Александр Попов. Мама Белла
---------------------------------------------------------------
© Copyright Александр Попов
Email: PAS2003(a)inbox.ru
Date: 05 Apr 2004
---------------------------------------------------------------
очерки, статьи, заметки 90-х годов
Яблоневый сад
Урод нагрянул
Добрый дом
Рожица кривая
Мама Белла
Что пожнем?
Выговский
Голоса из прошлого
Мы -- советские?
Тают снега
Двадцать минут с Ангелом
В сердце всегда найдется место для любви
Ее величество цель
Я попал в яблоневый сад в феврале. Пробегал меж серых яблонек ветер,
дышало на землю яркими, но холодными лучами солнце. Дрожали кривые,
тоненькие, колючие ветви. Отчего знобко и неуютно мне -- понятно, но почему
же грустно?
А потому, видно, что есть у этого сада история -- простая-простецкая,
но печальная.
Жили на Волынщине и Харьковщине мужики, с детьми, женами; хозяйственные
были мужики, зажиточные. Но вздумалось кому-то в тридцатые годы назвать этих
мужиков кулаками, врагами народа. Без суда и следствия отправили их в
Восточную Сибирь на поселение. Попали в Батаму Зиминского района. Что
поделаешь, надо жить, обживаться. Охи-вздохи беде не помощь. Год к году на
батаминской земле -- хозяйство у каждого все крепче, зажиточнее. Землю
вспахивали и засевали, в совхозном пруду карпов разводили, -- да что
описывать: обычные крестьянские хлопоты. Разбили гектара на полтора
яблоневый сад -- памятный узелочек о "рiдной" Украине. Весна -- и в белом,
розовом тумане нежного цветения яблони и вишни, смородина и рябина.
"Славно!" Особенно яблоньки радовали глаз: "Д
е
вицы, умницы!" Люди рады,
земля и солнце рады. Пчелы медоносят. Но вот оказалось, что не все люди
довольны, а чем недовольны -- по сей день непонятно. Однако вели себя
достаточно определенно, открыто: как-то поутру арестовали тридцать шесть
батаминских мужиков и после недолгой церемонии суда чернокожаной троицы --
рас-стре-ля-ли.
Не стало на батаминской земле тридцати шести хозяев, тружеников.
Обмелел и "запескарел" -- карп словно бы испарился -- пруд, зарастал травой
и славный яблоневый сад. Деревья стали расти уродливыми изломами, яблочко
год от году все кислее и неказистее. Так, мало-мало ухаживали за кустами, а
в последние десять-пятнадцать лет забросили сад: и без него, мол, забот, как
мух, -- не отобьешься никакой хлопушкой.
Да, хозяина не стало.
Но не о саде я хотел рассказать тебе, читатель, а о батаминской школе.
Однако живет в моем сердце яблоневый сад: не мог с других слов начать.
А школа в Батаме хорошая. Добротное кирпичное здание. Разговариваю с
директором -- Валерием Ивановичем Лашуком. Невысокий, крепкий мужчина за
сорок, духом и плотью крестьянин, а потому и недоверчив ко всякого рода
"праздным" визитерам. Но приехал я к нему затем, чтобы познакомиться с
первой в Иркутской области школой молодых фермеров, порадоваться за ее
создателей, а потом и другим помочь с организацией таких учебных заведений.
-- Что же вам рассказать о школе? -- раздумчиво начинает Валерий
Иванович, сильно скрепляя в замке пальцы, словно помогая ими выжимать из
себя слова. А идут они тяжеловато, как у всякого немногословного занятого
человека. -- Когда-то школа была церковно-приходской, потом -- семилеткой, а
теперь -- учебно-производственный комплекс: детский сад, средняя школа,
филиал ПТУ.
-- А не обуза для вас детский сад? Зачем он вам?
-- Не-е! Мы хотим выйти на модель крестьянской семьи. В ней как? Дети
разных возрастов -- один другому помощник. Вот и у нас разновозрастные
производственные отряды. С малолетства эти дети с нами, со всеми --
миром
живем, помаленьку втягиваем в крестьянский труд...
Долго беседовали с Валерием Ивановичем. Он показал мне свое большое
хозяйство. Школа, оказывается, владеет шестьюдесятью гектарами земли,
восемью единицами техники -- тракторами, комбайнами. Урок труда в школе
отменен, но программные темы все же изучаются. Где и как? Довольно просто: в
семье, с матерью и отцом, с дедом и бабкой. И этот своеобразный домашний
учебный процесс контролируется и направляется школой. Никаких указок и
другой чепухи дети теперь не изготавливают, а только то, что пригодится в
жизни -- дома, в семье. Справедливо? Так же проста и незатейлива и система
подготовки фермеров и сельхозрабочих: после окончания девятого класса дети
могут пойти в фермерскую школу, -- она находится в этих же стенах. Им
предлагается две ступени. Первая: осваиваешь два года сельскохозяйственные
профессии без общешкольных дисциплин -- получаешь квалификацию
сельхозрабочего. Вторая: два года изучаешь сельхозпрофессии и общешкольные
дисциплины, а потом год в 12-м классе наращиваешь через практику под
руководством педагогов профессиональные навыки и знания -- на ферме, в поле,
в саду, на пасеке, в швейном цехе и гараже. В результате выдают сертификат
на право ведения фермерского хозяйства.
-- Сколько же человек учатся на фермеров? -- спрашиваю.
-- На сельхозработников -- пятеро, а на фермеров -- трое.
"Трое? Всего трое!" -- Я разочарован, недоумеваю.
Помолчали. Еще поговорили о том, о сем. А разочарование и недоумение
все не рассеиваются. Я надеялся услышать, конечно, не о трехстах
воспитанниках, а хотя бы о тридцати.
Чуть позже я разобрался в своих чувствах: мы так когда-то привыкли к
большим цифрам -- нередко дутым, -- к гигантизму, многолюдству,
переполненности, другим невеселым несуразицам, что уже в скромном, малом не
видим значимого.
Ну и что же, что три? Во-первых, это начало. Во-вторых, кто сказал, что
такие школы, в которых готовят работников индивидуального хозяйствования,
должны быть большими, людными? Да и вообще, что за воспитание в
многолюдстве, толкотне? И я склоняюсь к мнению, что в Батаме стоящий вариант
наполняемости фермерской группы. И уже радуюсь: хорошо, что мы начали с
троих! Неспроста говорят: Бог любит Троицу.
А к фермерству, к крестьянскому труду в школе, к слову, готовят всех
детей, а не только этих восьмерых. Все ученики объединены в бригады.
Создается учебно-фермерское хозяйство, в которое войдут столярный цех по
производству мебели, туесов и других предметов народных промыслов,
кроликоферма, пасека, пруд. И -- сад. Яблоневый сад.
Да, тот самый сад, который заложили волынские и харьковские поселенцы.
Он заросший, неухоженный, яблоки, говорят, рождаются очень кислые --
выродились.
Напоследок я пришел в сад. Он отгорожен от мира забором, -- ему,
наверное, одиноко. Ветер качает веточки. В округе тихо-тихо. Но где-то в
стороне заговорили мужики, и я хочу сказать им:
"Тише. Сад спит. Ему надо набраться сил. Ему скоро придется много
работать с людьми и для людей".
И хочу сказать саду:
"Потерпи еще немного. К тебе скоро придут новые хозяева, и твои яблоки
снова будут сладкими и желанными".
Но сад спит. И я ухожу молча.
Долго и неспокойно размышлял, можно ли назвать словом "мульткультура"
тот многоцветный, тропический ливневый поток западных мультфильмов в кино-,
видео- и компьютерных вариантах, который несколько лет назад принесли ветры
перемен в Россию и который буквально обрушился на незащищенные головы наших
детей? Наверное, можно так широко, глобально охарактеризовать это явление
современной жизни -- мульткультура, потому что она настойчиво, напористо,
без роздыха пропитывает духовные, интеллектуальные запросы и капризы
подрастающего поколения. Но что потом? А потом идет с ними по жизни,
вгрызшись в душу, видоизменившись, утвердившись в каких-то взрослых
проявлениях.
По-настоящему любящий родитель хотя бы немного, но строг со своим
ребенком. А если с тем же "любящим" взыском взглянуть на то, чт
о
дети видят
и слышат в мультфильмах?
Все мы, и стар, и млад, увлекались западными мультфильмами. Помнится,
сначала, на заре этих непростых 90-х, было чрезвычайно интересно: "Вот они
какие, мультики на Западе! Отличаются от наших, да еще как". Нередко с
азартом мы смотрели многокилометровые истории о привидениях, о приключениях
Тома и Джерри, о космических войнах, -- да, впечатляло, порой притягивало и
даже заражало. Но в человеке, в котором надежно, умно засеяно хотя бы с
десяток зерен от всегда благодатной национальной культуры, зерен лучших,
высшего сорта, провеянных на ветрах исторических и личных, сбереженных от
дыхания плесени или огня, в таком человеке уже на какой-то недалеко
убежавшей вперед энной серии начинает в сердце закисать скука. Причем
нередко начинаешь скучать так отчаянно, невыносимо, что если не дети -- щелк
выключателем: "Хватит!" Но сдавливаем в себе протест, сминаем гнев и с
интеллигентской старательностью начинаем обдумывать: "Как же, собственно,
по-настоящему
оценить то, что мы увидели и услышали?"
Да, исстари привыкли мы ко всему заморскому относиться с почтением,
даже с некоторым пиететом, но вот незадача -- потянуло на гнев, на злое
слово. Призадумался исторически робкий культурный российский обыватель:
"Скажу что-нибудь не то да не так -- обвинят меня, назовут дураком. Надо
подумать!"
Вот и думает, думает, а ливень крепчает, крепчает. Стихия разрушает
дороги национальной культуры, прорывает дамбы. Где была твердь для засева
зерен -- там образовалась хлябь. Пузырится болото, в котором сгнить, сгинуть
зернышку.
А культурный российский человек все думает, думает.
А ребенок тем временем смотрит мультфильмы, в компьютерных играх
уничтожает "врагов". Что же он видит? Сразу отметим то, чт
о
в сознании стоит
как вогнанный кол: он видит много-много уродов -- космических, лесных,
человеческих, звериных, гермафродитных, маниакально-извращенческих,
психически ненормальных, непонятного происхождения. У каждого уродливого
варианта десяток подвариантов: например, урод космический с рогами, или в
доспехах рыцаря средних веков, или с хвостом, или с особенно большими,
обязательно клацающими зубами, обладающий неограниченной, порой какой-то
вселенской властью, или просто прихлебатель, ублюдок. У подвариантов с
десяток подподвариантов: например, уродливый правитель-интеллектуал или же
обозленный против всего на свете тупица. Впрочем, дело не в вариантах, а в
том -- детскую душу, господа хорошие, зачем калечить?! Зачем растаптывать
ее, растлевать полчищами уродов? Остановить их, порожденных жаждой наживы,
которая исковеркала, изранила эстетический вкус художника! Хотя один из этих
мультуродов носил бы на себе Божественную печать оригинальности, был бы
заряжен каким-то высоким, духовным содержанием, которое воспитывало бы наших
детей, развивало бы умственно! Но перед нами -- банальность, разукрашенная,
позолоченная, озубаченная, изрыгающая маты, сленговый мусор.
-- Опротивело!
-- Надоело!
-- Хватит! -- звучит в наших сердцах.
Мы так резко и гневно не выступили бы против современных мультуродов,
западных мультфильмов как явления нездорового, бесталанного, если из великих
литератур не знали бы высоких, поистине захватывающих, интересных образов,
образцов уродов, уродства -- Циклоп, Квазимодо, Вий, ведьмы-оптимистки. А
неувядающая Баба-Яга? А сонмище дурачащихся чертей, домовых, водяных? Ни
нахальных вычурных красок в них, не ослепляет и не отупляет интеллект эта
тысячелетиями идущая с людьми -- и, несомненно, для людей -- братия, а
воспламеняет детский мозг благородным протестом, случается, жалостью,
сочувствием. Воспитывает. Устрашает в том, в чем не грех устрашить ребенка.
Побуждает к небанальным творческим поискам -- в рисунке, в слове, в
карнавальном костюме, во многом другом.
Ничего хорошего не можем мы сказать и о так называемых положительных
героях, или, если уж оставаться в рамках классификации, то о
неуродах
, --
среднего, как правило, в мультипликационной героике Запада ничего нет, или
же оно настолько бледное, что его не замечаешь. "Положительные" тоже
многовариантны и -- подподвариантны. Все весьма избито и даже с налетом
пошлости. Первое: либо перед вами невероятно красивая и невероятно
добродетельная девочка; иногда, правда, не разберешься, маленькая она или
подросток; или -- уже умеющая кокетничать, краситься, примерять наряды и
вести светские разговоры о деторождении девушка-женщина. Второе: либо силач,
обязательно в одних только трусиках или с набедренной повязкой, но самое
главное -- обвешанный мускулами, как мясные ряды на рынке кусками туш.
Третье: либо сначала невообразимо глупые, а чуть позже умудренные от пары
ударов в челюсть -- и человеческие персонажи, и утиные, и собачьи. Не будем
перечислять, потому что на хотя бы беглый анализ -- или даже перечисление --
вариантов и под-, подпод- уйдет много бумаги. Выделим главное, режущее глаз,
практически в каждом сериале встреченное -- персонажи жаждут славы, денег,
удовольствий, власти. "Я, мне, мое", -- скрытый и нескрытый девиз всех
деяний.
Мы понимаем, что российский обыватель нас может остановить, иронично
усмехнувшись:
-- Стоп, стоп, дядя! Ну, разошелся! Сначала спроси у детей, что им
нравится и почему.
Если у нас спросили бы так -- попали бы в самую больную точку.
Да что там, спрашивали мы и огорчились: нравятся нашим детям западные
мультфильмы, игры. Восторгаются они ими. А нам -- грустно, очень-очень
грустно.
Мы, взрослые, по крайней мере та часть -- или всего частичка? --
взрослых, которые имели счастье познать истинные восторги от подлинного
искусства, не знаем, как быть, что делать. Мы явственно видим, понимаем, что
западная мульткультура -- грязевая лава, уже не только джунглевый ливень, а
потоки, реки грязевые, которые забивают наши уши, глаза, души. До островов
истины, которые где-то робко зеленеют в смраде испарений лучащегося
грязевого болота, добраться нелегко: кругом каша, слизь. Вязнут в тине ноги.
Идти тяжело. Тучи комаров. Жутко. И не сойдем ли мы с ума и не напугаемся
ли, приняв друг друга за уродов?
Однако давайте задумаемся: мы лишь только в грязи. Может, все же
дотянем до островков -- а вдруг там целые материки! -- и очистимся? Или
будем любоваться на заморскую грязь?
Детям, несмышленышам, может нравиться все что угодно, но мы-то, черт
возьми, еще способны думать! Да, урод нагрянул и победил, но возникает
сомнение -- окончательно ли поборол?
Один молодой человек, горожанин, много лет ходил в тайгу. Он любовался
росным, туманным восходом солнца над сопками, любознательно заглядывал в
черную бурлящую пасть ущелья, и его сердце застывало от восхищения и страха,
выслеживал одинокого божка сибирских лесов -- сохатого, легко и величаво
несущего тучу своих рогов, -- и очарованно жил до другой встречи, дышал
сладковатой прелью косматых ведьмовских болот, утробно и загадочно урчащих,
разводил возле них или ручьев ночные костры и слушал, подремывая или
пошвыркивая горячим травным чаем, страшные, лукавые и всегда неторопливые
россказни охотных мужиков, выходил из чащобника на берег Байкала и ухом и
сердцем слушал плескучий говорок водяного великана, лизавшего его лицо
своими холодными языками ветров.
С годами молодой человек с грустью понял, что не все способны
любоваться деревом или волной, камнем или зверем, что много рядом с ним
таких -- обиженных ли, обделенных ли, злосчастных ли, -- для которых
любование -- смешное, пустое занятие, а свою жизнь они обустроили так: отнял
у леса, у озера -- у природы, еще раз хапнул, потом -- еще и еще, а
отдавать, а восстанавливать, а поправлять, а извиняться -- какие сантименты!
Шел к ним молодой человек с проповедью сердца -- не понимали, притворялись,
усмехались и даже ругались. Пришел он к детям -- они хотели понять его, и он
остался с ними. Сейчас он уже немолодой, но молоды его дела и шаги. Он --
Наумов Валерий Михайлович. Вы о нем слышали? Слышали, слышали, хотя бы
немножко!
Он ведет детей в природу, как в добрый дом. Не просто в лес или к
озеру, в горы или к реке. Он сначала направляет юные сердца к духовному
сожительству с деревом, скалой, небом, волной, муравьем, закатом и
восходом... Но ребенок не до конца поймет вас, если вы будете его только
призывать или заставлять: люби природу, береги ее. Истинная на всю жизнь
спайка непременно образуется в поступке. От любования -- к поступку, от
поступка -- к любованию.
Чаще Валерий Михайлович начинает с ребятами так: "Давайте-ка, поможем,
-- говорит он, -- речке!" И они очищают берега Ушаковки или Иркута от хлама
человеческой мерзости. Это традиционное дело в наумовских отрядах юных
экологов.
Но всю нашу обиженную, загаженную землю детскими руками не вычистишь.
Страна живет по несовершенным экологическим законам, по нередко дурацким --
или дураков? -- распоряжениям. Убиваем лес, воздух, себя. Придумываем одну
отраву изощреннее другой, ввинчиваем в нежное тело небес высокие
железобетонные трубы заводов. Если раньше особо настойчивых, несговорчивых
природозащитников могли запихнуть в психиатрическую клинику, то теперь
демократично и культурно поступают, по принципу: а Васька слушает да сметану
ест.
Как быть?
Честный, порядочный человек знает -- все равно нужно выбрасывать на
ветры жизни флаги действия. Например, поступать так, как в отрядах Наумова:
на опушке леса за Иркутском его дети как-то обнаружили незаконную свалку. По
бумажкам из кучи выяснили -- с такого-то завода мусор.
-- Что, опять самим убирать?
-- Нетушки! Давайте-ка взрослых повоспитываем!
Звонят на завод директору: так и так, что же, уважаемый, загаживаете
лес? Возмущается директор: зачем наговариваете? Быть такого не может!
Отстаньте! Не отстают: приезжайте, взгляните на вещественные доказательства.
Один день, два прошло -- и, как говорится, ухом не ведет благочестивый
директор. Звонят ему: так и так, дяденька, составили на вас экспертное
заключение за подписью многих свидетелей -- в административную комиссию
города. Прилетает, голубчик. Извиняется, уговаривает.
-- Что ж, даем два дня.
Приходят на третий -- чисто. Даже чужой мусор убрал.
Как нам порой не хватает поддерживаемого разумными федеральными и
региональными законами жесткого обращения со всей этой бессовестностью!
Наумов хорошо понимает, сожительство с миром природы человеку не пойдет
на пользу, если мы не будем знать, понимать, чувствовать ее законы. Природа
-- капризный для человека сожитель. В наумовских отрядах серьезно изучают
биологию, химию, географию. Воспитанники корпят над маленькими
самостоятельными научными исследованиями по проблемам восстановления лесов,
очистки водоемов, тушения таежных пожаров. Подготовленные, изучившие
природные явления вживе, с рюкзаками на плечах, и по книгам в библиотеках и
дома, дети составляют экологические паспорта местностей и идут с ними к
чиновным людям: вот здесь, говорят они, чтобы не пересыхала река, нужно
срочно сделать то-то и то-то, вот эти болота ни в коем разе нельзя осушать,
на таком-то массиве лучше прекратить вырубку леса, а вот там -- можно. С
научными выкладками, с экспериментальными выводами доказывают современные
пионеры природы. Их слушают -- серьезные ребята! Правда, выполнять
рекомендации не очень-то спешат, но -- слава Богу, что хотя бы слушают, не
запугивают, бровями сердито не двигают.
Вот так помногу лет ходят дети по хитро и умно сконструированному кругу
наумовской педагогики, в которой отправная точка -- любование, потом --
поступок, за ним -- научный поиск и проектирование, и снова, снова --
любование. А может, это уже не просто педагогика, а личностная эволюционная
спираль, по которой дети поднимаются все выше и выше в духовном, физическом,
умственном развитии?
Учитель часто улыбается, но уставшие глаза выдают, что редко ему
весело. И невольно подумаешь: какая непонятная штука человеческое счастье.
Наумов разгадывает ее с детьми в тайге, у берега холодного прекрасного
озера, на круто берущих ввысь сопках, -- удач вам, идущие впереди нас!
Если мыслить образно, то развитие школы можно представить примерно так
же, как развитие живого существа, человека: родившись, он должен получить
необходимое питание как духовного, так и материального свойства. Чем же мы
должны
вос
-питывать,
на
-питывать, наполнять школу, чтобы ребенок уже от нее,
повзрослевшей и сформировавшейся, получал то, что ему помогало бы
определяться в жизни, без долгих блужданий найти свой единственный путь?
