационализируется, в общественном признании власти растут притязания сознания. Но великие дела не отжили своего века: разве не сумел их совершать сам Наполеон, разве не вершатся они и в наши дни? Очевидно, задача в том, чтобы приспособить властвующие ценности к новому уровню сознания, овладеть рефлексией ее же собственными средствами и творчески преодолеть ее, возведя вместе с тем и подсознательное на высшую ступень… В этом – одна из характерных функций государства, как высшей доселе формы человеческого общения. В отличие от более ранних видов общежития, государство есть единый, властвующий, принудительный союз, явившийся результатом усложнения общественных потребностей, широкого объединения людей и осознанной необходимости твердой охраны порядка в обществе. Охраняя порядок, государство тем самым способствует развитию материальных возможностей и духовных способностей человека. Оно стремится осуществить общий интерес входящих в него людей. Чем крепче у последних сознание общности этого интереса, тем сильнее, крепче, жизнеспособнее государство, исторический союз единства и порядка. Установление твердой политической власти, определенной в своей организации, стало возможным лишь тогда, когда кочевые племена превращались в оседлые народы. Экономической предпосылкой государства являлся, таким образом, переход к земледелию, связанный с оседанием людей на известной, ограниченной части земной поверхности, или территории. Власть современного государства действует на строго определенном пространстве, распространяясь лишь на людей, живущих в пределах этого пространства.<3> Но государство есть союз не только властный, но в значительной степени и правовой. Некоторые писатели и ученые считают даже, что государство должно рассматриваться исключительно, как правовое явление. Старая договорная теория устами Руссо категорически подчеркивала, что "сила не создает права, и человек обязан повиноваться только законным властям"; а законными могут быть признаны лишь власти, установление коих обусловлено общественным договором и зафиксировано общей волей. В наше время сторонники так называемого "юридического метода" в науке о государстве также настаивают на непременной трактовке государства, как явления, насквозь юридического, в первооснове своей исчерпываемого категориями права. Государство рассматривается школою Гербера, как замкнутая система правового порядка. Наиболее ярким представителем этой точки зрения в настоящее время является выдающийся австрийский государствовед Кельзен. В своем нормативизме он хочет быть последовательным до конца. Он категорически провозглашает "тождество государства и права", проводит знак равенства между учением о государстве и учением о государственном праве. Согласно его определению, "государство есть порядок человеческого поведения, система норм, регулирующее человеческое поведение". Порядок, составляющий сущность государства, он считает, таким образом, нормативным порядком. Старый кантианский дуализм должного и сущего возрождается Кельзеном в его подчеркнутой остроте и применяется в области науки о государстве. "Государство, – объективная значимость нормативного порядка. Эта значимость долженствования есть специфическая сфера существования государства. Государство – идеальный порядок, идеальная система". Правда, автор, отнюдь, не считает абсолютным разрыв между нормой и фактом. Он заявляет, что государственный порядок только тогда может быть признан нормативно-значащим, когда фактическое поведение людей, к этому порядку относимое, по своему содержанию ему в известной мере соответствует. "Есть упрямые головы, считающие значащим государственный порядок царской России на том основании, что законным путем он не был никем отменен. Но это – точка зрения глупцов". Однако, и наоборот, нельзя создать такого нормативного порядка, при котором всякое поведение подчиненных ему людей было бы строго соответствующим норме. Нарушения и отклонения всегда неизбежны. Только норма: "ты должен себя держать так, как ты себя фактически держишь", никогда не нарушалась бы, но она бессмысленна. Речь идет, следовательно, об определении верхней и нижней границ: соответствие должно быть не выше максимума и не ниже минимума. Так получается единство государства и права; их дуализм, – лишь кажущийся: Scheindualismus.