Алексей Иванович Пантелеев. Письмо в Соловьевку
---------------------------------------------------------------------
Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 3.
Л.: Дет. лит., 1984.
& : Zmiy ([email protected]), 8 марта 2003 года
---------------------------------------------------------------------
На днях, перелистывая книгу профессора Стрельчука "Клиника и лечение
наркомании", обнаружил в ней старое письмо Евгения Львовича Шварца. Могу
предположить, что письмо это пролежало в книге без малого четверть века.
Адресовано оно в верхнее мужское отделение московской больницы им. Соловьева
и датировано 14 апреля 1954 года. Вот что писал мне Шварц:
"Дорогой Алексей Иванович! Твое прелестное и печальное письмо получил и
в седьмой раз начинаю ответ. Все никак не могу удержаться от советов, а как
вспомню твой сложный характер, приведший тебя добровольно в Соловьевку, так
и бросаю. Какие уж тут советы! Ужасно жду твоего возвращения в Ленинград".
Боже мой, до чего же знакомо, как пронзительно явственно звучит в этих
словах живой голос Евгения Львовича, каким теплом и светом, неповторимым
шварцевским духом повеяло на меня от этих черных машинописных строчек!
Попробую перечитать эти строчки и дать к ним пояснения.
В Соловьевскую больницу я и в самом деле пришел по своей охоте, на
добровольных, как теперь говорят, началах. И пробыл там что-то около четырех
месяцев. Точных чисел не вспомню, но, судя по дате и по тому, что письмо мое
оттуда Евгений Львович называет не только "прелестным", но и "печальным",
писал я это письмо не в самом начале моего пребывания в больнице, однако и
не в конце, потому что в дальнейшем-то мне стало полегче, а под конец и
совсем хорошо.
А в первые дни было худо.
На той же странице Шварц упоминает о том, что навещал меня в
Соловьевке. Да, навещал. Но вот тут уж я могу с уверенностью сказать, что
это свидание наше состоялось в самые первые, в самые-самые трудные дни моего
добровольного заточения в Соловьевке. Позже меня навещали в больнице
С.Я.Маршак с невесткой и внуками, несколько раз приходил ко мне старый мой
друг Ваня Халтурин, бывали и другие друзья-москвичи. Все эти посещения я
хорошо, со многими подробностями запомнил. А вот свидание со Шварцем
держится в памяти смутно, вижу Евгения Львовича как в бреду, как в
горячечном сне. Помню лицо его, испуганное, растерянное, даже как бы
ошарашенное. Помню, как вымученно шутил он в тот раз (называл меня
по-французски, в нос: дип-соман!), как трогательно старался глядеть мне
прямо в глаза, а сам все косился на моих нервных товарищей, на их не очень
чистые халаты, на их не совсем спокойные лица.
О чем же мы говорили тогда с ним в этом шуме и гвалте? Так бы я,
пожалуй, и не вспомнил, о чем, а вот одна фраза в его письме напомнила.
Надо сказать, что Евгений Львович не был большим охотником писать
письма. Над моим педантизмом в делах переписки он, бывало, даже посмеивался.
Сам же если и писал, то совсем коротко. Почти все его письма ко мне написаны
от руки - большими ломаными, угловатыми, какими-то готическими буквами. А
это письмо отстукано на машинке - на двух больших, плотно забитых строчками
листах. Желая развлечь меня и отвлечь, он рассказывает мне обо всем на
свете: и о премьере своей новой пьесы в Ермоловском театре; и о том, как
ездил он накануне справлять день рождения Наташи, дочери... Много места
уделено внуку, еще больше - недавно родившейся внучке Машеньке.
Среди прочего есть в этом письме и довольно грустный рассказ Шварца о
том, каких титанических усилий стоило ему добиться продления аренды на тот
маленький, почти игрушечный домик в Комарове, где жили они с Катериной
Ивановной с конца сороковых годов (и где - к стыду нашему - до сих пор нет
даже подобия какой-нибудь мемориальной доски).
"До вмешательства Обкома, отказывая в продлении аренды, кто-то из
исполкомовского начальства намекнул на В. Вот как ты был прав, когда
обсуждали мы фельетон "За голубым забором". Ты предсказал, что отразится он
на всех нас. И вот не прошло и месяца, как наш скромный серый забор
припутали к голубому".