Немало примеров неэффективного, дисгармоничного развития школ найдется
в Иркутской области, тех школ, которые словно бы с самого своего "детства"
нацелены на подготовку ребенка как лишнего, неприспособленного члена
общества. Анализ деятельности таких школ подводит нас к выводу, что без
основы на научную концепцию определялось в них генеральное, стержневое
направление развития, без учета требований НОТ. Вживление того или иного
явления в школе начиналось либо по требованию, распоряжению отдела
образования, либо идея заносилась в школу спонтанно, случайно и на чуждой,
"не удобренной" почве она нередко произрастала сорняком или же умирала, не
поддержанная, не развитая педагогами. Еще хуже, когда программа развития
школы разрабатывается без опоры на диагностические исследования, когда она
составляется, что называется, на глазок. "Не знаешь брода -- не лезь в
воду", -- говорит старина. Педколлектив, не зная с точки зрения науки, что
такое его школа, каковы ее особенности, берется за первые попавшиеся идеи,
"лезет в воду" и "топит" идею. Реформа школы оборачивается антиреформой,
топтанием на месте. Благо, если внедрение идеи или идей пройдет без
скандалов, пошлого выяснения отношений, раскола коллектива на "красных" и
"белых", на "болото" и "кочки" на этом "болоте". Хорошо, если без серьезных
потерь и тряски люди откажутся от чуждого их школе внедренческого материала.
Но ведь нередко так называемое развитие оборачивается расколом, трениями,
дисгармонией в межличностных отношениях, снижением качества учебного
процесса.
Встречаются, однако, и другие ситуации в драмах неверного развития.
Например, в школе все же проведена серьезная диагностика, на ее основе
определены пути развития, намечены конкретные мероприятия, они успешно
выполняются. Но проходит какое-то время, два-три года, и для постороннего
глаза становится очевидным, что в этом учебном заведении затормаживается
развитие, что повторяются удачные ходы, которые в новых условиях, когда
педколлектив уже находится на принципиально иной высоте своего развития,
дают просто-напросто холостые обороты, не обогащают процесс развития школы,
и педагогическая жизнь по существу топчется на месте. И учителя,
администраторы, ослепленные прошлогодними успехами, не понимают, что идея,
на которой строилась программа развития их школы, требует подпитки,
подкормки, переосмысления. Чаще всего неподновленная, необогащенная извне
идея отмирает сама собой и исчезает из поля зрения педагогов. Но случается,
что она, умершая, гниет и отравляет то, что должно на ее месте развиваться,
-- коллективам таких школ уготованы деградация, развал.
Но тысячекратно грешно, когда учителя, администраторы окунаются с
головой в модные педагогические течения, нахватаются блестящих верхушек
различных инновационных идей, нарядят ими, как новогоднюю елку игрушками,
учебный и воспитательный процесс своих школ и самодовольно взирают на
"елку", -- можно даже и песенки запеть! Но сути дела ясно не понимают.
Конечно, сейчас господствует свобода в выборе педагогических идей,
инноваций, направлений, но надо же, господа хорошие, думать. Думать! Надо
вникнуть, вгрызться в твердоту идеи, которая вам понравилась. У нас же
нередко получается вот так: например, весьма модно сейчас учить детей в
начальной школе по методическим системам Эльконина, Давыдова, Занкова. Это
методики развивающего обучения, учитывающие интеллектуальное и психическое
развитие младшего школьника, нацелены на привитие элементов творческого
мышления. Мы знаем много педагогов своеобразно, но толково вживляющих в свой
опыт развивающую методику. Но порой встречаешься просто с бестолковщиной.
В одной сельской школе проходит эксперимент: внедряют, как они говорят,
Занкова. Дирекция никого не пускает на урок к учителям-внедренцам, оберегает
их от сглаза и всюду трезвонит: эксперимент, эксперимент! Да так громко
возвещает о столь великих делах, что не слышно робких и неуверенных голосов
критики со стороны родителей, которые проверяют знания своих детей и
обнаруживают -- ни в том, ни в другом бедные дети не разбираются. Дирекция
озабоченных и особо настойчивых мам и пап успокаивает:
-- Через два года все будет прекрасно. Ваши дети будут творческими
людьми...
Одна родительница не выдержала, забрала своего ребенка из этой школы, в
другую пристроила, в которой тоже Занков, но, как выяснилось, другой:
ученики с реальными знаниями, позволяющими им успешно обучаться в среднем
звене. Учительница проверила навыки и умения новичка и ахнула: умный,
способный мальчик, а к третьему классу толком писать, считать и читать не
умеет. Сходила в ту школу, в которой учился ее новенький, -- не пустили на
уроки и объявили ей, что она не понимает Занкова, что развивающее обучение
-- это прежде всего развитие творческих задатков ребенка.
-- Так как же, милые, вы собираетесь развивать без знаний и умений? --
спросила у них наивная учительница.
-- Это дело наживное, -- ответили ярые занковцы.
Таких историй немало. Наблюдаемое сейчас снижение качества знаний у
школьников, падение интереса к учебе происходит, уверены, не только потому,
что рухнул, как взорванная скала, престиж образования, что вольнее стали
нравы и шиворот-навыворот обернулись традиции российского жизнеустройства, а
еще и потому, что слепо мы беремся за многое новое, будь то педагогика или
экономика, не отмеряем семь раз, а сразу режем, глубоко не осваиваем старое,
нажитое десятилетиями, гноим его в амбарах головотяпства, и частенько кроме
конфуза и потехи на весь мир ничегошеньки не выходит. А точнее, выходит то,
о чем поют дети в известной веселой песне:
Точка, точка, запятая --
Вышла рожица кривая...
Так порой и у нас, взрослых, с нашими художествами: криводелие да
кривомыслие рождаем мы своим тщеславным педагогическим модничаньем. А
страдает ребенок.
Со словом "сирота" я нередко воображал худенького бледного ребенка,
покорно-смиренного, терпеливо ждущего от тебя, как собачка, гостинца и
ласки. Этому образу суждено было вдребезги рассыпаться, когда капризные и
неожиданные служебные обстоятельства повернули мою жизнь так, что я на
несколько лет попал в самую гущу российской сиротской юдоли -- интернат для
детей-сирот и детей, оставшихся без попечения родителей, -- так официально
эти приюты именуются.
Чуть ли не в первую минуту моего соприкосновения с подопечным мне
седьмым классом я от миловидного кудрявого паренька услышал:
-- Пошел-ка ты вон. Без тебя знаю, как надо.
А я всего-то попросил его не материться и не хлестать занозистой рейкой
двух девочек.
Мои парни накуривались и нанюхивались всякой мухотравной гадости
где-нибудь за углом, под забором, в кустарниках так, что, казалось, начинали
синевато светиться. И язык у них заплетался в несуразице, в несусветной
матерщине.
Утром, после моего решительного требования встать с постели, умыться и
одеться, от меня обязательно кто-нибудь убегал, а заявлялся поздно вечером,
к отбою, замызганный, оборванный и пропахший густейшими, непереносимыми
запахами помоек и костров. А то и вовсе отправлялись в длительное
путешествие -- месяца на два-три, по Сибири или дальше. С милицией
вылавливали беглецов.
Девочки молчаливы, угрюмы, чаще спокойно-холодны со всеми, даже друг с
другом, но -- в тихом омуте, говорят, черти водятся. Иногда и они такими
сюрпризами меня одаривали, что холодело в груди. Как-то одна из них, такая
тихоня, сонновато-вялая, я не помню, чтобы она и слова-то произнесла, на мое
вскользь, на бегу оброненное замечание о ее несвежем подворотничке,
неожиданно сказала:
-- Обольюсь бензином, подпалюсь -- пускай вас засудят.
А другая, все вившаяся возле меня, так ласково заглядывавшая в мои
глаза -- я поначалу мало и смотрел-то на нее, потому что увяз в хлопотах с
мальчишками, -- одним утром неожиданно переменилась ко мне. Пройдет мимо
меня и как бы по другому поводу скажет:
-- Фу-у-у-у.
И так раз десять за утро. Я -- терплю, помалкиваю. Дня через два она
дальше пошла: с подъемом не встает с постели. Подойдешь к ней, коснешься
плеча и попросишь подняться. Она же как привскочит и -- в крик:
-- Что вы меня преследуете?! Житья из-за вас нету!
И плюхнется в подушку, натянет на голову одеяло. Стоишь и думаешь, как
же к ней подступиться.
А к таким детям и в самом деле мудрено подступиться. И не понимаешь их,
и сердишься. Но отмягчаешься, и душой к ним просветляешься, и за грех
принимаешь сердиться, когда узнаешь их такие еще коротенькие судьбы, но
густо замешанные на всем, наверное, самом низменном, страшном, что придумал
человек для себя и ближних. Чего только эти горемыки не вынесли после
рождения до водворения в приют! У одного мальчика вечно пьяный отец зарубил
мать, а он, спрятавшись, сидел под столом и все видел. Мальчика забрали из
дома в обмороке. Сейчас он болен и, быть может, на всю жизнь. Шумливый
паренек, но иногда вдруг начинает оседать, оседать. И видишь -- он уже спит,
глаза открыты, но подзакатились. Несколько минут, привалившись к стене, в
полуприсяде, дремлет, а потом вздрогнет, убежит, завалится где-нибудь в
пустой комнате. Снова уснет. Разбудишь -- обматерит тебя, а то и ударит чем
ни попадя.
У тоненькой Кати папа в заключении, уже двадцатый год. Выйдет человек
после очередного срока, месяц-два подышит на воле, обберет или изобьет кого
-- и снова, как говорят, на отсидку. Братьев и сестер у Кати восемь, все --
по интернатам и детским домам, потому что мама психически ненормальная: муж
зашиб молотком и испинал. Катя родилась хроменькой. Отца посадили. Так и
живут в законном браке: муж и жена вроде бы, и дети рождаются совместные, а
-- жутко становится, когда вдумаешься, чт
о
у них за жизнь.
У двух братьев-близнецов отца не было, а мать, молодая, симпатичная
полуцыганка, уж сильно хотела
жить
. Но эта малышня кричит, все чего-то
требует от нее. До трех лет дорастила, да так, что даже разговаривать они не
научились. Закрывала мальчишек дня на два-три. Они исходили слезами,
заливались, визжали. Соседи были не очень сердобольные, держались одного
железобетонного закона: моя хата с краю. А дети от голода и жажды умирали. А
если зима, печь не топлена, -- что уж говорить! Придет, накормит, мало-мало
обстирает и -- снова
жить
пошла.
Однажды принесла в избу два ведра воды, сварила две кастрюли супа,
сказала несмышленышам: "Бог вам поможет", -- поцеловала, ушла, невозвратно.
Дверь, спасибо, не закрыла на замок. Месяц мальчики прожили одни, все съели,
все выпили, кожу с ботинок принялись жевать и уже умирали. Сосед решил
полюбопытствовать, почему дверь второй месяц без замка. Толкнул ее и ахнул:
два шевелящихся скелетика лежали на полу.
Спасли близнецов, выходили, научили разговаривать.
Разные судьбы у интернатских детей, но все отмечены горем и бедой. Кто
брошен прямо в роддоме, у кого родители в психлечебнице, у кого прав лишены,
у кого -- по тюрьмам, зонам, у кого умерли и сгинули без вестей.
Трудно растить сирот. Они как кустики с тайными шипиками или колючками:
такие пышные, с цветами -- порой милые и безобидные с виду, но протяни руку
к цветочкам или ветвям -- и вскрикнешь. Укол потом долго болит. С такими
хитрыми кустиками надо уметь обращаться; но раниться все равно будешь.
Интернатские воспитатели, как я понимаю, те люди, которые знают, что будет
укалывание, что будет саднить, но в том и мужество этих людей, что они,
добровольно укалываясь, все равно ухаживают за этими не всегда милосердными
растениями. С годами воспитатель набирается опыта. И уже не трогает без
нужды ветки и цветы, а умеючи взращивает свои кусты, которые много лет
спустя одаривают своего состарившегося садовника отрадными плодами доброты и
милосердия. Отеческое или материнское питание добротой или строгостью
обездоленных сирот -- действительно многотрудное дело: сколько знаю людей,
которые отступили. И понимаю: трижды мужественен тот, кто на всю жизнь стал
верным их садовником. Об одном из них и наш очерк -- об Изабелле Степановне
Пивкиной, о маме и бабе Белле, как зовут ее теперь бывшие питомцы и их дети.
Работает она в ангарском интернате.
Как-то неделю спустя с начала моей работы в интернате иду по коридору и
слышу -- в одной из классных комнат возгласы, суетливый шум. Думаю,
какой-нибудь воспитатель пропесочивает своих подопечных, а те пошли против
-- такое нередко случается в сиротских учреждениях. Степенной перевалкой
проходит мимо меня полноватая воспитательница младшего класса и на ходу для
себя и для меня одновременно говорит:
-- Опять эта Белка куда-то набаламутилась. Не сидится человеку -- все
бежать, лететь надо.
-- Что за Белка? -- интересуюсь.
-- Да вы что же, не знаете?! -- плавно вскидывает руками и
приостанавливается. -- Белла наша -- звезда незаходящая, -- посмеивается
женщина. -- Скоро бабоньке на пенсию, а она, глядите-ка, что вытворяет: в
поход на неделю собралась, а на дворе -- март. Ветер завивает и мороз
пощелкивает. Какие же могут быть походы?
И, плотно укутавшись пуховой шалью, хотя было тепло в коридоре, моя
нечаянная собеседница гладко пошла своим путем. А я, не пересилив
любопытства, тихонько заглянул в приоткрытую дверь, за которой
"набаламучивала" своих ребят "Белка". Вдоль стен на корточках сидели
воспитанники и набивали рюкзаки походным скарбом. В комнате находилось
несколько мужчин в милицейской форме, они помогали детям. Все громко
переговаривались. Воспитанники, восьмиклассники, поругивались друг с другом,
выспаривая, кому что взять и сколько. А между ними перебегала от одного к
другому, резко взмахивая руками и кивая головой в одобрение или несогласие,
маленькая -- так и тянет сравнить ее с воробьем -- женщина в сползающих на
самый кончик носа очках, в трико и кроссовках. И если не видеть ее лица, то
и подумаешь, что какая-то молоденькая вожатая. Она так быстро перемещалась,
что было сложно уследить за ней, но хорошо слышался ее распорядительный
голос:
-- Михаил, тебе и этого хватит, не набивай много. Наташа, отдай банки
парням. Иван Семеныч, затяните Вите рюкзак потуже... Командир! -- неожиданно
крикнула она. -- Где у меня командир?!
-- Я здесь!
-- Ко мне!
Рыженький парень летит к воспитателю через всю комнату, нечаянно
сшибает несколько котелков -- грохот, девчоночий визг.
-- Что такое, Белла Степановна? -- выдыхает он.
-- Что такое, что такое! Почему спальники не просушены?!
-- А я не зна-а-а-ю.
-- О-о! Да кто же должен зна-а-а-ать? -- передразнивает она. -- Ты --
командир! Ко-ман-дир!
-- Понял, Белла Степановна!
Паренек подхватывает несколько спальных мешков и вылетает в коридор.
-- О-о! -- вскрикивает Белла Степановна. -- Стой же! Ты кто?
-- Командир.
-- Ну, так и будь командиром.
Паренек улыбается рыже-красным солнышком:
-- Понял! Митяй, унеси к девчонкам в спальню: пусть просушат на
калорифере.
Белла Степановна неожиданно подбежала ко мне:
-- Коли вы здесь -- не поможете?
-- С удовольствием.
И я включаюсь в общую работу. Все веселы, говорливы, приветливы. Белла
Степановна все видит, все знает, все направляет, всем и вся руководит. Без
ее ведения никто и шагу не шагнет. Ее все слушаются, но не покорно,
обреченно, под нажимом -- чт
о
я потом нередко замечал у других воспитателей,
-- ее дети даже с какой-то восторженной радостью выполняют малейшие ее
просьбы, словно бы каждый ждет, чтобы она именно его о чем-нибудь попросила.
Наконец, все уложено, связано, подогнано. Воспитанники с
шефами-милиционерами унесли рюкзаки в кладовую до утра.
-- Не холодно ли будет в такое-то время в тайге? -- спрашиваю у Беллы
Степановны.
Она словно бы вздрогнула от моего вопроса, поправила вечно сползающие
очки, но тут же вся замерла и весьма внимательно посмотрела на меня. И я с
досадой чувствую, что краснею: "Экий изнеженный: мороза, бедненький,
боится", -- скользом подхватываю в ее взгляде.
-- Так ведь спальники и палатки берем, -- все всматривается в меня, как
в непонятное для себя существо. -- А наши свитера видели? Отличные. Ничего,
пусть ребятишки закаляются.
-- В какие края направляетесь?
-- Будем исследовать Кругобайкальскую дорогу. Два года изучали ее
историю, а теперь пойдем взглянем на историю вживе.
На том мы с ней тогда и разошлись. А примерно месяца через полтора
гляжу, ее воспитанники снова укладывают рюкзаки.
-- Куда же на этот раз? -- спросил у Беллы Степановны.
-- В Тофаларию. Двухнедельный поход на оленях. Вы представляете, как
это здорово? Моя ребятня обалдевает.
Точно! Вижу: жух, жух -- туда-сюда носятся воспитанники, получая
продукты и скарб со складов. Командир, отмечаю, уже другой, девочка. И в
повадках -- словно бы родная дочь Беллы Степановны: так же резко
вскидывается всем телом и требует к себе кого-нибудь, так же рубит фразы,
такая же худенькая, маленькая, бегучая -- слепок с Беллы Степановны, только
курносенький, смешной, наивный. Я замечал, они все хотят походить на нее,
свою "маму Беллу", как тайком зовут.
-- Что-то у вас часто меняются командиры, -- спрашиваю у Беллы
Степановны. -- Каждый месяц -- новый.
-- Да! -- гордо -- но у нее славно получается: не задиристо и не обидно
-- заявляет она. -- У нас
так
заведено. Каждый должен попробовать себя и в
начальниках, и в подчиненных. И бригадиры меняются постоянно.
Чуть меньше месяца минуло, смотрю, а ее ребята снова укладывают
рюкзаки, испытывают надувные лодки.
-- Куда же вы на этот раз?
-- По Иркуту будем сплавляться. О-о, там, я вам скажу, места-а-а:
закачаешься! -- Так, по-молодежному, иногда выражается Белла Степановна.
Вообще мне кажется, она не умела быть не молодой. Случается такое с
редкими людьми: пребывали они когда-то молодыми, да так и задержались в этом
благодатном возрасте. Им говорят, что пора вспомнить себя. А они несутся в
своих делах, ветер словно бы свищет в ушах -- и они не слышат, что там им
говорят.
-- Очень часто вы в походах, -- как-то сказал Белле Степановне.
-- А я вообще только в походах и жила бы с детьми! -- со своей обычной
озорной горделивостью заявила она, но сморщила губы: -- В этих стенах
ску-у-учно воспитывать. А там, в тайге... ах, что рассуждать. Надо вас
тащить в лес -- там все поймете. Так хочется, -- неожиданно перестроилась
она на серьезную ноту, -- чтобы каждую минуту в их жизни было что-то
красивое, необычайное. Ведь сердца у детей -- сплошные раны. А что они
успели пожить?! Надо залечивать рубцы. Лучшее лекарство -- красота.
Мне не довелось побывать с ней и ее детьми в походах, увидеть, как они
"вживе" изучают историю, как врачует она души, но я видел ее воспитанников
после походов, -- до того они отличались от остальных интернатских детей!
Тех чаще видишь сосредоточенно-угрюмоватыми, редко улыбающимися, все
болеющими до сероватой бледности на лицах какими-то своими нелегкими думами.
Печальными маленькими стариками и старушками они воображались мне. А ребятня
мамы Беллы -- бодрый бесенятский дух так и крутит в них, брызжет во все
стороны, как фонтан. Разговоров о походе с товарищами из других классов
столько, что ни одна толстая энциклопедия не уместит. И обсосут косточки
каждого мало-мальски интересного происшествия, и навыдумывают с гору. Если
слышите, что какая-то группа восьмиклассников заливается смехом, -- дети
мамы Беллы. Если видите возню в коридоре -- тоже они. Если встречаете
румяное детское лицо -- и оно чаще всего оттуда же.
Позже я узнал: как турист Белла Степановна в интернате
обособленно-одинока. Что-то не тянет других воспитателей в комариные таежные
дебри, на горные тропы и речные стремнины. Если выводят детей в поход, то
раз-два лет в пять-семь, куда-нибудь в лесок, который находится сразу за
городом. Сердятся они на свою "звезду незаходящую": как, видимо, безмолвный
она для них укор. Можно ли за это винить женщин? Мне кажется, что нельзя:
все же не каждому суждено быть "звездой незаходящей". А вот сердиться не
надо бы!
Как-то прибыла Белла Степановна с воспитанниками из какого-то похода.
Вваливается заснеженная, краснощекая ватага в фойе. А на вахте разговаривают
три-четыре воспитательницы. Белла Степановна -- к ним:
-- Здравствуйте, девочки! А вот и мы нарисовались!
Но воспитательницы -- короткое, прижатое "здравствуйте", не улыбнулись,
не спросили, как и что, -- а как в таких случаях не полюбопытствовать?
Повертели с особенной озабоченностью головами, словно бы искали своих
воспитанников, и скоренько разошлись. Белла Степановна зорким прищуром
посмотрела вслед, как на меня когда-то, однако тяжел был этот взгляд. Хотела
было идти к детям, но я подошел:
-- Что ж они так?
-- А ну их! -- хлопнула она себя по ноге, как сгоняют насекомое, и
пошла к детям. Я понял, что ее жизнь в коллективе не сладкая и, видимо,
полна драм.
Белла Степановна неожиданно вернулась:
-- Не хотите со своими детьми и с нами встретить Новый года в лесу? Это
будет бесподобно! -- уже улыбалась она.
-- В лесу?!
-- Да-а-а! Вывезем ребятню и тако-о-о-ое там отбацаем.
Вот там я и увидел, что означает воспитывать красотой, чем-то
необычайным, и как эту красоту и необычайное творить и дарить. К сожалению,
мы отправились не в поход, а всего лишь автобусом вполне комфортабельно
выехали на один день, точнее, ночь, на загородную турбазу.