<4> На этих предпосылках Кельзен строит всю свою концепцию науки о государстве. Она встречает много возражений в литературе вопроса, – и не без оснований. Еще Иеринг, сам немало потрудившийся для юридического метода, высмеивал чрезмерную склонность к увлечению дедукциями и предостерегал исследователей от витания в небесах формальных понятий юриспруденции. Трудно согласиться с крайностями отвлеченного юридического нормативизма. О них справедливо говорят, что они грешат "денатурализацией" государственного явления, утратой чувства реальности государства. Они сознательно затушевывают сложную историческую природу государства, далеко не умещающуюся в рамки чистого права. Если самое возникновение государства всегда "метаюридично", будучи результатом фактической обстановки, фактических социальных отношений, то и в длинной многовековой истории государственных образований многое не будет нам понятно без учета их "социальной фактичности", т. е. той их стороны, которая ускользает из поля зрения юридического метода. Мыслимо ли, скажем, изучать государство абсолютизма, исходя из отождествления государственной реальности с правопорядком? Не будет ли это методологическим недоразумением? Государства облечены плотью и кровью, приобщены животворящему истоку мировой истории: Шпенглер прав, что основоположным методом их постижения служит не систематика, а физиогномика. В "государственном праве" юридических нормативистов меньше всего присутствует государство. Правда, Кельзен сам говорит о необходимости известного соответствия между “значимостью нормативного порядка” и наличным течением фактов. Следовательно, “факты” далеко не безразличны и для права. Но зачем же тогда исключать все социологические, телеологические и прочие моменты из понятия государства? Целостное явление государства как бы искусственно ущербляется односторонним юридическим нормативизмом. Государствоведению, свободному от такой искусственной односторонности, приходится в первую очередь ориентироваться на исторический опыт в его полноте и богатейшем многообразии, на историко-сравнительные данные, на историческую науку, дружно сосуществующую и с социологией, и с политической морфологией, и с юриспруденцией, и с этикой. Государствоведение должно быть истинно диалектичным. Нельзя отрицать заслуг догматико-юридического метода: он учит “логическому овладению положительным правовым материалом” (Лабанд). Но, применяя его, нужно неотступно помнить, что он постигает государство только выраженное в правовых нормах, государство, как юридический институт, как научную конструкцию. От него ускользает динамика живых явлений, он – вынужден условно замыкаться в статике, в схеме своего предмета. Если факты не объемлются данной системой положительных норм и даже ее разрывают, с точки зрения последовательно проводимого юридического метода, остается лишь провозгласить – “тем хуже для фактов”… Государство существует. Государство – “великий факт” (О.Майер). И, прежде всего, подлежит оно изучению именно, как сущее. В определение государства издавна принято вводить мотивы долженствования, т. е. определять государство не столько как оно есть[,] сколько, как оно должно быть с точки зрения ученого исследователя. Это, – вряд ли плодотворный путь, и недаром он так раздражал и раздражает многих социологов, начиная с маститого Гумпловича. Никому не возбраняется излагать собственные взгляды на цели и задачи государства, неоспоримо ценны серьезные попытки установить его объективный исторический смысл, – но начинать всегда целесообразней с уяснения его фактической природы, его реальных признаков. Социологическая сторона государственного явления разрабатывается социальной наукой. Пристально следит она за сложными, бесконечно разнообразными движениями общественных групп, рас, классов, соединений, за восхождением и нисхождением культур, за огромными социальными процессами, составляющими, по выражению одного социолога, “остов мировой истории”. Гумплович (“Allgemeines Staatsrecht”, 1907, стр. 23-38.) усматривает предпосылку государства в политической и хозяйственной борьбе человеческих групп. Для него, как для древнего Гераклита, раздор – отец и царь всех вещей: “борьба – форма социального становления”. Сильнейшие, активнейшие племенные группы, победив в ней, приступают к эксплуатации