Алексей Иванович Пантелеев. Квитко
---------------------------------------------------------------------
Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 3.
Л.: Дет. лит., 1984.
& : Zmiy ([email protected]), 8 марта 2003 года
---------------------------------------------------------------------
Льва Моисеевича Квитко я знал много лет - может быть, десять, а может
быть, и больше. До войны и сразу после войны мы с ним довольно часто
встречались у Самуила Яковлевича Маршака, в издательствах, в Союзе
писателей, на всевозможных совещаниях и конференциях по детской литературе.
Такие встречи, даже мимолетные, доставляли мне всегда большую радость.
Есть люди, которые излучают свет. Таким был Квитко. Возможно, это
сказано излишне громко и красиво, но дело обстояло именно так. Бывало,
сидишь где-нибудь в конференц-зале Министерства просвещения или ЦК
комсомола, слушаешь издали медлительное, спокойное, негромкое выступление
Квитко, смотришь на его простонародно-благородное, доброе, милое, то самое -
словно для улыбки созданное - лицо и вдруг ловишь себя на том, что и твои
губы складываются в улыбку.
Виделись мы с ним, я говорю, часто, однако ни дружбы, ни даже очень
близкого знакомства у нас не было. Когда я произношу имя Квитко, мне прежде
всего вспоминается не он сам, а его стихи, самое первое от них впечатление:
та волна свежего, чистого, какого-то утреннего воздуха, который вдруг мощно
хлынул на нас в то далекое и как будто не самое удачное для поэзии время. В
этих новых для нас, но уже совсем зрелых стихах, даже в переводе, сияла та
чистота детской души, какой не было, пожалуй, ни у Чуковского, ни у Маршака,
ни тем более у блистательного мастера и столь же блистательного озорника
Даниила Хармса.
Несколько раз Лев Моисеевич читал при мне свои стихи в оригинале,
по-еврейски. Это было особенно хорошо. В некоторой монотонности,
талмудистской напевности этого чтения таилась какая-то добавочная прелесть.
Но что же сохранила память, кроме этого чтения и милых улыбок? Пожалуй,
таких встреч, которые оставили след более или менее глубокий, было всего
две.
Летом 1942 года, отлежавшись после блокадной питерской зимы в
московском госпитале, я вышел оттуда, что называется, гол как сокол. Дела
мои сложились так, что некоторое время печататься я не мог. А жить надо
было. И вот я решил сделать то, чего никогда, или почти никогда, прежде не
делал, избегал делать: пошел в так называемое бюро пропаганды художественной
литературы и взял путевку на платное выступление в одной из детских
библиотек Краснопресненского района. Перед выступлениями я, как всегда в
таких случаях, дурно спал, волновался и шел в эту библиотеку как на казнь
или на поношение. И никогда не забуду, до чего же я обрадовался, как сразу
потеплело и повеселело у меня на душе, когда в канцелярии я
увидел Льва Моисеевича Квитко. Он тоже пришел с путевкой и тоже должен был
выступать.
По моей просьбе он выступил первым. Читал стихи, давно и хорошо
знакомые ребятам (такие, как "Письмо Ворошилову"), и новые, еще нигде не
печатавшиеся. Читал по-русски и по-еврейски. По-русски чуть-чуть скованно,
но без всякого акцента (если и с легчайшим акцентом, то не с еврейским, а
скорее, с белорусским или украинским). Я заметил и запомнил, что какие бы
стихи он ни читал - веселые или патетические, - слушали его с не гаснущими
ни на минуту улыбками. И хлопали ему как-то особенно - дружно, весело, не по
обязанности, а от полноты души.
Потом пришел мой черед. Я прочел рассказ "Честное слово", написанный
перед самой войной и опубликованный в июньском, уже военном, номере журнала
"Костер". Вслух я читал эту вещицу, если не ошибаюсь, впервые, читал отменно
плохо, больше чем следовало волнуясь, но ребята выслушали меня до конца,
посмеялись, похлопали, попросили, как это часто бывает, рассказать, "что
было с этим мальчиком дальше"...