Тронулись в путь вечером, часов в девять. Дети Беллы Степановны
распевали, а она, подпевая, дирижировала. Мои воспитанники помалкивали,
только две девочки нашептывали мотив в ладошку. Непривычно им было вот так
запросто петь.
Белла Степановна неожиданно вскрикнула:
-- Стойте, стойте, товарищ шофер! Едем назад.
-- Что такое!? -- затормозив, привскочил шофер.
-- Оставим в интернате всех, кто не поет: нам такие некомпанейские
фуры-муры не нужны. -- А сама подмигивает мне и шоферу. -- Все-все, едем
назад!
Мои воспитанники повскакивали с мест и -- гурьбой к Белле Степановне. А
ее дети тайком посмеивались.
-- Мы будем, будем петь! -- вперебой чуть не голосили мои.
-- Ладно, поехали. Посмотрим.
И какой расцвел у нас чудесный хор! Мои воспитанники еще только что
были деревянными, угрюмыми -- стали улыбаться, подмигивать.
На турбазе было два зальца. Договорились, что до двенадцати ночи один
украсят мои, а другой -- парни Беллы Степановны. Девочки тем временем пекли
на кухне конкурсные пироги и накрывали праздничные столы. Мы надули
три-четыре шара, кое-чем и кое-как принарядили маленькую елочку и решили:
зачем особо стараться, все равно поутру отсюда уедем. Жюри мельком глянуло
на наше художество, кто-то многозначительно хмыкнул, и пошли мы все в другой
зальчик. Первые трое парней зашли, и слышим:
-- У-у-у-ух!
-- Что, что такое? -- толкали мы застрявших в проходе воспитанников.
Это же надо, до чего додумались: в середине зала обсыпанная блестками
елочка, а от ее маковки восемь волнистых хвойных гирлянд бегут по потолку и
плавным изгибом стекают по стенам до самого пола, усыпанного хлопьями ваты,
конфетти, хвоинками. Гирлянды тянутся к полу мягкими лапками-веточками, и
такое создается впечатление, что вот сейчас действительно побегут или
замахают лапками -- очень все воздушное, живое. Представляется, что попали
мы в сказочный лес -- выглянет из-за ветки гном или зайцы вывалят на опушку.
Пахнет хвоей и растаявшим снегом. Мы -- молчим.
Неожиданно забегает с мороза Белла Степановна. Дышит, как после долгого
бега, и казалось, что испугана.
-- Ой, ой, ребята: кто-то кричит в лесу! Просит помощи.
Мы хватаем шапки и пальто и -- бегом за Беллой Степановной. А дело уже
кралось к двенадцати.
-- Что такое? Кто кричит? Кому нужна помощь?
За темными соснами в кустарнике кто-то громко кряхтит, охает, а другой
голос -- тонко пищит. Мы -- туда. Видим: в сугробе по самый пояс увяз Дед
Мороз с огромным мешком за спиной, а маленькая Снегурочка тянет-потянет его
за руку. Ребята не поймут, откуда взялись Дед Мороз и Снегурочка, -- ведь с
нами не ехали. И я не понимаю, заглядываю в глаза Беллы Степановны. А она
помалкивает и подмигивает мне. "Экая артистка!" -- подумал я.
Под руки выводим нежданных, но желанных гостей на поляну. Дед стукнул
своей золотистой палкой о землю и возгласил:
-- А ну-ка, братцы-месяцы, явитесь на пир ребячий!
И разом, будто бы кто-то дохнул, взвились двенадцать костров обочь
поляны да гурьбой понеслись в морозное небо двенадцать многоцветных,
рассыпающихся бисером ракет. У костров стояли наряженные в кафтаны с
кушаками братцы-месяцы, приплясывали от холода: часа полтора они, бедняги,
шефы-милиционеры, ждали нас, а мороз в ту ночь похрустывал.
Эх, понеслось веселье! Мы прыгали через костры, водили хороводы, в
сугробы, раскачивая за ноги и за руки, бултыхали друг друга, со свистом и
визгом кучей катались с горки.
Интернатская жизнь ребенка -- нелегкая жизнь, сжатая, придушенная
сильным кулаком режима и правил. Все в ней отмерено взрослыми по минутам,
отгорожено от любой другой жизни высоким забором установлений, держащихся
десятки лет неизменными: в такое-то время нужно встать утром, умыться и
одеться, строем уйти в столовую, по команде воспитателя сесть за столы, по
команде же выйти из-за них. Свое время для уроков и подготовки домашнего
задания, игр и ужина, просмотра телевизора, -- все вроде бы правильно,
стройно, выверенно, как в математике, а душа восстает. Эта лямка на годы и
годы! Кто-то из воспитанников от такой жизни становится еще угрюмее,
раздражительнее, молчаливее. Вновь прибывшие малыши сначала ударяются в
скитания. Неделю-другую бродяжничают, выловят их, и снова пошло
проутюживание машинкой-невидимкой. "Не смей и шагу в сторону ступить!" --
нудно, упрямо жужжала бы безликая и безмолвная машина-режим, если умела бы
говорить. Шагнул в сторону -- тебя не жалует ни воспитатель, ни директор, а
иногда и твои товарищи. Воспитателю, конечно, легче работать, опираясь на
требования режима, на какие-то устоявшиеся интернатские правила и традиции:
особо не надо задумываться над тем, чем в ту или другую минуту занять детей.
Белла Степановна признает и правила, и традиции, и режим, и расписание,
но -- все ярче, светлее и справедливее у нее получается.
Принято водить воспитанников в столовую всех вместе враз -- что ж,
неплохо, говорит мама Белла.
-- Но почему -- строем? -- спросила она у директора, когда еще начинала
работать в интернате.
-- А потому что потому, -- ответили ей с неудовольствием. -- Делайте,
как все.
-- А если от этого воспитанникам скверно?
-- Ничего, главное -- дисциплинирует.
-- Это -- казарма.
-- Что ж, чем она плоха?
Как возразить?! Белла Степановна стала водить детей в столовую гурьбой:
посмеяться они могли, потолкаться, -- как и должно быть у детей. Но
некоторым взрослым все казалось и кажется, что у воспитанников должно быть
иначе. Напирало на Беллу Степановну сердитое начальство, поругивали
коллеги-воспитатели, а она все одно по одному:
-- Мои дети не в казарме. Здесь семья и дом их.
Так и водит гурьбой по сей день.
Она понимала, насколько губителен для детской души режим. Она вообще не
любила это слово: что-то режущее в нем, а значит, убивающее. В интернате
всегда было много беглецов -- ребятишки
само
спасались. А своих мама Белла
сама спасала, потому и бегунов у нее почти не было. Спасала самыми простыми,
незатейливыми способами. Видит, начинает угрюмиться ребенок, или, как
говорят в интернате, "псих на него находит", -- дает ему ключ от своей
квартиры: "Иди, поживи, вволю посмотри телевизор, почитай, отоспись".
Появлялась малейшая возможность -- в музеи, в театры везла и вела. Много
ездила с детьми по стране. Деньги на эти поездки воспитанники нередко сами
зарабатывали, -- где-нибудь на овощных складах всю зиму перебирали картошку.
Белле Степановне хотелось и хочется, чтобы ее дети все видели и все знали.
Ей хочется, чтобы каждый их день не походил на предыдущий. Она постоянно
затевает что-нибудь новенькое: то постановку спектакля, то подготовку к
балу, то разучивание песни, то уговорит шефов принести пару старых, разбитых
мотоциклов, -- парней в постель не загонишь! Я хорошо видел, насколько
отличалась жизнь ее воспитанников от жизни других групп. Но организовывать и
поддерживать такую жизнь нелегко.
Есть выражение -- пьяные глаза. Однажды встречаю в коридоре Беллу
Степановну. Шла она из актового зала, в котором закончила с ребятами
репетицию спектакля. Вижу, слегка покачивает ее. Подхожу ближе,
присматриваюсь: "Что такое, -- думаю, -- неужели пьяная?" Бледная, очки на
кончике носа висят и, кажется, вот-вот упадут, а глаза -- туман туманом и
слипаются. Меня, казалось, не приметила, мимо прошла.
-- Здравствуйте, Белла Степановна.
-- А-а, добрый вечер, -- встряхивает она головой. Постояли, поговорили.
Нет, вижу, не пьяная, но с ног буквально валится.
Позже я стал присматриваться к Белле Степановне, -- она часто в таком
состоянии уходила из интерната. Все за день выжимала из себя. А утром
глядишь на нее и думаешь, что на десять-пятнадцать лет помолодела за ночь.
Снова бегает, снова что-то затевает, тормошит всех и вся, ругается с
начальством.
Издавна принято в интернатах и детских домах одевать воспитанников в
одинаковую одежду. Горестно видеть эту примету сиротства. Как-то прохожу
мимо вещевого склада и слышу -- рычит кладовщик:
-- Иди, иди отсюда, ради Христа! Ничего я тебе не дам.
Заглядываю в приоткрытую дверь. Белла Степановна стоит напротив
кладовщика, пожилого мужчины, руки -- в боки, правую ногу -- далеко вперед,
словно бы для большей устойчивости, а сама маленькая, худенькая. Улыбнулся я
над таким бойцом.
-- Нет, вы мне выдадите тапочки! -- сыпет она -- будто камни. Тяжело и
раздельно произносит каждое слово. Всякий, услышав такие тембры, скажет, что
грозная женщина, с такой лучше не связываться.
-- Нет, не выдам! -- прямо в ее лицо зыкнул кладовщик.
"Ну, -- думаю, -- распалила мужика". А был он у нас человеком
спокойным, улыбчивым, -- добрейший мужчина, правда, прижимистый до
невозможного.
-- Нет, выдадите! -- И чуть шагнула на него.
"Чего доброго сцепятся". Я вошел в склад. Они смутились, что я застал
их в таких воинственных позах.
-- Я не выйду отсюда, пока вы не выдадите мне тапочки, -- тихо сказала
мама Белла и села на стул.
-- На! -- толкнул он ей три коробки с тапочками, отвернулся и
притворился, будто до чрезвычайности занят пересчетом ученических тетрадей.
Я сказал, что мне нужно получить то-то и то-то, -- кладовщик охотно
занялся мною. Белла Степановна взяла тапочки, расписалась в ведомости и ушла
к своим детям. Распря, как я выяснил у кладовщика, вышла из-за того, что
всем классам выдали одинаковые тапочки. А Белла Степановна узнала, что на
складе имеются тапочки другого цвета, и пришла обменивать.
-- Ух, баба, -- сказал мне кладовщик. -- Не баба, а зверь. Все
воспитатели спокойненько получили и ушли, а этой все чего-то надо. Вот дай
ей, и хоть ты тресни!
-- И часто вы с ней так ругаетесь?
-- Да завсегда. Уже лет, дай Бог не ошибиться, двадцать. Я, --
улыбнулся он, -- порой боюсь, когда она приходит получать одежу на
ребятишек. Начинает выбирать, шариться: то пуговицы ее не утраивают, то
фасоны, то еще чего. А ну ее!
-- Что, плохой она человек? -- провоцирую собеседника.
-- Не-е-е! -- взмахивает он ладонью, словно отмахивает мой вопрос. --
Она -- во человечище! За детишек может умереть. Все хочет, чтобы они были
прилично одеты. Но мне иногда хочется ее поколотить. -- Однако улыбается
старик.
У всех групп одинаковые спальни и бытовые помещения. А маме Белле
всегда хотелось, чтобы было как в семье: у каждой семьи все по-своему, на
свой манер. Так и у ее детей должно быть, считала она, коли судьба собрала
их в одну хотя и сиротскую, но семью. Она старается внести в быт что-нибудь
семейное: учит девочек стряпать и сервировать стол, устраивает с шефами
чаепития и вечеринки. Все стены в спальнях завешаны детскими рисунками,
вышивками, вырезками из журналов, -- чего не позволяют другие воспитатели.
Принято в интернате вновь прибывших расселять по комнатам так, как
заблагорассудится взрослым. А у Беллы Степановны иначе: новичок поживет,
осмотрится, поночует, где ему хочется, а потом заселяется в ту комнату, в
которой ему понравилось.
Я любил бывать в отсеке Беллы Степановны. Там такой уют и порядок, что
и уходить не хотелось. Кругом -- чисто. Шторки, занавески выглажены, полы
прометены, промыты, блестят. Всюду букеты живых и искусственных цветов, по
подоконникам и столам -- ухоженные цветники. Куда ни посмотришь -- зелень.
Книжных полок и не счесть сколько.
Но Белле Степановне всегда хочется чего-нибудь необычайного. Такой уж
она человек. Давно мечтала об особенной комнате, в которой ребенок мог бы
забыться, отойти душой в одиночестве, поглубже уйти в свои мысли. В таких
учреждениях воспитанники все время на людях, в толпе, в гомоне. Побудешь
день на работе с людьми -- и устанешь от них, а интернатским и скрыться
некуда. От этого психика расстраивается. Вот и задумала неугомонная Белла
Степановна вместе со своими воспитанниками создать комнату уединения. Месяца
три они оформляли ее, никого из посторонних не пускали, а все -- тайком, под
сурдинку: чтобы, несомненно, потом всех удивить. Это они, конечно, у мамы
Беллы научились -- чем-нибудь удивлять и радовать ближних. Все три месяца я
встречал ее ребят то с березовыми чурбачками, то с трубами, то с ведрами
песка или цемента. Они старались прошмыгнуть мимо нас незамеченно.
Воспитанники из других групп ходили за ними и выпытывали:
-- Ну, что же у вас? Хотя бы чуточку расскажите.
Отмалчивались, увиливали от прямых ответов, посмеивались.
От ночной няни по большому секрету я узнал, что некоторые парни
работают в той комнате чуть ли не до утра, умоляя няню не загонять их в
постель.
-- К рассвету, -- говорила она мне, -- загляну туда, они, бедненькие,
клубочком на полу спят. У кого что в руках было, с тем и засыпали.
И Белла Степановна, узнал я, иногда "ночевала" там с шефами, которых
поутру я видел отмывающими с рук цемент, стряхивающими с головы опилки. И
тоже -- ничего не говорят, а хитровато посмеиваются. Все дети и даже шефы
были захвачены этой особенной работой. Беллу Степановну часто встречал
уставшей, желтовато-бледной.
И вот однажды подбегают ко мне ее воспитанники и тянут в эту комнату.
Вхожу и -- диво дивное передо мной. Одна из стен вся до потолка выложена
срезами березовых чурочек, между которыми внизу вмонтирован большой
декоративный электрокамин. Над ним нависли огромные ветви маральих рогов.
Трудно определить, на что все это похоже и какой смысл панно, но --
впечатляет и удивляет детская фантазия. (Я знаю, что Белла Степановна
никогда не выдает воспитанникам готовых художественных решений и идей,
ничего не навязывает, а подводит к решениям.) Левее, возле оконных марлевых
штор, разрисованных замысловато вьющимися зелеными веточками, мягкие, но
старенькие, кое-где потертые кресла. А между ними -- да, в самом деле было
чему удивиться! -- а между ними маленький фонтан двумя лепестками бьет из
крохотного бассейна, оформленного как горное озеро -- по краям миниатюрные
палевые скалы и деревья. В воде взблескивают живые караси. Еще не все! Из
бассейна вода журчащими ручейками падает в соседнее озеро, обрамленное
скалами. Возле других стен -- небольшие тростниковые строения, видимо,
шалаши. Кругом -- много зелени, мелких украшений, но всего не запомнишь.
Еще об одном я должен сказать обязательно. О том, что как бы является
итогом, результатом ее воспитательных усилий, -- многие ее бывшие
воспитанники не теряются из ее жизни. И она не уходит из их судеб. Они
навсегда остаются вместе -- как и должно быть в порядочной семье с твердыми
нравственными устоями и любовью, как и должно быть между детьми и
родителями. Когда бы ни зашел домой к Белле Степановне -- там непременно
человека три-четыре из ее бывших. Идут к ней за помощью, идут, если негде
переночевать, если разлад уже в своих собственных семьях и пока негде
приткнуться, заходят просто так, проведать, с цветами и без цветов, пьяные и
трезвые, улыбающиеся и плачущие. Идут, идут, и, я думаю, будут идти. И она к
ним идет, и едет, иногда в далекие, захолустные уголки. Ее дети по всей
России расселились. Уговаривает своих вздорных дочерей не бросать мужей, а
своих увлекшихся страстями и страстишками сыновей не уходить из семей.
Кому-то помогает пробить дела с квартирой, устроиться на работу, кому-то на
свои последние деньги покупает рубашку.
Жены воспитанников и мужья воспитанниц тоже зовут Беллу Степановну
мамой, и семейную традицию мало кто нарушает. Уже есть у нее внуки и внучки,
а среди них -- Беллы. Она балует их конфетами, защищает -- не всегда
разумно, как это и получается у бабушек, -- от строгих отцов и матерей. Хотя
дела все житейские: что особо распространяться? Но кое о чем все же не могу
не рассказать напоследок.
Когда я насовсем уходил из интерната, вконец измученный, исхудавший,
Белла Степановна срочно, даже, кажется, ночью, улетала в Подмосковье к своим
бывшим воспитанникам, которые учились там. Нужна была помощь. От подробных
объяснений в спешке отмахнулась, в беготне и суете готовилась к отъезду.
Чуть позже я узнал такую историю.
У Беллы Степановны были две крайне непослушные девочки, которых она
воспитывала не с малолетства. Привели их к ней уже в старший класс,
выпускной. Курили, матерились, убегали с уроков -- не давались
воспитательному влиянию. Однажды крепко досадили Белле Степановне: публично
курили на выпускном танцевальном вечере. Белла Степановна к ним с уговором,
урезонивала, но они -- что-то грубое в ответ.
-- Какие же вы суперхамки! -- вырвалось у воспитательницы.
"Дочери" пошли к завучу и пожаловались на свою "маму" -- оскорбляет,
унижает. Беллу Степановну начальство поругало. Через несколько дней "дочери"
уехали учиться в Подмосковье, холодно, надменно попрощавшись с "мамой".
Белла Степановна горевала и тайно решила, что потеряны для нее эти
отступницы. Однако примерно через десять месяцев раздался в интернате
телефонный звонок. Я присутствовал при разговоре.
-- Алло, -- говорит Белла Степановна. -- Не поняла: какие мои
"хамулечки"? Откуда, откуда? Танюша, Вера?! Вы?! О, Господи, а я думаю, что
за "хамулечки". -- Улыбается, но вижу -- заблестели за очками слезы. Шепчет
мне, прикрыв трубку ладонью: -- Помните, помните, я вам рассказывала, как
назвала двух своих "суперхамками"? Вот, звонят! "Это мы, мамулечка, твои
хамулечки"... Да, да, я вас, девочки, слышу. Ты, Танюша, говоришь? Давай-ка
все рассказывай, все начистоту. Что стряслось? -- Слушала минут пять. Слезы
высыхают, сползшие было, как всегда, на кончик носа очки резко сдвинуты на
свое место. Говорит жестко, решительно: -- Кладите трубку, я вылетаю. Утром,
думаю, буду у вас. Все.
-- Что такое, Белла Степановна? -- спрашиваю я.
-- Некогда, некогда! Я вылетаю. Пожалуйста, вызовите мою напарницу:
пусть побудет с детьми.
И -- улетела: с ее ребенком -- беда.
Девушки хотя сначала с юмором и улыбкой поприветствовали ее по
телефону, но вскоре заплакали. Оказалось, что не у кого в целом свете этому
непутевому дитяти попросить помощи и сочувствия, кроме как у своей недавно
отвергнутой "мамулечки". А история ее беды была проста и нередка: неизвестно
от кого с месяц назад родила, живет в студенческом общежитии, в комнате
четыре человека, сквозняки, ребенок простыл, чуть не при смерти, отдельного
жилья не дают, денег нет. Что делать, как жить?
Улетела "мамулечка" к своей "хамулечке", чтобы отдать ей свое теплое
одеяло; чтобы отдать немного скопленных денег; чтобы до боли в пальцах
стукнуть по столу в кабинете у "несгибаемого" местного чиновника, который
просил несколько лет обождать с отдельной квартирой или комнатой для
матери-одиночки; чтобы в бессонных ночах отхаживать младенца; чтобы
поплакать вместе.
Таким людям нужно долго жить. И чтобы она не надорвалась, не упала,
хотя бы чуточку облегчи ее праведные пути, Господи.
ЧТО ПОЖНЁМ?
Нерадостный этой осенью собрал я урожай картошки. Посеял ядрено-желтую,
как яблоки, немецких кровей адретту. Тепло и влажно лежалось ей в земле --
благодатное выдалось лето, с дождями и солнцем. Садил на новой земле,
которой недавно владею. Но совсем я оказался незадачливым хозяином. Сначала
земля показалась мне хорошей, а когда выкопал картошку, понял -- хуже
посадочной земли и не сыщешь: черно-шоколадная обманка -- глина. По своей
неопытности принял я ее почти за чернозем. Картошка уродилась шишкастая,
корявая, мелкая. Не узнать красавицу адретту. Видимо, картошка толком и не
росла, не развивалась, а изо всех сил боролась за жизнь, как бы выискивая
рядом мягкие, песчаные лазейки. Повело ее вкось и вкривь.
Конечно, к следующему посеву я удобрю землю, надвое перебороную --
дождусь доброго урожая. А нынешний сбор засеял мою голову семенами озимых
мыслей: подумай, в какую землю и что мы сеем? Земля -- жизнь как есть,
семена -- наши дела и мысли. О том, чт
о
бросили мы во вспаханную землю с
85-го, о том, чт
о
уже взошло и сжато, -- хочу поразмышлять.