побежденных, для чего и организуется государственный аппарат и в результате чего возникает то, что мы называем культурой: углубление и утончение жизненных содержаний высших классов на почве разделения труда. Но социальная борьба не прекращается и в государстве, хотя и происходит сплошь да рядом известное выравнивание социальных различий, известное смягчение социальных противоречий: такова естественная функция государства. Одна человеческая группа побеждает другую в борьбе за существование: дарвинизм применим не только к миру природы, но и к обществу людей. Победители господствуют над побежденными. Зачем? – Дабы извлечь для себя выгоду их экономической эксплуатацией. Отсюда – классовая дифференциация: властвующие и подвластные, угнетатели и угнетенные. Современная социология уделяет большое внимание исторической роли экономического фактора. Как известно, марксистская социологическая школа доказывает, что именно экономика лежит в основе общественного авторитета, правовой нормы, государственной власти: “всякая политическая сила, – писал Энгельс, – основывается первоначально на экономической общественной функции” (“Анти-Дюринг”). Современный марксизм воздвигает целую систему своего учения о государстве, связанную с этой исходной историко-материалистической предпосылкой. Было бы ошибочно отрицать незаурядную ценность целого ряда конкретных марксистских исследований в области социологии государственного бытия. Исторический материализм есть по преимуществу метод, и критическое использование его дает хорошие результаты при анализе общественных явлений. Недооценка роли экономического фактора в истории и жизни государства, равно, как и в развитии властных отношений вообще, – ныне, можно сказать, прямо непростительна. Во всяком случае не менее непростительна, нежели недооценка фактора биологического. И приходится констатировать, что с течением времени значение экономических моментов в жизни государства имеет заметную тенденцию возрастать.<5> Более спорно марксистское определение государства, как “машины систематического насилия одного класса над другим”. Уже Коммунистический Манифест 1848 года провозгласил, что “политическая власть в собственном смысле слова есть организованная власть одного класса в целях угнетения другого класса”. В этом определении критика неоднократно вскрывала наличность некой своеобразной упростительной схематизации. Функцией угнетения, состоянием социального паразитизма не определяется и во всяком случае не исчерпывается роль правящего государственного слоя. Вместе с тем, в государстве проявляется не только классовая борьба, но и классовое сотрудничество, межклассовый мир. Сам Энгельс признавал, что “государство возникло из потребности сдерживать классовые противоречия”. Взращенному на почве социальной борьбы, государству в его развитии временами удается эту борьбу, если не преодолеть вовсе, то трансформировать, значительно обезвредить, изменить ее формы, тем самым преображая и самое ее существо. Социальная солидарность есть такой же закон природы человеческой, как и социальная борьба. Трудно оспаривать тезисы марксизма о классовой структуре современного общества. Социология государства не вправе игнорировать различные классовые и групповые интересы, домогательства, стремления, отражающиеся на политике государственной власти. Эти интересы, домогательства, стремления нередко противоборствуют, противостоят друг другу. Бывает, что государственная власть силою вещей действительно превращается в боевую организацию классового господства. Но едва ли правомерны здесь безусловные обобщения. Не менее часто в собственных же своих классово-эгоистических целях носители их изыскивают мирные компромиссы, взаимными уступками добиваются относительного исторического равновесия, создают условия возможности развития, чуждого болезненных потрясений. Пусть государственная власть в своем личном составе окрашена в классовые цвета, – сама логика общежития заставляет ее заботиться и об “общем интересе”. Этот “общий интерес” или междуклассовое равновесие подчас влияет, давит и на личный состав власти, становящийся в таких случаях “смешанным”. Дальнозоркий классовый эгоизм, – неизбежно альтруистичен: извечная диалектика эгоизма и альтруизма! Характерно для государства, что, заинтересованное миром и порядком, оно