О каком голубом заборе идет речь? Вспомнил, о каком... Как раз в те
дни, а может быть, и в тот самый день, когда Шварц сидел со мной в
полутемном коридоре Соловьевской больницы, в одной из московских газет,
кажется в "Комсомолке", был напечатан фельетон, где речь шла о не совсем
благовидном поведении одного московского литератора. Мы с Евгением Львовичем
говорили об этом фельетоне. Как я уже сказал, настроен я был в те дни
сверхмрачно, на все окружающее смотрел соответственно и в фельетоне этом
ничего доброго не увидел. Я напомнил Евгению Львовичу о поганом свойстве
обывателя делать скоропалительные обобщения, особенно когда дело касается
людей более или менее известных, имеющих отношение к искусству: писателей,
художников, артистов. В годы моей юности, когда я был еще начинающим, долгое
время одолевал меня письмами некий малограмотный провинциальный читатель.
Причем моими литературными трудами он меньше всего интересовался, а просто
давал мне всякие деловые поручения. И когда одно из этих поручений я
выполнить не смог - не достал и не выслал ему какой-то сложный проекционный
аппарат эпидиаскоп, - он написал мне грозное, пышущее гневом письмо. Из
этого письма мне запомнились язвительные слова о столичных писателях, "то и
дело разъезжающих вокруг Европы и отдыхающих на своих виллах на берегу
Женевского озера". Я процитировал эти слова, Евгений Львович посмеялся. Но
когда я высказал опасение, что читающий обыватель не преминет всех нас -
пишущих, рисующих, танцующих и поющих - поставить на одну доску с героем
фельетона, пересадит нас из коммунальных квартир "на берега Женевского
озера", он сказал что-то вроде "брось ты!" или "выдумываешь!".
И "вот как ты был прав" - пишет он теперь, три недели спустя.
Письмом своим он явно хочет меня расшевелить, развеселить, но на этот
раз это ему не очень-то удается. Вот он рассказывает, как встретились они на
островке у Финляндского вокзала с Анной Семеновной Кул Напомню, что
Анна Семеновна славилась в литературных кругах не только как первоклассный
переводчик, но и как человек с очень сложным характером, - язвительность ее
шуток, острот, эпиграмм была убийственной.
"Встретились мы у такси, - пишет Евгений Львович, - и ей досталась
машина с бортовым номером 666. Честное слово, не вру. Я ей показал на это
звериное число. И она без особого удивления воскликнула: "Смотрите
пожалуйста".
Смешно? Да, но почему-то не очень. Может быть потому, что и Анны
Семеновны теперь уже нет.
О себе Шварц пишет коротко:
"Я здоров".
Но это неправда, он уже не был здоров. Просто он и в этом случае не
хотел меня огорчать.
Последнее время он жаловался (не часто, лишь в минуты душевной
слабости), что ему невесело в Комарове. И это письмо кончается таким,
невольно вырвавшимся признанием:
"Ощущение, что из Комарова что-то ушло, выдохлось, - продолжается.
Поэтому мало гуляю".
Но тут же, будто спохватившись, он пишет:
"Алексей Иванович, дорогой, напиши еще и приезжай. Полечим тебя общими
силами. А? Ведь мы тебя любим, а это помогает. Приезжай!
Твой Шварц".
Выписывая сейчас эти милые, добрые слова, вдруг почувствовал такой
высокий прилив дружеской нежности, такое тепло на душе и вместе с тем такую
ужасную безысходную горечь, будто не восемнадцать лет назад, а вчера или
сегодня мы вернулись с похорон Шварца.
С благодарной памятью создает Л.Пантелеев портретную галерею людей,
встречи с которыми оставили неизгладимый след в его жизни. М.Горький,
С.Маршак, К.Чуковский, Е.Шварц, Б.Житков, Н.Тырса, Л.Квитко - в рассказах об
этих больших людях писатель дорожит каждой подробностью и вместе с тем
стремится передать самое главное, существенное, неповторимое.
Первая публикация: "Приоткрытая дверь".
Г.Антонова, Е.Путилова