Очевидное: хозяева мы плохие, никак не лучше меня, заточившего в глину
на страдание и умирание нежный, привыкший к европейской неге овощ. Что мы
хотели посеять и взрастить? Сначала -- социализм. Усомнились -- распахали
засеянное и уже брызнувшее всходами поле. Стали раскидывать другие семена --
но семена чего? Капитализма? Беззакония? Головотяпства? Мафиоизма?.. Нет,
нет, я не хочу ворчать и тем более пересказывать сердитую прессу дня. Я хочу
понять --
понять!
-- себя, вас, Россию.
Приглашаю в галерею жизни, в которой только
живые
картины.
Сижу напротив зеленоватых стеклянных глаз, а самого человека словно бы
не вижу и не чувствую, потому что буквально загипнотизирован этой
мертвечиной стекла. Человек говорит нехотя, а я молчу и скучаю. Он --
директор крупного завода. Но не так давно был одним из коммунистических
руководителей областного уровня и жарко говорил, что до братства, равенства
и свободы рукой подать. Теперь он так не говорит и не любит обменьшавших
большевиков, а любит "Мерседес" и частный дом в три тысячи квадратных
метров. Свой семейный коммунизм он, кажется, уже построил. Речей теперь не
произносит -- некогда: надо считать, прибавлять, умножать.
Лет семь назад его глаза были живыми, веселыми, и я смотрел в них
радостно, с улыбкой. Но высохла, остекленела, умерла в них жизнь, -- человек
считает, прибавляет, умножает. Ему лень разговаривать со мной, человеком не
богатым, без власти. Он нетерпеливо поглаживает ладонью большую папку "На
подпись". Подпишет одну бумагу -- деньги, росчерк на другой -- еще деньги.
Мы оба невыносимо заскучали, и я ухожу. За моей спиной ожило золотое перо
ручки.
"Удачи тебе, воротила! -- думаю я. -- Почему мне грустно, когда смотрю
в твои глаза? Ты как-то обмолвился, что хочешь блага для России, но я все
еще не поверил тебе. Заводы, которыми ты руководишь, разрушаются, но ты
повышаешь себе и своему льстивому окружению зарплату. Твое производство,
цеха -- как шагреневая кожа, которая сокращается, сжимается. Понимаешь, что
надо бежать от расплаты, но ты болен жадностью. Хочется еще, еще денег! Тебя
посеяла Перестройка, взрастила и удобрила Реформа, и вот ты вырос, человек
со стеклянными глазами большого расчета и неимоверного риска. Зачем ты
вырос? Во чье благо? России, мира? Почему мы тебя ненавидим? Задумайся".
В галерее жизни мой взгляд остановился на портрете помельче, но
пестром. Мордочка пронырливой крысы, отъевшейся на добром, хорошо
сохранившемся в общественных амбарах зерне. Бежит быстро и хватает цепко,
прожорливо. Налево и направо улыбается, словно всем хочет понравиться. Он --
бизнесмен, делец средних и мелких "проворотов".
Вчера мою "крысу" в кровь избили в ресторане, в котором она сдуру или
спьяну крикнула: "Официант, живее!" Ей, быть может, померещилось, что она
пуп земли. А с позавчера ее вылавливает простодушный, неопытный директор
продовольственного магазина, которому моя расторопная, все махом улаживающая
"крыса" продала по дешевке с полтонны мороженой рыбы. Подтаяв, рыба шибанула
в нос директору таким святым духом, что он, некрещеный и неверующий,
взмолился: "Господи, помоги и спаси!" Отчаянно искал моего упивающегося
успехом бизнесмена. Но он -- воробей стреляный: теперь, простак, ищи-свищи
его.
В первые годы Перестройки моего знакомца крепко, порой люто ненавидели,
вытравливали всякими дустами, устанавливали хитрые крысоловки, однако -- жив
курилка. У него имеется новый "Форд", кирпичный, под готику коттедж в тысячу
квадратных метров. Он узнал, что я пишу о нем очерк, и попросил меня, чтобы
я попутно объявил на весь свет -- ему срочно требуется длинноногая, с тонкой
талией и другими прелестями секретарь-референт, желательно крысиной породы.
Однако, шутки в сторону: не до юмора, когда идешь по галерее жизни и
смотришь на портреты живой истории. Почему-то редко встречаются душевные,
приятные лица. Нет, я уверен, что мы не так уж безнадежно плохи. Даже за
стеклянным холодом и озверением глаз можно угадать уставшую душу, ищущую
Божьего и человеколюбия. Я недавно встретил своего бывшего соседа. Он похож
на лиса -- вот незадача: опять зверь! -- с потрепанной, выцветшей шерстью.
Раньше, во времена брежневского коммунизма, он протирал свою "шкуру" на
шатком стуле в какой-то никому не нужной для настоящего дела конторе. В
вихре Реформы стул надломился-таки, и лиса выгнали зимой на улицу. А нюх,
бедняга, уже потерял, шнырять в поисках пищи не может и не умеет, даже его
шкура никому не нужна. С горем и унижением пополам он прибился к какой-то
государственной, мало кому интересной конторе, и теперь голодной пастью
хватает куски подачек, которые швыряют ему полунужные госчиновники. Вчера
лис уткнулся в мое плечо и -- заплакал.
Что я все о зверином да о стеклянном! Поговорим о человеческом? Часто
вижу в галерее жизни портреты нищих -- стариков, детей, потрепанный, помятый
люд, который мы величаем громким и веселым словцом "бичи". Попрошайничают,
юродствуют, спят в общественных туалетах, по всей России стоят с протянутой
рукой. Кто-то подает, а кто-то -- нет. Я из вторых: не могу унизить человека
--
человека,
-- который может все, даже когда инвалид. Подачка -- унижение.
Но как же быть с моралью, состраданием? Не знаю, пока не знаю. Но унижать не
буду. Да и возможно ли сострадать полноценно, если нищих много не только на
улицах, но -- всюду? Вот обнищавший от скудной зарплаты интеллигент, -- он
учит в школе детей. Случается, неожиданно задумается на уроке, молчит: снова
жена вечером наступала на него, что мало, мало денег, что все тратится на
еду, а, спрашивает она у мужа, собирается ли он одевать и обувать семью?
Стоит учитель на уроке перед учениками и думает, что надо убегать из школы.
Однако школу и учеников он любит.
Портретам в галерее жизни нет исхода. Перед моими и вашими глазами два
урожая: картошка Запада, ставшая уродом, и мы, люди, -- не могу произнести,
кем и чем ставшие. Совершенно очевидно, что нежные западные идеи
обуродились
. Наши души повело. Получился скверный урожай, потому что была
плохой земля, в которую бросили семена? Может быть, дрянные семена
сторговали нам? Или сеяльщик никудышный? Ответов я не знаю. Но одно знаю
наверняка, что в своем огороде я наведу порядок.
Что же мы пожнем в скором времени или через многие годы? Поколение с
остекленевшими глазами жесткого расчета? Нищету? Думается, что каждому нужно
крепко задуматься: что и зачем засевать и в какую землю на нашем бескрайнем
российском поле жизни?
Ночь. Байкальск. Я сплю в гостинице, вдруг -- стук в дверь. Открываю --
Выговский.
-- Спите?
Я что-то прозевываю в ответ.
-- Извините, что разбудил. Накиньте что-нибудь на себя, зайдите в мой
номер: надо обсудить кое-какие проблемки.
Хорошенький "номер": мой начальник проводит совещание при луне. Леонид
Аполлоныч приехал ночным поездом, я двумя днями раньше. С утра мы должны с
ним начать работу в школах города, и вот -- совещаемся: что да как. Пьем
чай, я докладываю обстановку. Проблем много, кое-какие представляются мне
тупиковыми, но Выговский посмеивается:
-- Ничего, выкарабкаемся.
Сидит он передо мной высоко на стуле, а я низко, в кресле, крупно
откусывает от бутерброда со свиным салом и шумно отхлебывает из стакана
горячий чай. Я смотрю на его широкую залысину, на еще красные от мороза уши,
на крепкие плечи мужика, на большие сильные пальцы. Весь он такой сбитый,
крупный, бодрый, что мне неожиданно начинают казаться простыми и неважными
те наши общие с ним неудачи, из-за которых я два дня волновался. И я
понимаю: появился Выговский -- дела поправятся, отпадет, как шелуха, лишнее,
наносное.
Напившись чаю, я, успокоенный, ухожу спать.
Утром убегаю по своим делам и только к вечеру сталкиваюсь с Выговским в
кабинете директора одной из школ Байкальска. Директор, молодая женщина,
плачет, утирая глаза платком. Леонид Аполлоныч взволнованно, но твердо
говорит, а она молча мотает головой. Я присаживаюсь в сторонке и не
вмешиваюсь в спор. Собственно, вмешиваться уже не надо -- спор иссяк.
Высыхают последние слезинки. Видимо, разговаривали горячо, напористо, но,
кажется, друг друга не убедили.
Выговский ушел, а я на минуту-другую задержался.
-- Ну, почему он такой упрямец? -- сказала мне директор школы. -- Хоть
лопни, но сделай, как он велит...
В гостинице Леонид Аполлоныч нервно чиркал для меня на бумаге какие-то
схемы:
-- Вот, смотри: все просто, как яйцо. Современная школа не сможет
работать на ребенка и выполнять заказ общества, если останется такой, как
предлагает моя уважаемая оппонентка. Если из состояния функционирования
школа не перейдет в режим творческого саморазвития -- пшиком окажется все
наше образование...
Я наблюдаю, как резко, размашисто и увлеченно рисует он схемы, графики.
Да, я понимаю его и сочувствую, но думаю и пытаюсь угадать, понимает ли он,
как трудно, а порой невозможно людям переделать себя и жить по чужим,
малознакомым правилам?
Иногда случалось, что я готов был осудить и остановить Выговского,
однако чем дольше я с ним работаю, тем реже меня тянет это сделать. Я
отчетливо вижу, что ему хочется видеть нашу российскую школу школой разума,
добра, прогресса.
Выговский -- ректор Иркутского института повышения квалификации
работников образования. Такая работа при желании может быть тишайшей и
спокойнейшей, но Выговский, уверен, не сможет попусту растрачивать свою
жизнь. Ему нужна целина, новь, риск. Ему нужна настоящая, а не поддельная
жизнь.
В Байкальске Выговский организовал экспериментальную педагогическую
площадку областного уровня, в которую вошли три школы, детские сады,
училище, учреждения системы дополнительного образования. Он человек
государственного мышления и понимает, что мало рассказать педагогам на
курсах о новых методиках, технологиях, -- необходимо в жизни показать им ту
образовательную модель, в которой все части, гаечки и винтики работали бы на
благо ребенка, подрастающего поколения. Байкальская площадка была и остается
для него нелегкой целиной, которая где-то уже вспахана, разрыхлена и приняла
семена, а где-то еще не тронута и не засеяна.
"Засеяны" прежде всего школы. Они не так давно были на одно лицо,
ученик и родитель не знали, из чего выбирать. После тщательного изучения и
научного анализа каждой -- Выговский разработал программу развития всех трех
школ. Вроде бы образовательные учреждения живут раздельно, однако механизм
их развития смонтирован и раскручен так, что если будет давать сбои одна --
то и другие станут хромать. Школы представляют единый комплекс,
удовлетворяющий почти всем образовательным запросам байкальчан: 12-я стала
школой-гимназией, настроена на серьезную работу с интеллектом ученика по
спецпрограммам. У 10-й школы -- естественно-математический уклон, и в то же
время она -- центр по применению здравоохранных методик, по туризму и
краеведению. 11-я сориентировалась на допрофессиональную и профессиональную
подготовку школьника. Может быть, впервые в России в городе Байкальске люди
попытались решить проблемы образования в условиях малого города через
объединение всего лучшего, что имеется в школах, и при этом лучшее одной
школы активно работает на хромающие или недостающие звенья в других. Ученик
теперь может выбирать место учебы, а образовательное учреждение подбирает
учеников под свой профиль. Учреждения дополнительного образования
объединились в ассоциацию, и она работает не обособленно, а в связке со
средними школами и училищем. В свою очередь все образовательные и
воспитательные организации слились в негосударственную структуру --
образовательный округ, который увязывает всю воспитательную, учебную и
частично хозяйственную деятельность учреждений образования. Несомненно, что
сложилась гармоничная система, в которой один элемент целенаправленно и
эффективно работает в творческом содружестве с другими, целое -- на частное,
а частное -- на целое.
Пишется легко, а в жизни куда все сложнее! Выговскому, когда он затевал
байкальскую площадку, хотелось построить
образцовую
модель обучения и
воспитания ребенка в условиях малого города. Да, он построил ее, и я
прекрасно знаю, сколько сил, нервов ушло. Но еще труднее приходится сейчас:
для поддержания в норме сложного образовательного механизма нужна
прозаическая, но всесильная вещь -- деньги: деньги для переподготовки
педагогов, для открытия новых ставок, для организации консультаций со
стороны ученых. Но денег пока нет ни у города, ни у института. Под угрозой
срыва важнейший для Иркутской области эксперимент.
Я вижу, Выговский переживает. Завожу разговор о Байкальске -- вздохнет,
иногда отмолчится. Но я уверен, предчувствую: чуть блеснет хотя бы маленькая
звездочка надежды -- Выговский в бой.
Говорят, что Леонид Аполлоныч пошел в своего деда. Однажды, в
гражданскую войну, белые взяли его деда в плен. Пытали, издевались, но ночью
он убежал, обманув усиленный наряд стражи. Январь, а он -- босиком. В
жигаловской тайге стояли лютые морозы, а между селами -- немерянные версты.
Намотал на ноги каких-то истлевших тряпок и -- бегом, бегом, по сугробам, в
сопку, под сопку. Несколько дней бежал, шел, полз в родное село.
Обморозился, отощал, но выжил.
Так получилось в жизни Выговского, что пришлось ему как старшему брату
воспитывать и обеспечивать своих младших братьев и сестер. Не тогда ли
закалился его характер? Они жили бедно, но доброй, дружной семьей. Все вышли
в люди. Нужда не разрушила их души: рядом всегда был сильный старший брат.
Потом они разбрелись по Сибири. Леонида Аполлоныча хорошо знают в Братске,
Иркутске, на БАМе. В Звездном он работал директором школы, организовывал
летние молодежные лагеря, вместе со своей женой Верой Федоровной играл в
народном театре. Театром, искусством была увлечена и школа, которую он
возглавлял. Рассказывают, что очень он был неугомонный человек: то походы
всей школой затеет, то возьмется внедрять новые методики, то -- в те
застойнейшие времена -- примется за реформирование ячеек, дружин
общественных детских организаций. Ему -- хлоп по носу:
-- Что опять за самодеятельность? Какая еще демократия для детей? Какие
там выдумал коллективные творческие дела? Куда девал учкомы?
Но Выговский все же делал и поступал так, как было выгоднее детям и
школе.
Строгость и требовательность без доброты больше похожи на жестокость, а
его строгость, чувствовали ученики и коллеги, как игра, актерство, с помощью
которого он отвлекал своих подопечных от неверных, скверных поступков...
Однажды летом он директорствовал в детском военно-патриотическом лагере.
Сезон закончился. Выговский выстроил своих питомцев, произнес прощальное,
напутственное слово и хотел было уже подать команду -- в автобусы. Но завхоз
шепнул ему, что пропало с десяток банок тушенки. А воспитанники, кстати,
были хулиганистые, все состояли на учете в милиции. Что делать, как
поступить? Объявить о пропаже и всех обыскать? Но столько было радостных,
добрых дней за сезон, так они, Выговский и дети, друг в друга поверили, что
просто непозволительно было разрушить веру и надежду.
-- Вот что, ребята, -- сказал Выговский. -- Мы друг другу доверяем, но
в жизни, сами знаете, всякое случается. Чтобы не было никаких неприятностей
-- вот вам мой чемодан: смотрите, а я мельком загляну в ваши котомки. Добро?
Не были против, весело согласились. Только один худенький паренек,
всегда голодный, неспособный насытиться, потому что с малолетства плохо
питался в своей неблагополучной семье, неожиданно побледнел, опустил голову
и покорно ожидал своей очереди для проверки. Выговский заглянул в его
рюкзак, увидел эти десять банок и вдруг сказал:
-- Эх, ребята, какой же я скверный педагог: я сегодня утром наградил
Васю десятью банками тушенки за отличное дежурство на кухне, а вам-то забыл
сообщить. Уж вы меня простите, и ты, Вася, прости.
Парни ушли к автобусу, а Вася -- не может идти. Поплелся в другую
сторону, присел за забором и -- заревел. Это были нужные, очищающие душу
слезы.
Через много лет Вася, уже отслуживший в армии, встретил Выговского на
улице Братска.
-- Вот, командир, -- обратился он к Выговскому так, как было когда-то
принято в лагере, -- это моя жена, -- кивнул он на девушку. Постояли,
поговорили. А прощаясь, он шепнул Выговскому: -- Спасибо тебе, командир: я
никогда не забуду
той
тушенки. Ты меня тогда спас... на всю жизнь.
Сколько было у Выговского таких историй, когда он спасал своих
подопечных... "на всю жизнь"!
Лет десять назад подметил Выговского, бойкого, зубастого и лобастого
директора школы, заведующий ОблОНО и пригласил в свои заместители.
Чиновничья работа портит живую, деятельную натуру. Так, по крайней мере,
нередко происходит у нас в России. Впрочем, не хочу обобщать, но мои
наблюдения такие. Однако деятельность Выговского как крупного чиновника
областного масштаба опровергает мое мнение о чиновниках вообще.
С Выговским я столкнулся впервые, когда работал директором
школы-интерната. Однажды он приехал ко мне и стал, извините за выражение,
прикапываться: то бумажки не так оформлены, то где-то обои отклеились, то
вилки в столовой не такие. "Ну, -- думаю, -- зануда!" Но я был очень молодым
директором и не совсем ясно понимал, что воспитательная работа в сиротской
обители, как нигде в другом месте, строится на мелочах быта, житейского
уклада. Интернат для сироты -- дом, родной дом, а любой дом стоит на
фундаменте, в котором много-много маленьких камушков -- мелочей жизни.
Теперь я благодарен Выговскому, что он учил меня, но тогда сердился. Леонид
Аполлоныч нас, директоров, не столько учил, сколько заражал своими идеями.
Чем-чем, а мыслями его голова полна! Если он понял, что его идея подхвачена,
-- все, измотает себя и не отступит от людей, пока проект не станет жизнью
образовательного учреждения.
Помню, как драматично создавались сиротские интернаты семейного типа.
Но сама идея очень проста: нужно объединить детей-родственников в рамках
разновозрастной группы в одну семью, влить в нее по три-четыре
ребенка-неродственника, упразднить нянь, воспитателей и заменить их
тщательно по конкурсу отобранной "мамой", открыть для "семьи" банковский
счет -- пусть сами распоряжаются деньгами, которые выделяет государство на
содержание сироты. Для "семьи" организуется подсобное хозяйство, общая --
казарменная! -- столовая ликвидируется, вещевые склады -- тоже, а все
бытовые хлопоты, дела переносятся в "семью". Много в этом проекте и других
нюансов, но важно то, что ребенок, волею судьбы лишенный семьи, отныне
воспитывается именно в семье, в которой есть и старшие, и младшие дети, в
которой шире, богаче речевая, духовная, интеллектуальная среда. Опыт Чехии,
Словакии, Германии, некоторых регионов России доказал, что такое объединение
сирот -- благо. Однако директорам, особенно тем, кто в возрасте, и тем, кто
интеллектуально, духовно дряблый, не очень хотелось изменять жизнь
интернатов: с разновозрастной группой хлопотно работать, общаться, жить, чем
с классом одногодок. К тому же большая доля властных полномочий
автоматически переходит к "маме"; да и нужно провести гигантскую
подготовительную работу: например, ликвидировать общежитьевские спальни, на
новый манер оборудовать кухни, бытовки, туалеты. Помнится, один мой
коллега-директор сказал мне: "Все это фантазии. Никаких семей не надо нашим
балбесам: чуть волю почувствуют -- разнесут весь интернат".
Действительно, дети-сироты -- нелегкий народ, порой изломанный с
пеленок, но ко всему человеческому, справедливому, благому они тянутся, как
и все мы. Выговский тонко это чувствовал и не мог, не имел права отступить
от задуманного: в области будут сиротские дома семейного типа! Но он не
спешил, не порол горячку: потихоньку готовил директоров к такому важному
переходу. Устраивал семинары, проблемные игры. Приглашал к себе неподатливых
директоров и убеждал. Приезжал в интернаты, выступал перед коллективами.
Создал научную проблемную лабораторию, к работе в которой привлекал как
особо несговорчивых директоров, старших воспитателей, так и тех, кто
загорелся "семейным" проектом. И интернаты семейного типа появились в
области, не один, не два -- с десяток.
Выговский исподволь, но уверенно превращает ИПКРО в центр
научно-методической, внедренческой, исследовательской работы. Он убежден,
что институт может и должен деятельно и целенаправленно влиять на развитие
образования в регионе, выдавать научные идеи, проекты. Сложилась
кафедральная, многоукладная, по вузовскому типу, система, позволяющая
отслеживать, исследовать процессы развития образования и на основе
диагностики повышать квалификацию педагогов. Что интересно: Иркутский
институт за последние два-три года стал самым крупным, полностью
укомплектованным научными кадрами институтов среди себе подобных за Уралом.