стремится сглаживать, смягчать классовые противоречия и представить собою их приблизительную равнодействующую. Вспомним хотя бы историю Англии: рядом с бурными революционными вспышками, – сколько мастерских социально-политических компромиссов! И какое сознание национального единства, общности национальных интересов! Государство, – усложненная система политических рычагов и предохранительных клапанов, имеющая целью предотвращать классовые конфликты, или, по крайней мере, смягчать их болезненность. Правда, подчас говорят, что “классовая борьба может иногда проявляться и в формах межклассового мира, союза, сотрудничества”. Но тогда, очевидно, вся специальная острота соответствующей теории уже исчезает в псевдо-диалектическом тумане. Не исключена возможность, что логика экономического развития приведет в будущем к полному упразднению классовой борьбы и самих классов в современном смысле понятия. Марксизм утверждает, что тогда перестанет существовать и государство, уступающее место организованному обществу. С[о] своей точки зрения он прав: исчерпывающий признак государства он видит в классовом насилии, в эксплуатации. Но если считать недостаточным это ограничительное определение, необходимо меняется и взгляд на будущность государства: оно сохраняется даже и при исчезновении классовой борьбы. В известной степени контроверза становится терминологической: можно ли называть государством организованное общество проблематического будущего?… Итак, государство есть явление многосложное, при чем фокусом его, основоположным его началом представляется – власть. Что касается права, то оно входит в него одним из важнейших составных элементов. Государство может быть более или менее правовым, смотря по тому, насколько государственная власть проникается в своей деятельности началами права. Следует признать, что по мере исторического развития государств в пределах данной цивилизации, они имели тенденцию “юридизироваться”. Правовые моменты проявлялись в них все ярче и выпуклее. Власть получает точную, специально формулируемую и неуклонно осуществляемую организацию. Заранее намечаются как формы ее осуществления, так и круг ее полномочий. Государство живет на основании постоянных правил, законов, издаваемых и отменяемых в установленном порядке. Все государственные установления подчиняются законам, и даже верховная власть идеально связывается ими: она вправе их отменить или видоизменить, но не должна их нарушать.<6> Властители становятся слугами собственной власти. Властвование приобретает все более и более правовой характер, подчиняется режиму законности. Если на заре государственной жизни торжествовало убеждение, что правитель независим от законов (princeps legibus solutus est), то с течением времени это убеждение должно было уступить место, другому, противоположному: правитель, правительство, – высший страж, первый служитель права. Нормальное правосознание особенно чутко относится к правонарушениям, исходящим от власти, призванной творить и блюсти право. “Никакая несправедливость, – писал Иеринг, – какую приходится терпеть человеку, как бы тяжела она ни была, не может сравниться с тою, какую совершает власть, когда она сама нарушает право. Убийство правосудия (Justizmord) является подлинно смертным грехом против права. Хранитель и страж закона превращается в его убийцу: это врач, отравляющий больного, опекун, удушающий опекаемого” (“Борьба за право”). Государство состоит из людей и существует для людей. Как бы ни была построена власть, ее задача, – служить благу целого, на пользу и процветание населения. Современное правосознание требует от государства признания за населением, за каждым человеком, живущим в государстве, известных прав. Народ должен быть не только предметом властвования, но и субъектом права. Будучи обязан подчиняться велениям власти, он в то же время является целью этих велений. Не господство и подчинение, как таковые, а совместное действие в определенном направлении – такова идея современного государства. Властвующие имеют власть не ради своих выгод, а ради блага государства. Власть есть не личное преимущество, а общественное служение, иногда тяжелая повинность. Злоупотребление властью извращает поэтому самый ее смысл, исходя из чего французская революционная “Декларация прав” (1793 г.) даже содержала в