А когда через полчаса или час, распростившись с читателями, мы с Квитко
вышли на пыльный московский перекресток, к трамвайной остановке, Лев
Моисеевич сразу заговорил об этом моем рассказе: какой, мол, это славный,
умный, добрый, тонкий рассказ.
- И сколько мальчиков и девочек он научит хорошему, сделает их
честными! - сказал он, одаряя меня своей лучистой улыбкой.
Я поблагодарил, но не мог не сказать при этом, что, к сожалению, не
верю в такую быструю отдачу и что вообще не убежден, что искусство, даже
очень большое, способно так прямо и непосредственно влиять на души тех, кого
мы называем читательской массой.
- Ну, а если даже один-два из пятидесяти задумаются - разве это плохо?
- сказал Квитко.
Подходил его трамвай, и он как-то застенчиво, как бы извиняясь,
протянул мне руку.
- Мы должны учить доброму, - сказал он, глядя мне в глаза. Сказал
спокойно, без всякой учительности и наставительности, как бы самому себе.
А вторая, и последняя, наша встреча состоялась ровно год спустя.
Столкнулись мы в том маленьком переулочке или тупике, который отделяет
здание ЦК ВЛКСМ от Маросейки и где в те годы был вход в Военный отдел ЦК.
Этот Военный отдел неожиданно, телеграммой, вызвал меня с фронта, вернее, из
прифронтовой полосы, где "батальон особого назначения" Московского
военно-инженерного училища, в котором я тогда служил, строил так называемые
УРы (укрепленные районы). Зачем, для какой надобности меня отзывают, я не
имел понятия, был озадачен и даже огорчен, потому что в армию пошел
добровольцем и участью своей был доволен. А Лев Моисеевич шел тогда как раз
из Военного отдела, и ему было уже известно, с какой целью меня, как и
многих других литераторов, приглашают в ЦК. Нам предстояло составлять тексты
листовок с обращением к немецким солдатам и нашей молодежи, оказавшейся на
оккупированных территориях.
По-видимому, Квитко заметил на моем лице некоторое помрачнение.
- Не огорчайтесь, - сказал он, тронув мою руку. - Может быть, это
сейчас гораздо нужнее, чем то, что вы делали там. Хотя там, я понимаю,
интереснее. И вид у вас - самый боевой.
Не помню, о чем мы еще говорили эти несколько минут у подъезда ЦК, но
хорошо помню, что Лев Моисеевич смотрел на меня не обычным, а, я бы сказал,
художническим взглядом. И, пожалуй, неудивительно. В Москве я был тогда
всего полчаса, только что приехал в метро с Белорусского вокзала, и вид у
меня, на московский взгляд, был, надо полагать, если и не боевой, то
достаточно эффектный: сожженный солнцем, обветренный, усатый, в полевой
выгорелой пилотке, в вылинявшей гимнастерке с голубыми летчицкими погонами
(наш батальон именовался аэродромным), с шинельной скаткой через одно плечо
и с вещмешком через другое - таким я предстал перед очами сугубо штатского,
такого бесконечно мирного Льва Моисеевича. Он тоже сильно загорел, и этот
густой румяный загар его еще больше подчеркивала, оттеняла белоснежная
чистота расстегнутой на груди рубашки. В нем было что-то полтавское или
харьковское.
А обо мне он сказал так:
- Знаете, вы на кого сейчас похожи?
- На кого же?
- На севастопольского солдата. Из той - Крымской войны.
И улыбнулся. И протянул мне руку.
С благодарной памятью создает Л.Пантелеев портретную галерею людей,
встречи с которыми оставили неизгладимый след в его жизни. М.Горький,
С.Маршак, К.Чуковский, Е.Шварц, Б.Житков, Н.Тырса, Л.Квитко - в рассказах об
этих больших людях писатель дорожит каждой подробностью и вместе с тем
стремится передать самое главное, существенное, неповторимое.
Лев Моисеевич Квитко (1890-1952) - известный поэт. Квитко писал на
еврейском языке, его переводчиками были Маршак, Чуковский, Михалков,
Благинина, Светлов, Погореловский.
Воспоминания о Квитко впервые: "Звезда", 1977, Э 6, затем в
"Избранном". Л.: Детгиз, 1978.
Г.Антонова, Е.Путилова