Но критиков у Выговского, кстати, хватает. За что критикуют? Вот за
что... впрочем, нет, я хотел рассказать о ст
о
ящем человеке хорошее, а кому
хочется в бочку меда добавить ложечку дегтя -- приглашаем к беседе. Тем
более, разговор о Выговском не может, думаем, строиться иначе, как
серьезный, заинтересованный диспут о развитии народного образования.
Веют ветры истории. Взвивают кем-то выброшенные желтые старинные листки
с письменами, печатями, датами. Листки мокнут под дождями лихолетий,
заваливаются снегопадами равнодушия, жалко скрючиваются, сгорая на кострах.
И мы понимаем: погибла память о прошлом, память о наших радостях и мучениях,
взлетах и падениях -- о нашей жизни. Дряблые губы стариков еще что-то шепчут
нам: мол, вот как было на самом деле, вот как жили. Но пробивает роковой
час, и губы навечно смыкаются. И мы неожиданно останавливаемся, испугавшись:
-- Батюшки, перед нами пропасть -- пропасть беспамятства о себе, о
своем народе, стране!
Самые ловкие строят воздушные мосты лжи и домыслов, калечат души,
разбивают сердца. Однако не все старые листки погибают на улицах и заулках
нашего ветрового и в чем-то ветреного времени. Находится зоркий, умный
человек -- и клочок из прошлого спасен. Таким собирателем и хранителем был
Афанасий Никитович Антипин -- вдохновитель создания музейчика -- да, он
совсем маленький -- народного образования Иркутской области.
Музей такой небольшой и незаметный, что мы забыли об его юбилее, -- ему
исполнилось двадцать пять. Но забывчивость, думаем, не случайная: она
показатель нашего равнодушия. Не получилось бы со скромным антипинским
музеем так же, как с желтыми листками нашей исторической памяти -- бесследно
унесет ветер времени. С провалом в памяти о прошлом -- не понять нам и не
оценить по достоинству настоящего, а будущее снова может вообразиться
миражом.
К счастью, музей живет. То, что собрал и сохранил Антипин и его
добровольные помощники, несомненно, помогает нам жить.
На сегодняшний день в музее свыше пяти тысяч экспонатов и документов.
Это декреты и постановления, истории отдельных учебных заведений, материалы
о тех, кто внес существенный вклад в народное просвещение, фотографии,
учебники, пособия.
Документы, книги столетней и большей давности из музея неопровержимо
доказывают: многие педагогические новации нашего времени прекрасно были
известны старой российской школе, успешно применялись. Например,
"Учительский катехизис", составленный еще в прошлом веке, прямо советует
учителю: обращаясь в целом к классу, не забывай, что у каждого ученика свои
собственные возможности и способности, на них и ориентируйся. Чем не
методика разноуровневого обучения, к которой мы снова возвращаемся? Другой
пример из антипинской "шкатулки": самые способные из учеников не оставались
незамеченными, им создавались условия для более основательного образования,
-- так было, к примеру, в Трапезниковском ремесленно-воспитательном училище
до 17-го года. Не этим ли путем идут в наши дни лицеи, гимназии? Также мы
находим в музее много материалов о сложнейшей педагогической проблеме нового
времени -- о ранней специализации. В сиропитательном доме купца Базанова она
успешно решалась педагогами: они серьезно думали о том, как из девочек
подготовить будущих "трудолюбивых жен", обучить их тонкостям рукоделия,
ведения домашнего хозяйства, а мальчиков приобщали к канцелярскому делу.
В музей приходят школьники, студенты, учителя, -- право, есть чему
поучиться у прошлого. Но будь наша воля, мы непременно привели бы на
экскурсию и деловых людей, бизнесменов. Им было бы поучительно узнать, что
дореволюционные сибирские промышленники и купцы конкурировали друг с другом
не только в предпринимательстве, но и в меценатстве, организации
образовательных, сиропитательных учреждений.
К моменту революции в Иркутской губернии грамотными среди мужчин были
19%, среди женщин -- около 9%, и по прогнозам того времени, советской власти
должно было понадобиться не меньше четырехсот лет, чтобы одолеть
неграмотность. Однако документы из музея свидетельствуют, что уже к 33-му
году начальное образование в Сибири стало всеобщим. Да, исторические факты
упрямая вещь!
Недавно в музее развернулась необычная выставка. Под стеклом витрин --
старинные выцветшие документы: свидетельства, удостоверения, аттестаты,
дипломы, грамоты. Богато представлены 19 и начало 20 века. В официальных,
казенных, с орлистыми гербами и сургучными печатями документах чувствуется
такое бережное, великодушное отношение к человеку, будь он большим или
маленьким по чинам или положению, что это не может не удивить, а порой и
умилить. Например, в представлении на учителя К. Владимирцева, которое
направил окружному инспектору Западно-Сибирского учебного округа директор
Томского учительского института (март 1913 года), имеются такие строки: "В
случае назначения Владимирцева учителем-инспектором могу искренне пожалеть
свой институт, но не считаю себя вправе возводить ему из-за сего препятствия
в его служебном повышении, коего он весьма достоин..." Как же мы нередко
скупы сегодня на доброе, поддерживающее слово о человеке!
В свидетельстве, выданном Иркутским женским училищем духовного
ведомства, сообщается, что "сие дано дочери умершего священника Еннавии
Малковой, имеющей ныне 17-летие от роду". Перечисляются предметы и отметки,
а далее -- любопытнейшая запись: "Нынешнего 21 числа июля текущего 1877
года, по случаю высватывания ее воспитанником Иркутской духовной семинарии
Иваном Титовым, с разрешения и утверждения Его Преосвященства... училищным
правлением она, Малкова, уволена из старшего класса... для поступления в
законный брак". Ниже -- с десяток подписей. Такая забота о девочке-сироте,
которую не столкнули лоб в лоб с сиротской судьбиной, а честь честью довели
до "поступления в брак", не может не тронуть. А современное общество,
государство? Мы отвернулись от тысяч и тысяч беспризорных, детей-сирот,
лишенных родительского попечения.
Еще документ: "Предъявительница сего свидетельства Савинская Александра
Михайловна, урожденная Суровцева, жена младшего штатного контролера
Забайкальского акцизного управления Николая Викторовича Савинского...
подверглась в мае 1920 года испытаниям за курс седьмого класса при
Харбинской гимназии имени генерал-лейтенанта Д.Л. Хорвата..." Обратите
внимание, какая сила и живучесть культуры, этикета: империи уже нет, дело
происходит за границей, в Китае, люди измучены войной, неурядицами, а все то
же чуткое внимание проявляется к человеку -- маленькому человеку.
Любопытен документ, отражающий государственный надзор за качеством
воспитания и обучения. Всем выпускницам 1-й женской гимназии выдавалась
памятка "О правах и обязанностях домашних наставниц и учительниц" (1912
год). Один из ее пунктов гласит: "По окончании каждого года занятий
воспитанием детей в частном доме наставница или учительница обязана
предъявлять директору училища отчет о своих занятиях и одобрительные о себе
свидетельства от уездного предводителя дворянства и от лиц, у коих будет
исполнять обязанности своего звания..." И далее: если точно будет соблюдать
эти и другие правила, то "получит право, по выслуге в семь званий не менее
20 лет, воспользоваться пенсией или вступить в дом призренных бедных девиц
благородного звания на казенное содержание, преимущественно перед теми, кои
образованием детей не занимались". Под этим текстом стоит около двадцати
подписей разных государственных чинов. Несомненно, что у человека должны
быть твердые, именно твердые гарантии на благополучное будущее!
Еще один документ, и хочется привести его в полном объеме, но он очень
длинный. Хочется, читатель, чтобы вы вслушались в музыку слов, в которых
глубочайшее уважение к учителю, его нелегкому труду. Ограничимся двумя
существенными отрывками: "Многоуважаемая Клавдия Петровна! Сегодня, 12
февраля 1911 года, исполнилось двадцать пять лет беспрерывной и усердной
службы Вашей в должности учительницы Чебоксарского городского женского
училища. Чебоксарская городская управа, глубоко сочувствуя успехам народного
образования и сознавая всю трудность учительской службы, сочла для себя
нравственной обязанностью доложить о Вашей продолжительной педагогической
деятельности Думскому Собранию, которое, ценя долгую службу и признавая Ваши
труды по образованию детей жителей города Чебоксары полезными и
плодотворными, единогласно постановило выразить Вам искреннюю
признательность и назначить единовременную награду в СТО рублей... Желаем
Вам сил и бодрости для дальнейшего продолжения учительской службы в нашем
городе. Чебоксарский городской голова. Секретарь".
Знаете, не довелось мне слышать, чтобы в наше время высокий чин,
городская или районная Думы хотя бы беглым простым словом отметили труд
рядового учителя. Все увлеклись политикой, деньгами, а о простом человеке --
о "нравственной обязанности" -- забыли.
Прочитываешь эти ветхие документы канувшей в Лету эпохи, и становится
безотчетно грустно.
МЫ -- СОВЕТСКИЕ?
Намеревался я сначала написать очерк под названием "Мы, русские". Года
полтора-два хотел и -- раздумал. А готовился, к слову сказать, долго и
тщательно: выискивал в ученых и не очень ученых книгах все, что касается
русских, несколько раз брался со всей решимостью и азартом за очерк, но дело
все как-то не шло, рассып
а
лось у фундамента. А потом и вовсе разлетелось в
прах.
Многое понятно, какие мы, русские, в Киевской Руси. Как звездочка в
небе, перед нами русский, пришедший жительствовать на новую, неприветливую
планету -- Сибирь. Ясен русский, семьдесят лет мечтавший от чистого сердца
об огненных сполохах мировой соцреволюции. Обо всем этом написано,
нарисовано, отснято, сказано, проболтано, отсмеяно, отплакано
много-многажды. А современный русский, русский последних угольков-лет
догорающего в противоречиях 20-го века -- кто он и что он?
Однажды, недавно, меня так и обожгла внезапная и какая-то
выпяченно-наглая мысль: "А остались ли на свете мы, русские?"
Вот так вопрос! Я долго не мог на него ответить.
Рассуждал так: любая нация определяется и фиксируется в человеческом
сообществе устойчивыми чертами: обычаев, языка, темперамента,
мировоззрения... и даже чудинок, над которыми, как правило, подтрунивает
весь мир. Бросишь общий взгляд на современных русских -- и неожиданно
увидишь и поймешь, что наши высекавшиеся в камне веков обычаи -- пепел,
который уже остыл от огня разрушителя. Даже самый яркий, закаленный в стужах
и жарах времени обычай решать важные общественные дела -- села ли, города
или даже всей страны -- всем
миром
,
советом
, изломан, изувечен
коллективизациями, обобществлениями всего и вся, даже -- интимной, духовной
жизни человека. Так изломан, изувечен, что нам стало стыдно за этого уродца
перед всем светом. Мы напряглись и выкинули из своей жизни советы -- подарок
веков, основу когда-то мудрой Руси, России. Жить, советуясь, -- что в этом
постыдного? Теперь мы угрюмо и трусовато молчим о своем славном обычае. И
чтобы как-то заполнить эту пустоту своей жизни, мы воззрились на соседей
Востока и Запада и с наивностью первоклассника ожидаем: что скажите нам,
дяденьки и тетеньки, о том, как нам поступить в этом или в другом случае?
Мы будто бы без прошлого, хотя даже у камня или полена есть история.
Мы можем заявить: мы -- русские, потому что говорим на русском языке.
Однако передовые люди России уже не один год настойчиво, но и опечаленно
спрашивают у нас: на каком языке мы, русские, изъясняемся? Послушайте детей
на уроках и переменах в школе, прислушайтесь к своему соседу, другу, жене
или мужу, вчитайтесь в газетные строки, критичнее, пристальнее взгляните на
видео-, аудиопродукцию и если вы способны хотя бы чуть-чуть приподняться над
мещанской пошлостью, с горечью поймете: нет русского языка! Видимо, появился
новый -- иностранно-русский младенец, который, бедняга, весь в коростах
пьяной уличной брани и глубоких язвах косноязычия.
Наш неспешный темперамент всегда был лакомкой доброго юмора всего мира.
Медлительно-взвешенно подходили мы к осознанию, пониманию того или другого
дела. Семь раз примеряли, но один раз отрезали. Теперь, не думая и секунды,
кромсаем, рубим, стреляем. Нас колотит трясучкой наживы, объегоривания друг
друга, мелочных амбиций.
Однако, довольно доказывать, что русских в России не осталось. Этот
факт каждодневно ярко и броско подтверждают газеты, журналы, радио,
телевидение. Но обыватель, замордованный бременами жизни и оглупевший от
пестро, выпяченно преподносимой ему сказки "цивилизованной" жизни в
довольстве, сытости, с непременным успехом, уже не может отличить плевелы
лжи от зерен истины -- все без разбора сваливает на жернова мельницы, чтобы
печь хлеб своей жизни. Но каков хлеб?
С тем же основанием, что нет в России русских, можно утверждать, что
нет в ней бурят, коми, эвенков, ненцев, башкир, татар, того национального
многообразия населения, того творческого содружества языков, обычаев,
стилей, религий, которыми столетиями была славна российская земля. Этого
содружества не смогли уничтожить ни цари, ни фашисты, ни даже большевики.
Однако за ничтожный десяток лет от него не осталось камня на камне: мы,
перестройщики, перестраивали, но в пылу разрушили, а реформаторам по
существу уже нечего реформировать. Вот-вот загонят на руины трактора,
экскаваторы, грузовики и вывезут обломки на далекую свалку истории.
Совершенно очевидно, что сегодня ни одна из российских наций, народностей не
может похвалиться -- ее язык не умирает, а развивается, ее обычаи,
верования, национальная одежда, кухня присутствуют в жизни, как кровь в
жилах. Мы видим, что своих обычаев россияне стесняются, своих языков не
любят, что дело возрождения национального достоинства нередко оборачивается
макияжем самообмана. Нарядились на праздник в театральный
национально-окрашенный костюм, кое-как исполнили старики своими беззубыми
ртами песни на непонятном для молодежи языке, еще какое-нибудь чудачество
сотворили в духе тривиальной самодеятельности -- и везде кричим: у нас
возрождаются нации!
Так кто же, какой таинственный народ населяет огромный кусок Земного
Шара, пока еще по привычке именуемый Россией? Глупый вопрос, не правда ли?
Конечно-конечно, читатель, вы угадали, да и хорошо знаете, что на этой
территории живем мы, советские -- люди без племени, без роду, без истории с
толщами древности, люди, у которых никак работа не работается и мысль не
мыслится.
-- Эй-эй, стой, стой, друг! -- наверное, крикнул бы нам кто-нибудь из
читателей, если оказались бы мы рядом. -- Ты уже ахинею понес. Про русских
-- ладно, стерплю: кто их не обливал грязью, кто над ними, горемычными, не
изгалялся! Одним хулителем больше, одним меньше -- пустяк. А вот про
советских, писака, помолчи, закрой свой поганый рот: я сам советский и не
позволю хаять меня.
Вообразилось нам, читатель, ваше горячее возражение, и мы серьезно
задумались: действительно, не все так просто, как мы своей быстрой
авторучкой обрисовали.
И вспомнилось недавнее прошлое. Довелось нам в начале 80-х строить
первую на Северо-востоке СССР гидростанцию. Представьте: самый настоящий
Север, зимой дуют лютые ветры, от которых, как шутили строители, "морду в
узел связывало". Летом людоедствовала мошкара, человека вечно преследовал
пресс кислородного голодания. А глушь -- просто тьмутараканья. Горы покрыты
щетиной корявых сосен и елей. Все сурово, дико, неприветливо, однако человек
пятнадцать лет не уходил оттуда. Потому что огромному Северо-востоку
колоссальной страны нужна была электрическая энергия, -- и энергия многих
человеческих судеб слилась в мощную энергию созидания, которую, как
казалось, не смогла бы ослабить и погасить и в тысячу раз более жестокая
природа. Человеку в этом грандиозном строительстве помешали две горы, и он
взрывами расс
ы
пал их в прах, а из их каменного "мяса и костей" проложил
дороги на "материк", по которым легче и дешевле пошло оборудование для ГЭС.
Человек вырыл в вечной мерзлоте гигантский котлован, и люди, краны и машины,
работавшие в котловане, с макушек гор казались беспомощными, бестолково
снующими мурашками. Но только человек, не понимающий стройку, мог так
подумать. И только человек с мурашкиной душой мог бы сказать, что труд этих
строителей не героический.
Но строители невольно надругались над своим геройством: вся стройка
хотела порадовать очередной партийный съезд и страну -- запустить на два
года раньше намеченного срока первую гидротурбину. Из Москвы недоверчиво
звонили: "Запустите ли?" "Запустим!" -- молодцевато отвечала стройка.
Мы видели, как самоотверженно работали люди, решившие подарить партии и
стране победный возглас закрутившей киловатты турбины. Люди неделями не шли
домой, а ночевали в бытовках, ели наспех. Двухсменка стала обычным явлением.
Тогда говорили, и сейчас слышишь, голоса несведущих, что люди на Севере
работали ради "длинного рубля" и только ради него. Однако мы видели другое:
да, нормальному человеку нужны деньги. Но по-настоящему счастлив человек
тогда, когда чувствует высоковольтные энергии своей силы и понимает,
осознает, что может быть вершителем своей судьбы. То, что готовились сделать
за два года, сдали в два месяца. И на начавшемся в столице съезде о
свершившемся факте торжественно доложил начальник стройки.
Мы были счастливы.
Но утром ударил крепкий мороз -- и что-то лопнуло внутри турбины. Нам
тихонечко -- чтобы вся страна и партия не слышали -- сказали, что
поврежденную турбину нужно демонтировать и на весь ремонт уйдет год-полтора.
Мы плакали.
Несомненно, по-разумному турбину нужно было запускать весной-летом.
Зачем же мы об этом вспомнили? Может быть, потому, чтобы сказать -- не
так все просто? Можно, конечно, утверждать, что вот какие мы, советские,
были тогда глупые. Хорошо. А сейчас умнее? Ни одежды не можем сшить, ни дома
возводить: китаец, кореец обувает и одевает нас, финн, турок строит
добротные дома. А мы им за бесценок лес, нефть бесконечными, как века,
эшелонами перегоняем.
Но, согласитесь, можно сказать и по-другому: когда-то умели мы
работать, хотя -- с кем не бывает! -- в молодом задоре перечеркивали свои
достижения, как в истории с турбиной. Но важнее вот что -- была, была
настоящая работа. Вы помните, что страна распрямляла плечи для
созидательного, творческого труда после сталинского ига. Только-только люди
почувствовали вкус этого труда, а им плеснули в лица помоями, и назвали эту
процедуру гласностью. Нахлебались помойной правды и, как пьяные -- хотя
пьяными, собственно, с чего быть?! -- стали каяться перед всем белым светом:
"Вот, смотрите, какие мы плохие, гаденькие, но даем честное слово, что
исправимся". Не поучились у добрых людей, у тех же китайцев или финнов, --
сломя голову кинулись
исправляться
. И наше нынешнее сломиголовое
усовершенствование можно сравнить с жуткой фантастической операцией:
родителю неожиданно захотелось, чтобы его малолетнее дитя выросло, в
одночасье возмужало. Нетерпеливый родитель дает ребенку задание:
-- Чтобы завтра ты стал взрослым, высоким, умным.
Прошли сутки -- все по-старому: дитя по-прежнему мал
о
и глуп
о
. Родитель
вдруг рассвирепел и стал вытягивать маленькие детские косточки,
приговаривая:
-- Ты станешь большим, паршивец!
Ребенок кричит, истекает кровью, у него лопаются сухожилия, -- жуть.
Если глубоко задуматься, то мы откроем: наши перестроечные,
реформаторские поступки, действия мало чем отличаются от фантастического
поступка обезумевшего родителя. Перестройка, реформы -- родитель, а
общество, государство, мы с вами -- дети, которых столь ужасным способом
хотят сделать какими-то другими,
новыми
людьми. Какими же нас хотят сделать
за очень короткое время? Мы не знаем! Загадка! Может быть, такими, как
буржуа, обыватель на Западе? Многие честно призна
ю
тся: "Хотелось бы!"
Но мы понимаем, что западное общество формировалось, варилось в котле
истории сотни лет, и то, что мы видим там сейчас, -- не вчера, не в
мгновение ока родилось, созрело, повзрослело и возмужало.
Так что же мы? А мы, господа, все такие же,
советские
, как те
благородные, высоко мыслящие строители, которые во имя высоких, прекрасных
идей поломали дорогостоящую турбину. Мы рвемся к благу, счастью, но так
горячо, безрассудно, что -- самоуничтожаемся. Когда же сгинем? Может быть,
завтра?
Или все же поймем, что у России
особый
, мудростью веков выверенный
путь? Сбились со стези?
Сбились!
Так давайте вместе, но выверенно-осторожно отыщем направление нашей
общей судьбы.