себе следующее постановление: “Если правительство насильственно нарушает права народа, восстание становится священнейшим из прав и необходимейшей из обязанностей”. Любопытно отметить, что аналогичную мысль мы находим еще в средние века у знаменитого отца церкви Фомы Аквинского, – “Тираническое правительство несправедливо, – говорит он, – ибо оно стремится не к общему благу, а к частному благу того, кто правит… и поэтому восстание, поднимаемое против такого правительства, не имеет мятежного характера”… Современное государство цивилизованного человечества может быть названо правовым государством в условном, техническом смысле термина. Анализируя его облик, проф. Н. Н. Алексеев насчитывает следующие четыре основные задачи правового властвования: “1) обезличить властвование, превратив его из состояния неопределенной личной зависимости в некоторый общий шаблон отношений, в господстве формальной законности, 2) связать властвующих правовыми обязанностями и тем самым поднять властвование на степень социального служения, 3) объект властвования поднять с уровня простой материи на степень субъекта права и 4) точно определить содержание властных отношений, компетенцию властвующих и права подвластных” (“Введение в изучение права”, стр. 145). “Правовое государство, – определяет это понятие проф. Кокошкин, – есть государство, которое в своих отношениях к подданным связано правом, подчиняется праву, иными словами, государство, члены которого по отношению к нему имеют не только обязанности, но и права: являются не только подданными, но и гражданами” (Лекции, § 48, стр. 261). “В конечном результате процесса постепенного роста правосозидания, – утверждает проф. Б. Кистяковский, – право перестраивает государство и превращает его в правовое явление, в создание права” (“Социальные науки и право”, стр. 594-5). Народы нашего времени живут в государствах, именуемых правовыми, при чем и доселе одни проникнуты началами права в большей, а другие в меньшей степени. Однако, необходимо все же оговориться, что государство, как таковое, не может быть исчерпано всецело правом. Стихия власти в государстве неизбежно первенствует над стихией права. “Отрешимся от обычных приемов исследования, – пишет проф. С. А. Котляревский, – и постараемся представить себе государство просто, как часть мира, в котором мы живем: сразу оно соединится для нас с образом власти”.<7> И власть эта не поддается полному растворению в праве в “суверенитете права”. “Мировая история не может уйти в отставку из-за юриспруденции”, – читаем у немецкого юриста Радбруха. Широко известна теория Еллинека о “самообязывании”, самоограничении государства: актом создания права, в чем бы оно ни заключалось, государство обязывается перед своими подданными поддерживать и осуществлять право; соблюдение права – юридическая обязанность государства. Эта теория характерна в качестве выражения тенденции ученого правосознания конца ХIХ века. Но она едва ли разрешает удачно основную проблему взаимоотношения права и государства. В самом деле, если государство есть, как полагает Еллинек, творец права, какова цена его правового самообязывания? Где действительные гарантии прочности правовой связанности власти? Раз государство само устанавливает для себя ограничивающие правила, оно же может их всегда отменить. Если же право есть начало самостоятельное, от государства не зависящее и не от государства получающее свою значимость, то откуда берет оно реальную возможность ограничивать государственную власть? Если вопрос идет о праве естественном, о правовых идеалах и убеждениях, более уместно говорить об этико-социальных, а не правовых границах и сдержках власти. Такие фактические границы и сдержки – бесспорны. Если же под правом прямо разумеются категории социологического порядка, например, явление социальной солидарности (теория Дюги), то опять-таки не приходится по существу дела трактовать о правовом ограничении власти, – и кроме того, возникает вопрос о конкретном содержании требований, предъявляемых таким “правом” государству. Ибо ведь государство тоже есть социальный факт, воплощающий собою ту степень социальной солидарности, которая соответствует наличным историческим условиям. Кто же будет ему “юридически” противопоставлять иное понимание этого расплывчатого принципа? Право – насущнейший, необходимый элемент в жизни народов, и глубоко ошибаются те, кто, как наш Толстой, его недооценивают. Но нельзя закрывать глаза на ту истину, что в “критические” эпохи истории не оно и, во всяком случае, не оно одно движет миром. Оно отступает в эти эпохи, пребывает в “скрытом состоянии”. Подобно статуе Свободы в дни Конвента, оно “задернуто священным покрывалом”, и чувство такта должно подсказать его служителям, что этого покрывала до времени нельзя касаться. В недрах великих переворотов всегда зреет новое право. Но сами эти перевороты редко укладываются целиком в формальные рамки права. Подлинная сила, добиваясь своего признания, апеллирует прежде всего к самой себе, к имманентному, внутреннему смыслу, в ней заложенному: ее стремление не знает чуждых ее природе принципиальных сдержек – Non kennt kein Gebot (нужда не знает законов). Только тогда, когда закончена силовая переоценка ценностей, на историческую сцену возвращается право, чтобы регистрировать свершенные перемены и благотворно “регулировать прогресс”… до следующей капитальной переоценки. Хорошо сказано, что государственный переворот есть единственное преступление, которое не наказуется, раз оно удалось. Успешное насилие – жизненный порыв истории, ее творческие толчки. Реальный пафос права – в “утрамбовании” исторического пути, в “убывании насилия и увеличения свободы” (Визер). Непрерывность эволюционного развития в рамках права – вот основоположный постулат правовой идеи (“закон отменяется только законом”). Идеал правового прогресса – мирная трансформация правовых институтов на основе законных определений. Нельзя отказать этому идеалу в разумности и привлекательности. Однако, утрамбовывающие машины, имеющиеся в распоряжении правовой идеи, недостаточно действенны, чтобы превратить в безукоризненно-гладкий тротуар волнистое, живописно-шершавое, терниями и розами усеянное поле истории… Стихия власти в государстве глубже, первоосновней, чем прививка права. Не случайно о “разуме государства” (raison d’Etat) говорят тогда, когда государственная власть переступает пределы связующих ее правовых норм, учиняет “прорывы в праве”. 18 брюмэра Бонапарта, бюджетный конфликт Бисмарка с парламентом (1864-65 г. г.), 3 июня Столыпина, применение clausulae rebus sic stantibus в международном праве<8> – вот логика государства. Ее не избыть, и абсолютное овладение власти правом всегда остается вечно ускользающей целью, “бесконечною задачей”… “Хлеба и зрелищ” – издревле кричали народные толпы, ниспровергая принцип “законной преемственности” правовых установлений. “Да приидет царствие Твое!” – восклицала Церковь на заре средневековья, ополчаясь против земного права. “Моя родина – выше всего!” – заявляет боевой национализм, загораясь безбрежными планами и разрывая договоры, как клочки бумажек. “Да здравствует мир и братство народов!” – провозглашает современный интернационал, объявляя все старое право сплошным “буржуазным предрассудком”, подлежащим насильственному слому. И всем этим лозунгам столь же бесплодно противопоставлять абстрактный правовой принцип, сколь, скажем, нелепо было убеждать христиан ссылками на дух римского кодекса. Иной подход, разные плоскости… Когда в мир входит новая сила, новая большая идея, – она проверяет себя достоинством собственных целей и не знает ничего, кроме них. Путь права – не для нее, она обрастает правом лишь в случае победы (“нормативная сила фактического”). Она рождает в муках, разрывая правовые покровы, уничтожая непрерывность правового развития. Она чревата собственным этосом и способна не только принуждать, но и убеждать. Впрочем, и нормальные, мирные времена знают подчас “пробелы в праве”, не заполняемые формально правовым содержанием, не предусматриваемые конституцией. Как быть, например, парламентарному государству, глава которого (монарх или президент) внезапно заболел серьезной болезнью в те дни, когда министерство теряет большинство в палате и уходит в отставку: новое министерство может быть призвано лишь главой государства, фактически бессильным это сделать, а старое не вправе оставаться у власти после вотума недоверия. В рамках положительного права ряда парламентарных государств этот вопрос неразрешим, как был юридически неразрешим известный случай русской истории: согласно указу Петра Великого о престолонаследии 5 февраля 1722 года, наследник определяется волей царствующего императора; но сам император спустя три года умер, не назначив себе наследника. Пришлось прибегать к фикции, что он “безмолвно” назначил себе преемницей свою супругу, которая и вступила на престол. Юристы в таких случаях говорят о “пробелах в праве”. Эти пробелы, правовые пустоты, vacua заполняются фактами. Выступает на сцену власть, как внеправовая и сверхправовая сила, руководящаяся в своих действиях соображениями государственной целесообразности. Иногда эти же соображения, как мы видели, заставляют ее действовать даже прямо вопреки “действующему” положительному праву. Разумеется, она должна быть крайне осторожной в соответствующих решениях, дабы суметь отклонить от себя нарекания в духе вышеприведенных слов Иеринга. Обыкновенно она принуждена оправдываться ссылкою на высшие нравственные соображения, или на “историческую необходимость”, или на “жизненные интересы государства”. И она права: всякому живому и жизнеспособному организму не может не быть чуждым доктринерский, упадочный принцип – “fiat justitia, pereat mundus”. “Есть два способа борьбы, – писал Макиавелли, – один посредством законов, другой посредством силы. Первый свойственен людям, второй объединяет нас с дикими зверями. Государь должен уметь бороться обоими способами. Именно эту мысль тонко внушают нам древние поэты аллегорической историей воспитания Ахилла и других античных государей у центавра Хирона, своим двойным обликом человека и зверя, наставляющего правителей пользоваться по очереди оружием обоих этих родов; ибо каждое из них, не дополненное другим, не принесет деятельной пользы” (“Князь”, гл. XVIII). В настоящее время мы понимаем этот завет великого учителя политики не как бескрылое, ползучее поощрение животной стороне бытия человеческого, а как трезвый, проницательный учет нашей действительной природы и зоркий призыв подчинить ее животные элементы человеческим задачам. Сила не дается природою даром. Сила есть великая, хотя и страшная, вещь, и надлежит ее направить на служение добру. Стихия власти должна быть организована и просветлена под знаком конкретного осознания реальной иерархии ценностей. Даже нарушая право, поскольку этого временно требует исключительная обстановка, государство продолжает оставаться самим собою. В своей жизни и деятельности оно может руководствоваться не только правовыми началами, но и нравственными, более высокими, чем правовые. Большие исторические движения допускают непосредственное “оформление” именно нравственными, эстетическими и религиозными категориями в гораздо большей степени, нежели правовыми. Нередко движет ими любовь, “которая и жжет, и губит”, но которая также созидает и животворит. Право становится тогда орудием, инструментом высших жизненных целей и ценностей, обретает подлинную свою инструментальную природу. Право признано служить благу. Современное правосознание настаивает, однако, чтобы все эти высшие начала, способные порою прорвать систему действующего права, возможно скорее претворялись воспринявшим их государством в новую правовую систему. Таким образом, подводя итоги, нужно отметить, что если власть является первичным и необходимым признаком всякого государства, то понятие права следует вводить в это определение с некоторыми оговорками. Государство есть территориально ограниченное, организованное единство, объединение оседлых людей в определенной общественной сфере. Савиньи писал, что “государство есть форма, телесный образ народного общения”. Оно конкретно, оно представляет собою определенную целостность жизненных отношений, социальных связей. Государство есть общество или союз людей, живущих на определенной территории и объединенных подчинением единой господствующей власти. Таково наиболее распространенное формальное школьное определение.
Проф. Н. УСТРЯЛОВ.
*1 *2 Из новейшей литературы, посвященной проблеме власти, необходимо отметить замечательную работу Фр. Визера “Das Gesetz der Macht”, Wien, 1926.
*3 *4 На русском языке о юридическом методе см. монографию проф. Ф. В. Тарановского, “Юридический метод в государственной науке”, Варшава, 1904 г. Ср. Б. А. Кистяковский “Социальные науки и право”, Москва, 1916 г., стр. 412, и сл., Н. Н. Алексеев “Теория государства”, 1931, Введение.
*5 *6 *7 *8 |
[X] |