На протяжении многих лет к сельским школам и детским садам относились
примерно так: что должно быть и имеется в городской школе, тому бывать и в
сельской. Так думали в министерствах, управлениях образования страны, так
думали и пониже -- в районо и самих школах. Всеобщее заблуждение,
равносильное гипнозу или, если выразиться покрепче, сумасшествию. Не
обращали внимания на особенные условия жизни школы на селе, которая каждой
своей жилкой крепко переплетена, сращена с укладом жизни, мироощущением
селянина-земледельца, скотовода. Закрывали глаза на то, что педагогический,
учебно-воспитательный процесс не может не зависеть -- если посмотреть дела в
Усть-Ордынском округе -- от особенности проживания в одном селе бурят,
русских и татар, связанных духовно, мировоззренчески, хозяйственно и даже
языково: где-то для всех доминирует в общении бурятский язык, где-то --
русский или татарский. Не брали в расчет того, что всегда, даже в самые
смутные времена, было в российской деревне, -- мощного социального, бытового
догляда
мира
за личной, семейной и общесельской, общественной, жизнью
односельчан. На селе все, всегда и все видят и слышат и все и всегда друг на
друга влияют. Не учитывалось, что сельская общность людей -- замкнутая, как
говорится, варящаяся в собственном соку. Что люди села связаны так же тесно
с природой, как, к примеру, Земля с Солнцем; эта связь -- своеобразное
духовное супружество с детства и до конца дней человека. Не замечали, что
характерная особенность жизни школьника на селе -- жизнь в производственной
среде. А производственная среда земледельца и скотовода -- природа: поля,
леса, реки, небо, дающее или не дающее дождь или снег; крестьянские дети с
малолетства принимают самое непосредственное и живейшее участие в делах
взрослых. И вместо того, чтобы использовать эту особенность в
образовательных, гуманитарных целях, расширять знания ребенка о сельском
хозяйстве, агрономии, животноводстве, электрификации и механизации, вместо
того, чтобы прилагать преимущества жизни рядом с природой -- или, точнее, в
самой природе, -- для привития ребенку эстетического чутья, развития
эколого-философского мышления, образовательные учреждения давали общие,
малоприменимые в местных условиях знания и умения, развивали ребенка,
основываясь на чуждых для него материале, образах, умозаключениях.
Эстетическое воспитание и обучение -- общее, трудовое -- общее, физическое
-- общее, интеллектуальное -- общее. Все общее, усредненное, без учета
особенностей региона, сельского микрорайона, межнациональных отношений,
мировоззрения селянина.
Когда же сельская школа станет действительно сельской -- поистине
народной и свободной?
* * * * *
Мы знаем одну интересную страну, в которой сложено много стихов, спето
о дружбе народов, в которой чиновничьи и педагогические роботы с высоких
трибун и в классных аудиториях уверяли людей, что все они дружны, что они
одна семья -- семья народов. О какой стране мы говорим -- вы, читатель,
конечно, догадались. Да, да, о ней речь, о нашей с вами боли -- о России.
Язвы разъедают ее тело, а главная -- недружелюбие наций. Вслушаемся в нашу
речь -- в ней вся наша "свинцовая" мерзость. Мы друг другу нередко можем
сказать: "чурка", "жид", "налим", "кацап", "хохол", "азер", "злой, как
татарин", "русская свинья", "чукча" как синоним глупости и тупости,
"чуркистан", "узкоглазый", -- довольно! Так мы дружим. Так сожительствуем в
общем доме -- России. Не до гармонии, не до наслаждения тем, что ценно и
любимо твоим национальным соседом, а нередко ждешь -- тебя, "русскую
свинью", ножиком пощекочут за то, к примеру, что как-то нечаянно или,
напротив, умышленно -- несомненно, находятся среди русских свиньи! --
оказался ты неучтив к "чурке". Да и "чурка" живет в напряжении: "Расколют,
-- наверное, думает, -- и хоп в печку..."
Шутки оставим для лучших времен, до тех времен, когда научимся смеяться
над своими недостатками и по самым высоким меркам ценить достоинства других.
Но когда наступят такие времена? Ждать, ничего не совершая для
ускорения их созревания? Нельзя! Надо искать способы гармоничного разрешения
проблемы. Один из таких способом, нам кажется, -- Тарасинский проект.
Прежде всего следует отметить, что поселок Тараса -- как бы миниатюрная
модель России с ее национальной многослойностью. Основных "слоев" в поселке
три -- буряты, русские, татары. На деле никто никогда ни в поселке, ни в
районе не мучался над вопросом: быть или не быть национальной культуре
русских, бурят или татар? Организовывались какие-то случайные
национально-окрашенные мероприятия, праздники, проходившие раз в год и
заканчивавшиеся или, напротив, начинавшиеся пьянкой. Оторванное от
литературных источников владение родным языком, который от десятилетия к
десятилетию "высыхал", как беспощадно высыхают даже большие реки или озера,
если не подпитываются ручьями, речушками. Родной язык становился
неинтересен, вял, отторгался из жизни, прежде всего, конечно, молодежью.
Национальную одежду с ее особенной, формировавшейся веками философией
орнамента и покроя можно было увидеть только в поселковом музее и весьма
редко на заканчивающих свой земной путь стариках.
Но вот радостный парадокс-надежда, на который мы натолкнулись, исследуя
социокультурную ситуацию в районе и в той же Тарасе: как медведь в глубокой
берлоге, жила и живет -- но спала дремучим сном, только мало-мало
шевелилась! -- тяга к своему национальному жизнетворчеству -- языку, одежде,
танцам, орнаменту, философии, религии, кухне, агротруду. Так и ждешь: спит,
спит медведь, довольствуясь сосанием лапы, да вдруг очнется, рявкнет и --
полезет на волю.
Однако медведь -- спит. "Не умер ли? -- досадуем мы. -- Дышит!"
Так порой и национальная культура: мощная, как медведь, но -- спит,
ждет какого-то часа пик или того, кто ее растолкает.
Мы убеждены, что без усилий по разбуживанию национального самосознания,
без шагов, действий общественности, государственных органов, сельского мира
-- спать нации медведем веки вечные, разлагаться и смердеть. Кто знает,
может и не сработать инстинкт самосохранения. Надо будить! Звонить в
колокола общественного мнения, стучать в трещотки межпартийной борьбы -- не
померли бы "медведи" в своем сонном и нередко пьяном оцепенении.
Итак, очевидное и радостное -- тяга к возрождению своей национальной
культуры, языка живет. В Тарасе мы даже большее увидели: русские неплохо
владеют бурятским или татарским языком; всем селом отмечают национальные
праздники. С учетом этих "тяг", предрасположенностей и была разработана
программа по развитию национальных культур бурят, русских, татар и очерчены
методы гармонизации их сосуществования.
Пройдемся по программе с анализом конкретных шагов. Главное -- был
создан на базе Тарасинского методического куста, формально и малоэффективно
объединявшего среднюю и три начальных школы, Тарасинский образовательный
комплекс с развитием национальных культур -- такое у этого нового
управленческого, организационно-педагогического, научно-методического,
финансово-хозяйственного и просветительского организма официальное название.
Также в него вошел детский сад. То есть если раньше начальные школы и
детский сад развивались порознь, а чаще всего вообще не развивались,
выпуская в среднюю школу слабо подготовленных детей, то теперь все
объединены в одну крепкую упряжь учебно-воспитательного плана, в один
финансово-хозяйственный механизм -- все проблемы любого учреждения комплекса
решаются таким своеобразным педагогическим
миром
, исполняет решения которого
директор комплекса. Под педагогическим контролем находится вся система
подготовки детей от детского сада и до выхода из средней школы.
Комплексность и непрерывность образования пропитали, охватили собою все:
изучение конкретных предметов, вхождение и углубление детей в мир
национальных ценностей, освоение языков -- как своего родного, так и
народа-соседа, освоение трудовых навыков скотовода и землепашца. И все это
от детского сада и выше, выше.
Мы опасались: будут ли охотно изучать русские и татарские дети
бурятский язык? Со взрослыми, к слову, несколько иная картина: их быт и
тесные трудовые контакты порой подталкивали осваивать бурятский. Нам теперь
совестно за свои опасения. Дети с еще незамутненными и не отравленными в
условиях глубинного села душами деловито, с крестьянской основательностью
своих родителей и старанием принялись за нелегкое дело освоения языка
коренного народа -- народа-соседа, народа-брата. И опять напомним: с
детского сада и выше, выше -- да, верим, потом они пойдут по жизни со своим
благодатным разноязычием. Татарский язык, кстати, изучается факультативно,
но к нему не ослабленное внимание, не второстепенный он в языковой системе
Тарасинского комплекса. Просто желающих изучать его пока мало.
Предпочтительнее -- бурятский и русский.
Пронизаны духом и материей национальной культуры русских, бурят и татар
учебные планы общеобразовательных предметов. Например, физкультура:
преподаются национальные виды борьбы, осваивается стрельба из лука; дети
состязаются на лошадях. В географию органично вплелись сведения по
краеведению -- климат, рельеф, почвы не только далекой Африки, но и знакомой
с детства -- однако, как выясняют ученики, не очень-то знакомой и
удивительно интересной -- родной земли. В историю влились сведения
историко-краеведческого характера -- о проживающих на Усть-Ордынской земле
народах: выясняют, волею каких исторических ветров они сошлись и теперь
сожительствуют. Предметы биологического цикла расширились -- не бесполезно
ученикам узнать о животном и растительном мире округа, района и окрестностей
своего села. В домоводство пришли темы по национальным кухням. На трудах
мальчики пробуют вырезать узоры из дерева, обрабатывать кожу. На уроках
литературы изучаются забытые нами бурятские и татарские поэты и писатели.
Но урока, разумеется, мало, чтобы культура, язык своего народа стали
кровью и нервами души подрастающего поколения. Семья должна лелеять хрупкое
семя, зароненное школой, ухаживать за неловко и неуверенно выбившимися
росточками. Но в семьях -- во многих семьях -- скверно обстоит дело не
только с родным языком, но и с национально-окрашенным бытом, образами,
традициями. Чудом сохранились какие-то крупинки. Мы видели: хочет, очень
хочет родитель, чтобы "мое", "родное", "национальное", наконец-то, расцвело,
обласкало душу. Как быть? Нашлись в Тарасинском комплексе люди, которые
яснее понимали и вернее знали культуру своего народа. Благодаря им родились
клубные объединения для сельчан и детей: "Уряал" -- бурятский центр, "Рэхим"
-- татарский", "Светелочка" -- русский. Дети вместе со взрослыми копаются в
"пыли веков" -- составляют родословные. Утеряны некоторые ниточки, темно и
беззвучно для современников прошлое многих родов: мало кого на протяжении
последних пятидесяти -- семидесяти лет интересовали предки, их мысли,
свершения, заботы, опыт. Но древние греки говорили: начало -- половина дела.
Тарасинские школьники и взрослые шагнули к мудрости предков, и какую и чего
"половину" они уже получили? Наверное, как разумнее, толковее строить свою
личную и сельского мира жизнь. Забота о памяти, нам представляется, -- не
только совершенствование настоящего, но и забота о будущем. Детей
воспитывает прошлое -- будем верить, что для более счастливого, чем у нас,
будущего.
К слову, начато составление летописей всех родов Тарасы. Пустот,
неизвестного, таинственного, непонятного -- завалы. "Разгребем", -- говорят
немногословные тарасинцы.
В национальных клубах дети изучают обряды своего кровного народа,
бытовые мелочи, которые хотя и пришли из старины, но не бесполезны сейчас,
например, навыки по выделке кож, хранению продуктов питания, приготовлению
настоев целебных трав, кройке, шитью, по способам верховой езды на лошадях,
по традициям народной кухни, игре на полузабытых музыкальных инструментах.
Например, дети осваивают шитье подушек из телячьих шкур и узна
ю
т, что
разумнее всего набивать их шерстью диких коз -- не скатывается. Корпят над
узорами -- зашифрованной мудростью народа.
Все, что дети узнали, освоили на уроках и в клубах, порой выливается в
яркие традиционные национальные праздники. Но отмечают не за высоким
забором, не узконационально, а всем селом, всем многоцветным миром Тарасы. В
этом году широко отпраздновали масленицу.
Но никакой, думается, праздник не сроднит народы, если дружбой, духом
мирного сожительства и терпимости не будут пропитаны будни с совместным
трудом и устремлениями. В головной школе образовано пять центров --
трудового воспитания, спортивно-массовой работы, туристско-краеведческий,
трудновоспитуемых под названием "Искорка" и центр ремесел, прикладных
искусств. Через центры подрастающее поколение и взрослые всех
национальностей объединяются в общем труде: на полях местного акционерного
общества, на свиноферме, в ремонте школ и детского сада, в заботах о
трудновоспитуемых детях, нерадивых родителях, в подготовке праздников, в
походах, -- наверное, не надо перечислять: все это обычные, школьные,
сельские будни, в которых болит голова, но в которых нередки и всплески
радости -- одного человека или всех.
Нынче весной мы съездили в гости к тарасинцам и порадовались: комплекс
живет, ровно дышит и, как младенец, требует много пищи для своего роста.
Местная администрация плохо подпитывает его финансами; не лишними могли бы
оказаться видеомагнитофон, телевизор, стройматериалы для ремонта
малокомплектной школы, автомобиль, который помог бы инспекторской и
методической службам комплекса почаще бывать в отдаленных школах. Но нам
представляется, когда-нибудь, наконец-то, заживет Россия -- глядишь, и дела
в Тарасе и во всем народном образовании страны поправятся. Другое крепко
обеспокоило нас: власти Усть-Ордынского Бурятского автономного округа
равнодушны к Тарасинскому проекту. Была презентация комплекса -- ни
полчеловека не приехало из Усть-Ордынского. Обращались тарасинцы в окружное
ГлавУНО: мол, помогите с программами, курсами повышения квалификации --
таинственное молчание. Хотя -- Бог с ними. Не стали бы вредить делу, -- уж
очень тревожное равнодушие.
Уезжали мы из Тарасы -- выдался славный денек: широко раскрылось от
недавних облачных куч синее-синее -- даже в глазах томительно побаливало --
небо. Как из ведра лило на парную, но еще мерзлую землю полей и лесов жаркую
воду света небывало яркое солнце. Да не солнце это было, а просто какая-то
солнечная, сжатая в круглый комок туча. От долгожданного тепла на сердце
стало легче. Душа тянулась к ястребу, медленно кружившему над голыми
седовато-коричневыми тарасинскими холмами. Слух останавливался на звоне
несущейся с холмов талой воды. Она бурлила, густо пенилась и
разбрызгивалась, ударяясь о коряги и камни. Сотни ручьев сшибались в
одном-двух мощных, густо-серых потоках, с шумом неслись вдоль дороги,
сбивались в заводи, в которых крутились щепки, сухая трава. Водопадом
вырывались на поля, елани и бежали как обезумевшие от неожиданно нагрянувшей
весны к рекам и полноводным ручьям. Мы в автобусе быстро ехали в Иркутск.
Было душно. Скинули куртки и шапки. Дремали, но слышали тихий разговор двух
стариков:
-- Гляди, солнце набедокурило: враз растаяло снег. Влага, Павлыч, не
задержалась на полях -- не быть этим годом урожаю.
-- Типун тебе, Сергей, на язык: молодой ишо, вот и мелешь без толку.
Снег живо сошел, но еще быстрее вернется. Всего сполна получит земля: и
влаги, и солнца. Вспомнишь мое слово.
Мы слипающимися глазами смотрели на потоки воды и думали: "Ничего, все
образуется. Тараса и вся Россия выдержат. Прольется на наши головы
благодатный дождь. -- И, быть может, уже во сне ясно сказали себе на свои же
сомнения: -- Нет, не рывок в утопию, а первый и робкий шаг к созиданию..."
Автобус, разрывая жаркие солнечные сети, быстро ехал на запад.
А через три дня на землю упал тяжелый сырой снег и долго не сходил,
просачиваясь в поля и огороды.
Обыкновенная комната: полки с книгами, окно, письменный стол, -- ничего
особенного. За окном льет дождь. Звучит грустная разорванная мелодия. В
потертом кресле сидит мужчина лет тридцати двух. Задумался. Не брит.
Кажется, уставший. Слушает дождь. Вздыхает.
Стал ворошить на письменном столе усыпанные мелкими строчками листки.
Досадливо отодвигает их. Прочесывает пятерней свои разлохмаченные волосы,
усмехается, замирает. В его руках хрустнула, сломавшись, авторучка. Думает:
"Надеялся, сценарий двадцатиминутного фильма о Вампилове напишу быстро и
легко. Но неприятные мысли о себе выстроились упрямой холодной стеной,
тормозят, тормозят работу. Я как-то мало и в спешке задумывался о себе.
Перечитал "Утиную охоту" и вдруг меня как ударило: я -- Зилов. И настроение
прегадкое, как и у него же. Хотя кое в чем мы разнимся: я человек непьющий,
мне никто пока еще не додумался прислать похоронный венок, Настя не уходила
от меня, и все же, и все же: я -- Зилов. (Вздох). Вчера в трамвае одного
полного мужчину назвал нехорошим словом: он загородил выход. А сегодня утром
соседи обругали меня: "Что вы там, -- говорят, -- скачете по полу, что ли? У
нас скоро люстра отвалится". Денег нет. Тоска-а-а-а. Дожди некстати
зарядили. Когда, наконец, бабье лето разольется по земле, установятся ясные,
погожие дни? Удивительно, а ведь я тоже любитель поохотиться. Но стрелок
плохой: ни одной даже самой захудалой дичи не пристрелил. (Усмехается). Э-э,
пустяк, важнее вот что".
Берет в руки книгу, листает и читает про себя. Смутная картина,
родившаяся на пять-семь секунд: синеватый туман, озеро с подрагивающим
камышом, покачивающаяся на зеленовато-темной воде лодка-плоскодонка,
тусклое, не проснувшееся солнце
.
"... Мы поднимемся рано, еще до рассвета. Ты увидишь, какой там туман,
-- мы поплывем, как во сне, неизвестно куда. А когда подымается солнце? --
О! Это как в церкви и даже почище, чем в церкви..."
Мужчина взволнованно встает и подходит к окну:
"Льет! Черт бы его
побрал. И без него тошно".
Видит: по улице идут люди с мокрыми лицами. Жалкая худая дворняга сидит
под деревом, вымокла до последней шерстинки и подрагивает. Маленькая очередь
у киоска. Вспениваются и пузырятся лужи. Но главное в этих картинах -- лица
людей: мокрые, невзрачные, ничем не интересные, хотя промелькивают веселые,
розовые, юные.
Думает:
"Кто-то сказал, что оккупировали все и всюду зиловы.
Действительно: куда ни посмотри -- зиловы. Что за жизнь? Как там Зилов
говорил: "Мне все безразлично, все на свете. Что со мной делается, я не
знаю. Не знаю. Неужели у меня нет сердца?" Он спросил жену и -- нет для него
ответа. Я порой о том же хочу спросить и себя".
Снова -- улица: люди, люди, люди.
"Вон сколько нас, зиловых! Изломанные жизни, высохшие для Бога и любви
сердца. Дунь на нас -- полетит труха. Что в журнале написал московский
критик? -- "Крепко всосалась в нас зиловщина. Таракана можно дустом
вытравить, а как же с ней сладить? Мы, зиловы, готовы ко всему. Нам плевать,
что делать. Понадобится кому-нибудь в Москве новая перестройка -- всегда
готовы, как говорили пионеры..." Этот московский критик ворчит, как старик,
а, кажется, еще молодой человек. И я хочу бухтеть, потому что мне опостылела
вся эта жизнь! А может... я действительно уже старик?"
Мужчина закрывает глаза ладонями. Мрак. Но неожиданно появляется вход в
тоннель. Лицо мужчины затенено. Думает:
"Может, и сам Вампилов -- а это
предполагают многие! -- тоже был Зиловым? И показал в нем не кого-нибудь, а
себя? Однако, как тяжело мне дается этот сценарий всего-то двадцатиминутного
документального фильма для школьников! Будто проживаю в мыслях целую
чрезвычайно трудную, неудачливую жизнь. Я его, наверное, никогда не закончу.
Но -- надо, надо работать, прочь, тоска!"
Садится за стол, пишет-думает:
"Тоннель будет в жизни Вампилова потом,
когда он начнет жить в страшном и очаровательном мире -- в искусстве. А пока
-- легкокрылое кутуликское детство и юность".
Виды Кутулика, по возможности приближенно к описанию:
"Вот как он сам
описал поселок: "В Кутулике, возможно, вы никогда не бывали, но из окна
вагона вы видели его наверняка. Если вы едете на запад, через полчаса после
Черемхова справа вы увидите гладкую, выжженную солнцем гору, а под ней
небольшое чахлое болотце; потом на горе появится автомобильная дорога, и на
той стороне дороги -- березы, несколько их мелькнет и перед самым вагонным
окном, и болотце сделается узким лужком, разрисованным руслом высыхающей
речки. От дороги гора отойдет дальше, снизится и превратится в сосновый лес,
темной стеной стоящий в километре от железной дороги. И тогда вы увидите
Кутулик: на пригорке старые избы с огородами, выше -- новый забор с будкой
посредине, стадион, старую школу, выглядывающую из акаций, горстку берез и
сосен, за серым забором -- сад, за ним -- несколько новых деревянных домов в
два этажа, потом снова два двухэтажных дома, каменных, побеленных,
возвышающихся над избами и выделяющихся среди них своей белизной -- райком и
Дом культуры, потом -- чайная, одноэтажная, но тоже белая и потому хорошо
видимая издалека". "Словом, райцентр с головы до пят. Райцентр, похожий на
все райцентры России, но на всю Россию все-таки один-единственный".
Музыка с тяжелыми, надрывными нотками. Горит молодая тонкая сосна,
полыхает в жадном, трескучем огне нежно-зеленая хвоя. Потом огонь исчезает,
но перед глазами зрителей -- изуродованное черное дерево.
Мужчина думает:
"Тридцать седьмой год косил людей налево и направо.
Валентин Вампилов, отец драматурга, был арестован и расстрелян. Сначала
Валентина Никитича убьют, а после в казенной бумажке сообщат, что не по
закону казнен. Вот так: плачь, не плачь, а дело сделано!"
Глаза юного Вампилова. Крупно, непременно крупно!
"Саша никогда не говорил об отце, разве что лишь с самыми близкими
друзьями, -- писал литератор Марк Сергеев. -- Но жизнь нет-нет да и
напоминала сыну незаконно погубленного человека об отце, жестоко и
безжалостно. Не оттуда ли, не от этих ли переживаний в характере Александра
Вампилова такая ранимость, такое беспощадное чувство справедливости и
несправедливости?"
Музыка просветляется. Проходят фотографии матери, Саши, других детей
семьи.
"Мать Вампилова, Анастасия Прокопьевна, была истинным другом своему
сыну. Она вспоминала: "Саша родился в 1937 году. Это был год, когда
исполнилось 100 лет со дня смерти Пушкина. И имя ему дали в честь великого
поэта -- Александр. В моей семье Саша был младшим и, разумеется, был
любимцем своих братьев и сестер. Рос спокойным ребенком, очень
любознательным. Еще в раннем детстве любил книги. И читали ему много бабушка
и старшие дети. Был очень впечатлительным..."
В мелодию накатываются тревожные звуки, но в целом ее поток остается
светлым.
Сцена, которую рабочие готовят к спектаклю. Потом -- мальчик, похожий
на Витьку -- героя рассказа "Солнце в аистовом гнезде"; он широко открытыми
глазами смотрит на сцену. Мелькают лица других детей.
"Однажды в Кутулике был выездной спектакль Иркутского драмтеатра, и
рассказ молодого Вампилова "Солнце в аистовом гнезде" повествует о
переживаниях маленького Витьки: его и других детей не пускают на спектакль и
отправляют спать".
Непонятные действия, движения на сцене, все в синем свете, туманно,
таинственно. Лицо мальчика, -- его губы вздрогнули, рот приоткрылся.
"В половине одиннадцатого Витька сбежал со своей постели и через минуту
занял место у окна, среди таких же, как он, готовых зареветь от любопытства
зрителей. Витька прильнул к стене клуба. В зале было темно, а на сцене он
увидел необыкновенный стог, необыкновенного человека, необыкновенное ружье.
Человек вел себя необыкновенно. Все это было освещено необыкновенным
ядовито-синим светом. И Витькино сердце запрыгало от предчувствия чуда".
Мужчина склонился над письменным столом, пишет, листает книгу.
Барабанный, припускной шум вечного дождя.
"Обратите внимание, -- восклицает Марк Сергеев, -- на это слово
"необыкновенный", которое в коротеньком отрывке звучит пять раз! И не
кажется нам лишним! И ни у какого редактора не поднимется рука заменить его
синонимом по газетному обычаю. Потому что приезд театра в дальнее село в те
годы и в самом деле было необыкновенным чудом. Потому что детская вера в
чудо, в то, что солнце непременно сядет рано или поздно в аистовое гнездо,
неисчерпаема".
Из шума дождя выплывают томительные нотки какой-то сминаемой мелодии.
"Не тогда ли залетела в Сашино сердце искорка любви к театру?"
Кто-то медленно вошел в тоннель.
"Наверное, именно эта любовь была счастливой и скорбной одновременно
причиной его поступления на филологический факультет университета. Почему
скорбной? Потому что начался долгий, изнуряющий, полный загадок и
неожиданностей путь в тоннеле".
Уставшее, небритое лицо мужчины. Шум дождя. Музыки нет.
"Прощание в июне"... какое грустное и загадочное название у пьесы, а
ведь она всего лишь анекдот! Да и слабенькая. Кто это сказал? Неважно! Может
быть, эти слова мои, по крайней мере я с ними согласен на все сто. Молодой
человек заканчивает университет, полюбил девушку -- дочь ректора его ВУЗа.
Простенькими, скорее избитыми приемами Вампилов направляет Колесова к
развилке дорог, и он должен решить -- по которой идти. Примитивно?
Неталантливо? Так спрашиваю не только я!"
Мужчина подходит к окну. Взволнованно, беспричинно поглаживает пальцами
подбородок. Подгоняемые припускающим дождем, быстро идут люди.
Думает:
"Странно, я мог ругать, критиковать эту пьесу вместе со
многими, прикапываться к каким-то неудачным, несовершенным, неопытным
деталям, но... но теперь не могу. Не могу! Потому что она меня все же
волнует, тревожит. Она -- да, да! -- живет во мне. Может, потому что и мою
молодость тоже когда-то хотели сломать? А может, все же сломали, ведь
неспроста я чувствую себя Зиловым? А может, все же и Вампилова сломали? Не
дали ему развиться до чего-то великого, всемирного, целостного? Слишком
добрым и робким мальчиком был этот драматург! Как и в детстве, до конца
своих дней верил -- солнце сядет в аистовое гнездо... Не село!"
Из неясных грязновато-серых очертаний появляется лицо Репникова.
КОЛЕСОВ. Владимир Алексеевич! Я пришел сюда с надеждой, что вы меня
поймете...
РЕПНИКОВ. Все, Колесов. Разговор окончен! Вы не пришли сюда -- нет, вы
ворвались, по своему обыкновению! И не с просьбой, а с требованием! Да
знаете вы, как называются подобные визиты?
КОЛЕСОВ (тоже вспылил). Не знаю. Я пришел к вам с просьбой, но
унижаться перед вами я не намерен. И если вы меня не понимаете, то это вовсе
не значит, что вы можете на меня кричать.
РЕПНИКОВ. Так! Надеюсь, вы не будете меня душить. Здесь! В моем доме!
Неясные, но загустевшие серые очертания, и снова появляется лицо
Репникова.
РЕПНИКОВ. ...Кто впустил в мой дом этого проходимца?!
РЕПНИКОВА (пожала плечами). Я впустила. Открыла дверь, вижу -- приятный
человек... За что все-таки ты его так не любишь?
РЕПНИКОВ. А за что мне его любить? За что?.. (Ходит вокруг стола.) Мне
никогда не нравились эти типы, эти юные победители с самомнением до небес!
Тоже мне -- гений!.. Он явился с убеждением, что мир создан исключительно
для него, в то время как мир создан для всех в равной степени. У него есть
способности, да, но что толку! Ведь никто не знает, что он выкинет через
минуту, и что в этом хорошего?.. Сейчас он на виду, герой, жертва
несправедливости! Татьяна клюнула на эту удочку! Да-да! Он обижен, он горд,
он одинок -- романтично! Да что Татьяна! По университету ходят целыми
толпами -- просят за него! Но кто ходит? Кто просит? Шалопаи, которые не
посещают лекции; выпивохи, которые устраивают фиктивные свадьбы,
преподаватели, которые заигрывают с этой братией. Понимаешь? Он не один --
вот в чем беда. Ему сочувствуют -- вот почему я его выгнал! А не выгони я
его, представь, что эти умники забрали бы себе в голову?! Хорош бы я был,
если бы я его не выгнал!.. Одним словом, он вздорный, нахальный,
безответственный человек, и Татьяна не должна с ним встречаться! Это надо
прекратить раз и навсегда, пока не поздно!
Репников исчезает, появляется мужчина, он стоит у окна. Дождь. Дождь.
Сквозь его шум пробивается надрывно-скрипучая мелодия. Идут и идут люди под
дождем.
Думает-пишет:
"Да, да! Юность обязательно нужно сломить, растоптать,
унизить. Нельзя терпеть рядом с собой что-то оригинальное, своеобразное,
живое, наконец! Вот вся философия репниковых -- извечных российских
надзирателей и гонителей. Мы, россияне, привыкли подминать свое "я",
расплющивать и ломать его. Нас все и всюду поучают, исправляют, и мы
начинаем опасаться всплесков собственного "я". Боимся обвинений в
нескромности. Как же, ведь "я" -- это эгоизм, индивидуализм. Как стать самим
собой? Как увернуться от репниковых и бельчиковых? Мне жалко Колесова, но,
честно скажу, и Репникова тоже жалко, потому что у них, репниковых, жизнь
скучна и бесцветна. А в Колесова и колесовых мне хочется верить: Колесов
уезжает, но, как подметил один мой товарищ, уезжает, чтобы непременно
возвратиться -- возвратиться к себе, истинному, настоящему, природному.
Пьеса очищает и освежает наши души".
Череда фотографий сцен из разных вампиловских пьес.
"Потом родились "Провинциальные анекдоты", "Старший сын", "Прошлым
летом в Чулимске". Рождалось и крепло то, что мы теперь называем театром
Вампилова. Я легко сказал -- "рождалось", а ведь рождение -- это мучения,
боли, тревоги".
Лица прохожих за окном. Дождь, но он уже иссякает, словно устал.
Вечереет. Загустевают тени, будто тоже напитались влагой. Людей на улице
стало меньше. Звучит тихая грустная мелодия -- одинокий наигрыш на скрипке.
"Какой странный этот Сарафанов из "Старшего сына". Некоторые критики
сравнивают его с мучительным стоном. Так не стонала ли и душа Вампилова в те
годы? Почему его душе жилось на свете неуютно? Но -- разговор о Сарафанове.
Он, такой чистый, наивный, детски свежий, по существу чудак, напомнил всем
нам, что, как бы нам не жилось плохо, как бы мы друг к другу не относились,
но все люди все же, все же -- братья и сестры. Наивно? Натяжка? Далеко от
жизни? Но и небо далеко от человека, а все душа тянется к выси, к Богу, к
высшей правде жизни. Хм, братья и сестры!.. Благородно! Но помнит ли моя
издерганная душа об этом, помнят ли о Божьем, прекрасном эти люди, бредущие
куда-то нам, под дождем?"
Фотографии сцен с Валентиной.
"Вышла на сцену Валентина, героиня из "Прошлым летом в Чулимске", и мы
почувствовали, что -- эх, правильно кто-то подметил! -- предстала перед нами
не просто героиня, а вышла на растерзание сама добродетель. Я чувствую,
чувствую, что Валентина -- это и есть сам Вампилов! Смеетесь? Помните:
смеется тот, кто смеется последним? Валентинович -- Валентина... понятно?
Нет? Стоп! я снова отвлекся от сценария, от замысла. А замысел в чем?
Написать простой сценарий для учебного фильма о жизни и творчестве
Вампилова! Н-да, а сценарий, чувствую, у меня может не получиться".
Поднялся ветер. Он раскачивает ветви тополей и сосен. За окном
неожиданно изменился пейзаж: уже не вечер, а день. И пронзительно голубое
небо, кипенные облака и -- томительные, ожидающе-тревожные звуки органа.
"Мы циники, мы устали, издергались, но наши сердца все равно с
Валентиной! И с Сарафановым! Они такие слабые, незащищенные, но не могу
сказать, что жалкие. Вы подумайте -- сколько в них веры! Веры в нас,
потерявших себя, запутавшихся не только в дремучем лесу жизни, но и в трех
ее соснах. Я по-хорошему завидую Валентине и Сарафанову, но как, как я далек
от них! Можно гадать, что станет с Валентиной за пределами сценического
действия, но я не сомневаюсь, что своей любви и веры она не обронит, не
предаст. Она будет ждать с горячей верой в сердце -- ждать нас, истинных,
покаявшихся, очистившихся от скверны, ну, может быть не всех нас, но... Я
снова забыл о цели моего труда! Сценарий! А может, он никому не нужен, как и
я, зилов, сейчас не нужен даже самому себе?"
Фотографии сцен из "Двадцати минут с ангелом".
"Эх, хорошо написал мой друг: "Через банальнейшую ситуацию в "Двадцати
минутах с ангелом" Вампилов раскрыл в этой маленькой пьеске, анекдоте, самую
суть российского народа. Да, да, народа в целом!" А может, мой друг мои
мысли подслушал?"
Картины с изображением Христа, Его деяний. Звучит скорбный хор. Мужчина
глубоко задумался, уперся лбом в ладонь, чему-то покачивал головой.
"Я себя часто спрашивал, почему соплеменники Христа все же убили Его?
Ответы, которые мне давали, меня не совсем устраивали. Чем занимался Христос
в Своей земной жизни? Творил добро ради добра. Правильно? И Его соплеменники
с их окаменевшими взглядами на бытие, Вселенную, не могли понять Его. Точнее
-- принять. Принять этот новый взгляд на жизнь, который, кто знает, не
покачнул бы устои царства земного. И чтобы сохранить эти устои, эти
мещанские интересы быта -- они убили слишком упрямого, настойчивого
созидателя добра ради добра, созидателя новой морали, нового взгляда на
человека и мир. Мы, как и простоватые, но не глупые герои вампиловского
анекдота, тоже, как это ни странно, тоже не приняли этой новой старой
морали. Анчугин и Угаров не поверили агроному Хомутову, предложившему помощь
страждущим -- просто так, безвозмездно. Они разозлились на него! (Мужчина
неприятно усмехнулся.) О! Праведным гневом наполнились их сердца. Они --
"распинали" его: заламывали руки, полотенцем "пригвоздили" к кровати,
насмехались над ним, "бичевали" беднягу".
Появляется лицо Хомутова.
ХОМУТОВ. Вот уж в самом деле: сделай людям добро, и они тебя
отблагодарят.
СТУПАК. Бросьте эти штучки. Кто вы такой, чтобы раскидываться сотнями?
Толстой или Жан Поль Сартр? Ну кто вы такой? Я скажу, кто вы такой. Вы
хулиган. Но это в лучшем случае.
ВАСЮТА. Да откуда ты такой красивый? Уж не ангел ли ты небесный, прости
меня, Господи.
БАЗИЛЬСКИЙ. Увы, с ангелом у него никакого сходства. (Хомутову.) Вы
шарлатан. Или разновидность шарлатана.
ХОМУТОВ. Ну, спасибо. Буду теперь знать, как соваться со своим
участием.
СТУПАК. Бросьте. Никто вам здесь не верит.
Маленькая пауза.
ФАИНА (всем). А что, если в самом деле?.. Если он хотел им помочь.
Просто так...
СТУПАК (кричит). Не говори глупостей!
Сцена исчезает. Появляется мужчина, он пишет, отрываясь, задумываясь.
Он производит впечатление человека, который неожиданно понял, осознал нечто
очень важное, быть может, поворотное -- поворотное лично для него. Но, кто
знает, может быть, и не только для себя. Он буквально захвачен работой и
будто бы охотится за мыслями.
"Вот так оно бывает! И, наверное, не редко. Хомутов -- хомут, --
видимо, не случайная фамилия. Автор что-то в ней зашифровал. Новый взгляд на
мир, новая мораль, -- и они сначала для людей как хомут? Надо его сбросить,
чтобы никто не посмел мною править, как лошадью? Интересно! Неожиданно.
Вампилова, смело, талантливо предлагавшего новый взгляд на мир, человека,
устои, как и этого героя, в жизни тоже мучили, но иначе: репниковы,
бельчиковы, всевозможные литературные и нелитературные чиновники-мещане не
пускали пьесы на сцену. А это терзало, угнетало и унижало Вампилова --
Хомутова, Ангела. Разумеется, он не мог назвать себя Ангелом, назвал проще
-- Хомутовым. Да, теперь мне ясно, понятно, что Хомутов -- это тоже
Вампилов!"
Тоннель, в котором медленно, на ощупь бредет человек. Капает вода,
стены черные, а впереди -- слабенький, неверный свет.
"Вампилов шел в тоннеле на тусклый огонек -- огонек надежды и веры.
Потом, после его трагичной, бессмысленной кончины, начнут охотно ставить его
пьесы, а пока... Тоннель! Долгий и мучительный путь в нем; его стены --
бюрократы от литературы, холодные, эгоистичные, самоуверенные, -- попробуй
пробить такую стену! Им, как и нынешнему мещанскому большинству, не нужна
литература, не нужно искусство слова, вообще искусство. Им подавай
развлечения, щекотку для нервов! Им и Ангелов не надо, потому что у них уже
есть надежный, хитрый, расчетливый и соблазнительный путеводитель по жизни
-- Сатана".
Улицы вечернего Иркутска, патриархальный покой деревянных домов, от них
словно бы веет чем-то надежным, добрым и сильным. Быть может, они помогали
Вампилову жить и выживать.
"Да, Александру Вампилову пришлось брести в мрачном длинном тоннеле, но
впереди все же жил свет. Литератор Геннадий Николаев вспоминает: "О чем мы
говорили в тот долгий, незаметно промелькнувший вечер? Прежде всего -- о его
последней пьесе "Прошлым лето в Чулимске". Я был составителем и редактором
альманаха "Сибирь", в котором эта пьеса, принятая редколлегией, была набрана
для второго номера. На мой взгляд, это была отличная пьеса, светлая,
добрая... Но, увы, на ее пути встали непредвиденные трудности, которые в то
время казались непреодолимыми.
Вампилов сидел на тахте, опершись подбородком о стиснутый кулак. После
долгого раздумья он сказал:
-- Слушай, неужели не ясно, о чем пьеса? Так обидно! И потом, ведь я
написал Товстоногову, что пьеса принята. Они уже разворачивают репетиции.
Выходит, я трепач?"
Снова мужчина, он листает книгу, читает про себя.
"А вот что вспоминает Елена Якушкина, заведующая литчастью театра имени
Ермоловой: "Очень много времени и сил уходило в те годы на то, что мы
называли "пробиванием" его пьес на сцены московских театров. Дело это было
сложным, и колотиться, как говорил Саша, приходилось много. "Вы там сильно
не расстраивайтесь и не берите все на себя, -- с обычной своей дружеской
заботой и теплотой писал он, -- пусть режиссеры больше упираются".
Лицо улыбающегося, но уставшего Вампилова.
"Итак, суммированные замечания, -- писал Вампилов Якушкиной в другом
письме. -- Что именно хотят от автора? Да сущие пустяки!
1. Чтобы пьеса ни с чего не начиналась.
2. Чтобы пьеса ничем не заканчивалась.
Другими словами -- никакой пьесы от автора не требуется".
Лицо мужчины. Под скулами подрагивают косточки, в пальцах сжат
карандаш.
"Во всех театрах одно и тоже -- вроде бы "да", но и вроде бы "нет".
Друзья Вампилова говорили, что от такого обращения можно было бы озлобиться
на людей, на жизнь, закрыться, уйти в себя, но Александр скорее удивлялся и
хотел все же понять тех людей, которые вели с ним эту непонятную игру.
Иногда лишь сукровицей просачивалась горечь. Он писал Иллирии Граковой,
редактору издательства "Искусство": "У меня впечатление, что завлит на меня
махнула рукой, и мои пьесы со стола переложила на окно, где у нее форменная
братская могила неизвестных авторов". Ей же он рассказывал о пьесе
"Несравненный Наконечников":
-- Представляешь, герой после всех своих мытарств бежит из театра, он
ничего этого уже не хочет, бежит через зрительный зал, а за ним бежит
режиссер, который все же надумал ставить его пьесу...
-- Хочешь поделиться своим богатым опытом общения с театром? --
спросила я.
-- Да уж, есть о чем порассказывать, -- засмеялся Саня".
Бег человека в тоннеле убыстряется, дыхание становится тяжелым,
стонущим.
"Он шел, упрямо шел по этому мрачному тоннелю-пытке. Где-то там впереди
мерцал слабый и неясный свет. Но главное, что свет все же был! "А иначе,
зачем я послан на эту землю, а иначе, зачем мне дан талант, а иначе, зачем я
столько мучался?" -- быть может, думал Вампилов. Хотя иногда, по
свидетельствам многих, драматург уже не верил, что когда-нибудь выберется из
тоннеля: "Я не жалуюсь, -- писал он Якушкиной, -- я просто остервенел и
просто-напросто брошу все к чертовой матери!" В этих словах глубокая и
жестокая правда последних лет его жизни! Довели человека! Всю силу своего
таланта он вынужден был направлять не на развитие своих способностей, а
только на то, чтобы выжить, протянуть до "света", то есть не кончить жизнь
самоубийством".
Одинокий голос скрипки. Тоннель, человек бежит очень быстро, нервными,
отчаянными рывками. Запинается, падает, вскакивает, снова бежит. Мелькают
темные, выложенные крупным серым камнем стены.
Мужчина. Думает:
"Да, кажется, правильно сказал один из вампиловских
героев: "Чтобы добиться признания, надо или уехать, или умереть".
Пророческая мысль. Ангелы и хорошие писатели кому в какое время нужны были?
А если писатель еще и Ангел? Уничтожить его, растоптать, сделать вид, что
нет такого на белом свете?!"
Мужчина сутуло поднимается со стула, подходит к окну. Снова дождь.
Темно. Возвращается за стол, с явной неохотой пишет.
"Грустно, господа, очень грустно. Да еще этот чертовый дождь... И снова
меня беспокоит "Утиная охота", -- неужели пьеса и обо мне? Нет, пусть она
будет только о них! Нет, нет, лучше вообще ни о ком! Потому что Зилов вошел
тоже, как и Вампилов, в тоннель... но -- с тупиком. С тупиком!.. Господи, я
что пишу? Сценарий для школьников! Так о каких таких тупиках я могу
говорить, убивать в юных душах веру в завтрашний день!.."
Мужчина разрывает написанные им листки, сминает клочки в кулаке.
"Что я там вижу? Зилов? Ты?!"
Появляется Зилов... С ружьем и трубкой в руках некоторое время он стоит
у телефона.
Не глядя, бросает трубку мимо телефона. Возвращается к столу,
устанавливает на должном расстоянии сдвинутый недавно стул, и, как только он
на него усаживается, Кузаков набрасывается на него сзади и выхватывает из
его рук ружье. Зилов вскакивает. Небольшая пауза.
ЗИЛОВ. Дай сюда! (Бросается к Кузакову. Борьба.)
САЯПИН. Витя... Витя... Что с тобой?
Вдвоем они его одолели и усадили на тахту.
КУЗАКОВ (с ружьем в руках). Псих. Нашел себе игрушку.
Сцена исчезает. Появляется мужчина. Он стоит возле темного окна.
Кажется, уже ночь. А дождь все льет и льет, но с тихим, крадущимся шорохом.
"Помешали!.. Может, для Зилова это был единственный выход из тупика.
Кому не понятно: убиваешь себя -- убиваешь свои страдания? А так --
продолжается для Зилова путь в тоннеле... Но: если он упрется в тупик, то,
получается, ему надо идти в обратную сторону? Или -- как?.."
Вновь появляется Зилов.
ЗИЛОВ. Я еще жив, а вы уже тут? Уже слетелись? Своего вам мало? Мало
вам на земле места?.. Крохоборы! (Бросается на них.)
КУЗАКОВ. Врешь... Врешь... Врешь...
ОФИЦИАНТ (спокойно). Возьми себя в руки!.. Ты можешь взять себя в руки?
ЗИЛОВ (вдруг перестает сопротивляться). Могу... (Спокойно.) Я могу...
Но теперь вы у меня ничего не получите. Ничего. (Неожиданно берет у Саяпина
ружье и отступает на шаг.) Вон отсюда.
Лицо мужчины. Он несколько нервно закуривает, роняя то папиросу, то
спички.
"Н-да, в зиловском тоннеле, кажется, нет и с противоположного конца
света, с того конца, откуда он начал свой страшный путь. Кто-то, наверное,
предусмотрительно заделал выход. Кто? Репниковы-бельчиковы -- охранители
сгнивших устоев? Или народившееся и ныне утвердившееся мещанское
большинство, которому в жизни не надо ничего такого, что хотя бы косвенно
напоминало о совести, о больной страдающей душе, о поисках смысла жизни,
Божьего? Но этак наступит тупик для всех, и мы начнем себя истреблять...
Фу-у, прекрати!"
Мужчина устало вздыхает, закрывает глаза ладонями.
"Не надо раскисать. Я должен написать сценарий. Я должен, обязан
сказать нечто такое подрастающему поколению, что бы они стали лучше меня,
нас, взрослых. Им -- жить! И их жизнь непременно должна быть счастливой,
удачливой, доброй..."
Садится за письменный стол, листает книги, пишет, иногда неприятно
усмехается. Опять встает, подходит к окну, снова закуривает, не докурив
первую папиросу.
"А дождь, братцы, все идет и идет. Скорей бы он кончился... Эх, рвануть
бы сейчас куда-нибудь, где тихо-тихо, ясно и свежо. Ну, хотя бы, как Зилов,
на утиную охоту!"
Раздается торжественное, но тихое церковное пение. Озеро. Туман.
Восходит солнце. Вдалеке неясен бледно-синий лес, неясны камышовые заросли,
неясны, пригашены краски всего пробуждающегося маленького озерного мирка.
Мужчина с закрытыми глазами, губы сжимают погасшую папиросу.
В СЕРДЦЕ ВСЕГДА НАЙДЁТСЯ МЕСТО ДЛЯ ЛЮБВИ
Мои хорошие знакомые года два или три назад предложили мне почитать
произведения Афанасия Никитовича Антипина (1922 -- 1980) -- иркутянина,
талантливого педагога, сегодня забытого. Я говорил, что обязательно
прочитаю, но не читал. И за книги Афанасия Никитовича, может быть, и не
взялся бы никогда, если бы не его юбилей. Думаю, дай-ка почитаю. Прочитал. И
все -- я его люблю. Хотите -- верьте, хотите -- нет. И что любопытно: ничего
особенного в его прозе я не нашел, многое хорошо знакомо: простой,
человеческий язык, простые, жизненные ситуации и нравственные поиски героев.
Да, его проза обычна, отражение того, что кем-то в русской литературе уже
создано. Но вы когда-нибудь видели отражение неба и солнца в чистом пруду
или озере, не вздрагивающем ни одной жилкой? Не буду описывать, вы сами
прекрасно знаете: это не менее захватывающая картина, чем небо и солнце
вживе, только она узко, тесно обрамлена берегами. Таким же прекрасным
отражением лучших образцов русской литературы -- Льва Толстого, Чехова,
Бунина, Горького, Пришвина, Гайдара -- видятся мне повести и рассказы
Антипина.
Их первое и главное достоинство -- нежная, светлая нравственность.
Иногда сталкиваешься в художественных произведениях с нравственной энергией
иного склада и заряда -- тяжелой, воинственной, требовательной, непонятной,
темной, и порой задумываешься: а что же в этом нравственного? У Антипина
проза напитана именно нежной, ласковой, доходчивой -- как все доброе --
нравственностью дня и света. Она неназойливо, тихо, почти шепотом говорит
тебе: пожалуйста, стань лучше, человек, хотя бы чуть-чуть. И Антипин
несложными, понятными и взрослому, и малышу, ходами показывает, как же можно
стать лучше, чище. Почитайте его повесть "Первый увал" (1973 год) и вы
обязательно хотя бы немножко, но преобразитесь: станете, быть может,
сговорчивее со своими близкими, вас потянет к уютной, ладной семейной жизни.
Вам, быть может, захочется побыть рядом с мудрой, но несколько ворчливой
бабушкой Степки Королева; с его деловым, вечно занятым, но
спокойно-рассудительным отцом -- надежным мужиком сибирской глубинки; с его
хлопотливой матерью, о которой толком ничего не можешь сказать, но ясно
понимаешь -- славная она; с его маленькой сестрой Маняшкой, которая все
сердит своего неугомонного брата, но которую он все равно любит, -- и мы ее
любим. Все они хорошие люди. Они сложились в семью, спаялись в нее, хотя все
такие разные. В них редко побеждает раздражение друг к другу, с ними и в них
всегда нежность. Вот посмотрите, как она с ними живет, как она воспитывает
их, ведет друг к другу: Степка однажды долго пробыл на рыбалке, поймал
большого окуня, дома его уже давно поджидали, готовились устроить ему
основательную головомойку за то, что неизвестно где пропадал. И вот он
заходит домой с "матерым окунем".
"...Человек, который закармливает семью свежей рыбой, заслуживает того,
чтобы за ним иногда и поухаживали. Мать расчистила угол стола от еще не
убранной после обеда посуды, насухо вытерла клеенку, поставила еду, даже
стул пододвинула, словно я гость какой, и пригласила:
-- Садись, рыбак, промялся, небось.
-- Утром-то ведь чуть хватнул да и умелся, почитай, голодный, -- в тон
матери сочувственно сказала бабушка.
На другом конце стола лежал мой окунь. Отец с Маняшкой любовались им и
вполголоса переговаривались:
-- Большущий? Да, папа?
-- Да, -- вполне серьезно признавал отец.
-- Другие мальчишки только гольянов ловят, а наш Степка ловконько: раз
и окунища вон какого здоровенного поймал. Да, папа?
-- Да, -- признавал отец и это.
Маняша, считавшая своей обязанностью всеми мерами помогать взрослым и
воспитывать меня -- не замечать моих достоинств и не оставлять без внимания
даже малейшего промаха, -- тут на какой-то миг забылась и подарила мне
взгляд, в котором я прочел сияние гордости: ее брат в рыбацких делах
оказался на голову выше всех подъяровских мальчишек.
Я деловито заскребал остатки картошки на сковороде, стараясь показать,
что все эти почести не кружат мне голову..."
Помнишь эту картинку и думаешь о ней. Хотя -- о чем, казалось бы, особо
размышлять и что помнить? Все так просто, чисто и ясно, как воздух. Но --
как без воздуха?
В первой книжке Антипина "Разговор о детях" (1964 год) много историй,
все они о детях, о воспитании. Они нас волнуют. Невозможно, к примеру, не
сопереживать -- а значит, становиться хотя бы на капельку лучше -- тому, как
Юра, пятиклассник, совершил в походе скверный поступок и "по существующему в
отряде суровому закону" его следовало за это отправить домой. Юра стал
горячо просить, чтобы его оставили в отряде, обещая хорошим поведением
искупить свою вину. Ребята заколебались и уже, видимо, готовы были
смягчиться и пойти на уступки, как вдруг случилось нечто совершенно
невероятное. Юра опустился на колени и, молитвенно сложив руки, начал слезно
причитать и просить:
-- Ну, ребята, простите, пожалуйста... Я никогда в жизни не буду больше
так. Вот честное благородное...
Ребята почти с испугом смотрели на Юру. Перед ними никто никогда не
вставал на колени. А Юра все хныкал и жалобно твердил:
-- Ну, простите, ну, пожалуйста...
Учительница возмутилась:
-- Встань сейчас же!
Юра поднялся, лицо его сразу стало спокойным, а глаза сухими и
холодными. Он не спеша надел свой рюкзак, стряхнул с брюк мусор и деловито
осведомился:
-- А где мои деньги, которые я давал на поход?
Теперь это был совсем другой Юра. Теперь он не зависел от товарищей, а
они от него, потому что у них были его, Юрины, деньги... Теперь он не
просил, а требовал..."
Что бы мы ни думали об этом, но такой сюжет остается в голове и
волнует. В прозе Антипина вообще все волнует -- это ее второе важное
достоинство. Волнует то, как трудно маленький, подрастающий человек
формируется, развивается, сколько в человеческом становлении, вхождении в
мир неожиданного, отчаянного, гибельного, сколько ошибок, непонятного и
тайного. Почему, как и зачем, например, появляются такие люди, как Юра?
Автор переживает за него, и мы переживаем. "Вот он, Юра, успевающий средний
ученик, -- пишет Афанасий Никитович, -- обыкновенный мальчишка, у которого
нет еще никакого характера. Каким он будет человеком, если он сейчас хорошо
умеет пустить слезу, где это выгодно, улыбнуться, чтобы казаться удобным,
угодить тому, кто посильнее, и даже встать на колени?
У учащихся бывают, например, серьезные пробелы в математике, в русском
языке. Они постоянный предмет забот, волнений учителей и родителей. Но куда
опаснее и тревожнее вот тот пробел, который есть в Юриной душе".
Не буду говорить, сколь современен разговор, начатый тридцать с лишним
лет назад Антипиным. Вы и сами явственно видите: в нашей расчетливо-холодной
жизни уже штамповочно, поточно формируются "Юры" -- механические,
бесчувственные наживалы, привыкающие с малолетства поступать только так, как
выгодно им, их делу -- бизнес ли это или наука, производство или искусство.
"Я, мне, мое" -- три стенки их души, которые никак не прошибешь, как сейф.
Антипин -- чуткий, деликатный художник: он вам никогда не будет
надоедать напоминанием о том, какие мы "Юры". Он всю жизнь искал
нравственный житейский и педагогический идеал, тот идеал, который вел бы
человека с детства и до глубокой старости и смерти к простому и хорошо
понимаемому всеми: живи с собой и людьми в мире и ладу. Этот поиск автора --
третье важное достоинство его прозы. И не случайно, конечно, Антипин писал
только о детстве: он глубоко понимал, что именно там камушек к камушку
начинает расти в душе фундамент мира и лада. "Внимательно отбирай,
воспитатель, камушки, -- как бы говорит нам с каждой страницы своей прозы
Афанасий Никитович, -- крепко-накрепко скрепляй их. А иначе -- надежно ли
стоять твоему дому?"
В повести "Сначала я был маленьким" (1971 год) юный, шестилетний, герой
Степка Королев -- да, снова он! -- не желает
воспитываться
, ему
просто-напросто недосуг воспитываться: игры, общение с теми, кого он любил,
и выяснение отношений с теми, кого он не любил или любил-любил, да
неожиданно разлюбил на минуту, на час, на день... Но любовь к нему все равно
возвращается, как воздух с очередным глотком. Вздорит Степка с бабушкой,
обижается на нее, однако пробегают минуты, часы -- и его маленькое сердце
снова не может не любить старенькую бабушку.
На кого бы ни сердился Степка, а любовь всегда оказывается сильнее и
важнее. Она, любовь, и воспитывает его незаметно, тихонько. Любовь того, кто
рядом с ним: любовь бабушки, любовь матери, любовь отца, любовь сестры
Маняши. Да, они частенько его, проказника и упрямца, ругают, да, они нередко
недовольны им, но -- они все его любят.
И однажды совершенно неожиданно Степка задает себе вопрос: кого надо
любить? "Перво-наперво, -- отвечает он себе, -- мать с отцом. Потом,
конечно, бабушку. А Маняша... ее тоже надо. Потом тетю Агу с дядей Семой,
дядю Васю с тетей Катей, дядю Витю с тетей Верой, тетю Шуру с тетей Груней,
за ними -- их детей... Короче говоря, всех близких родственников, сколько бы
их ни было".
Да, в этом отношении все понятно растущему Степке. Но его душа уже так
развилась от любви всех, кто его любил, что он не может не спросить себя: а
как же быть с Ефимом Цаплей, которого взрослые за что-то недолюбливали и
посмеивались над ним за то, что он "длиннющая сучковатая жердь, расщепленная
надвое от земли до половины, а ближе к вершине пригнутая. А там, на вершине,
самый огромный птичий нос торчит"; он "не то тронутый, не то умный,
нескладный, подслеповатый бобыль..." Степа случайно познакомился с Ефимом. И
понял, что взрослые неправы, надсмехаясь над ним. Ефим достоин только любви
и сочувствия. И -- полюбил его. Они стали друзьями. Какие замечательные
разговоры они вели:
" -- Дядя Ефим, -- спрашивал я его, -- а почему у коровы четыре ноги, а
у человека только две?
Мой вопрос приводит Ефима в восторг:
-- Поразительно! Степа, ты умница! Да! Потому что глупому человеку
такой вопрос никогда не придет на ум..."
" -- Дядя Ефим, смотри, смотри, туча-то какая! На медведя похожая. Как
есть медведь: вон голова, а вон тебе и ноги...
Ефим задирает голову, внимательно смотрит на тучу, потом вниз, на меня,
и снова изумляется:
-- У тебя прекрасное воображение..."
Но родителям Степы не очень-то нравится, что он привязался к чудаку
Ефиму; не отпускают мальчика с Ефимом на рыбалку. "Приворожил парня, совсем
приворожил..." -- ревниво ворчит бабушка.
"Я понимал, -- рассуждает рассказчик, -- что виноват. Чего это к чужим
липнуть, привораживаться, глаза на них пялить, когда свои есть? Родные". Но
Степке, как бы он себе ни доказывал, все равно грустно. Ему грустно оттого,
что его бабушка, мать и отец не могут понять то, что ясно умудрился понять
он, шестилетний: в сердце всегда есть место для любви, даже для тех людей,
"которые и десятой водой на киселе" ему не приходились; или т
а
к понял он:
кого надо любить? -- надо любить всех, кто достоин и ждет твоей любви.
Вся незатейливая проза Антипина доказывает простую мысль: человек
формируется, воспитывается, развивается в любви, а в нелюбви разрушается,
нравственно сгорбливается, мельчает и прежде физической смерти умирает
духовно. Такая смерть может наступить и в детстве.
ЕЁ ВЕЛИЧЕСТВО ЦЕЛЬ
Российская школа стремится дать ребенку как можно больше знаний, иногда
не имея удобопонятного ответа на вопрос -- для чего?
Школа все еще ясно не определилась, какие знания и в каком объеме
давать школьнику -- элитного класса или простого. В последние годы с небес
педагогической науки на школу буквально повалил благодатный -- да, да,
благодатный, радостный, долгожданный -- дождь экспериментальных
образовательных программ, учебных курсов, которые по отдельности хороши,
заразительны для педагога и ученика. Сейчас очевиден всплеск интереса и у
родителей, и у общественности к проблемам качества образования. Однако
нередко замечаешь, что не всегда мы учим детей тому, что помогает в
становлении и вызревании их карьерных притязаний. Порой так много даем
знаний, что мозг ученика захлебывается, не принимает новые порции. Это
происходит прежде всего потому, что мы, взрослые, не совсем ясно понимаем
цели образования наших детей. Мы знаем школы, в которых учеников зачем-то
обучают японскому, китайскому, английскому одновременно, углубляют знания по
пяти-семи предметам -- и тоже одновременно. Но в итоге ни по одному дети
хорошо не разбираются. В их голове не выстраивается система начальных,
отправных понятий и представлений. Администрация таких школ цель образования
истолковывает примерно так: рынок на дворе и за околицей, надо много знать,
многое уметь. Но -- возражаем -- слишком коротка человеческая жизнь, чтобы
суметь сделать много-много. Не все мы Ломоносовы, чтобы быть разносторонне и
широко образованными и одновременно во многих областях знаний достичь
успеха, хотя бы небольшого.
Мы убеждены: ребенку нужен скромный, умно отсеянный запас знаний, таких
знаний, которые напитывали бы радостными красками его карьерные устремления,
мечты. После школы он сам наполнит свою голову теми знаниями, которые
потянут его к вершинам духовного, интеллектуального совершенства, к
постоянной и целенаправленной шлифовке профессионального "я".
Цель образования конкретного ребенка нужно искать вместе с ребенком,
без него -- насилие. Сколько бы мы ни говорили о целенаправленности
образования, педагогического процесса, мы всегда, если, конечно, разговор
построен логично, выйдем на простую, житейскую истину: основная цель
школьного педагогического процесса -- профессиональная ориентация школьника,
подготовка молодого человека к правильному выбору профессии, жизненного
пути.
Маленький, но надежный опыт по этой проблеме накоплен лабораторией
сельской школы Иркутского ИПКРО. Сотрудники лаборатории разработали
программу, которая связывает чисто теоретические вопросы, изучаемые
детьми-селянами на уроках, с бытовыми, культурными, научными и другими
явлениями многообразной действительности. Ученики черпают знания из жизни,
уточняя, расширяя и углубляя их на уроках; или же -- наоборот. Программа
осуществляется уже третий год в лицейных классах Боханской средней школы и
содержит несколько исследовательских, поисковых направлений -- эстетическое,
естественно-математическое и производственно-экономическое. В начале
учебного года -- после диагностирования по профинтересам -- ученику
предлагается тема для исследования, поиска. Например,
промышленно-экономическая группа изучала, анализировала и прогнозировала
работу некоторых иркутских заводов, фабрик; эстеты изучали историю театров
Иркутска, биографии и творческие манеры художников Сибири; естественники и
математики пытались вникнуть в деятельность научно-исследовательских и
проектных институтов, изучали Байкал. Сведения ученики черпали, во-первых,
на уроках, во-вторых, углубляли и расширяли свои познания и открытия
непосредственно на заводах, в институтах, в театрах, то есть там, где можно
позаимствовать материал прямо из жизни, взять его из первых рук, и,
в-третьих, "доводили до ума" свои записи, черновики, конспекты в научных,
учебных библиотеках как у себя в районе, так и в Иркутске. За всем процессом
отбора тем для конкретного ученика, сбором информации, ее систематизацией
наблюдает научный консультант. По итогам полугодовой деятельности лицеистов
проводятся научные чтения, конференции, на которых присутствуют родители,
учащиеся параллельных классов и эксперты по различным отраслям знаний. За
лучшие доклады, сообщения, за кропотливый научно-исследовательский труд
детям присваиваются звания "ученик-исследователь", а также вручаются
денежные премии и подарки.
Эта программа, как могут увидеть специалисты, похожа на многое, что
было и есть в российской и мировой практической педагогике. Но имеется
несколько глубинных отличительных штрихов. Во-первых, выявляются и
облекаются в конкретные формы целевые установки не всей массы школьников, а
конкретного ученика. Он достаточно ясно понимает, зачем учится, зачем
перелопачивает горы материалов, чтобы из них выбрать то, что раскроет
какую-то сторону его будущей профессии, его увлечения. Ориентация на
конкретную профессию, разумеется, может, поменяться, но главная цель
образования ребенка остается прежней, она поддерживается и родителями, и
самим учеником -- подготовка к
правильному
выбору профессии. Во-вторых,
поездки в город ребенка из села, посещение театров, музеев, ознакомление с
памятниками культуры и техники, изучение заводов, фабрик, НИИ настолько
мощно расширяют личностные интересы лицеиста, что к выпуску из школы перед
вами человек, который прекрасно ориентируется в городе, глубоко знает его
экономические, производственные, научные и культурные черты. Помимо того,
что он прилично освоит азы своей будущей профессии, он будет для вас
замечательным собеседником: он многое видел, а такое знание не сравнишь с
книжным, заученным. В-третьих, еще раз отметим, что все исследовательские,
поисковые темы связаны с разделами учебных программ по всему курсу школьного
обучения. То есть ученику предлагается не просто сумма новых знаний, а в
практической, исследовательской деятельности шлифуются те знания и умения,
которые ученик получил на уроках. И четвертое: нам представляется, что оно
важнее всего остального -- ученики
берут
знания
сами
и
из жизни.
Мы,
взрослые, только направляем и поправляем детей, чтобы они не уклонялись, не
уходили от подданства ее величества цели. Где ясная, всеми участниками
педагогического процесса понимаемая цель, там -- успех, радость, улыбки.
Мы неспроста так высоко, царственно поименовали в наших записках цель.
Мы хотим, чтобы все обратили внимание: все разумное начинается с ясной,
обоснованной целевой установки, а все бестолковое, бессчастное -- как
говорили раньше, -- без оной. Цель всегда выступает царицей жизни --
политической, научной, бытовой, духовной -- любой. А в особенности --
педагогической, воспитательной, образовательной. Воспитывает, образовывает
ребенка все -- все жизненные явления, так задумаемся: всегда ли мы, зрелые,
в подданстве у той царицы, которая поможет счастливо жить нашему
подрастающему поколению, когда оно станет взрослым?
Обращений с начала месяца:
255