Книго

Сергей ЛУКНИЦКИЙ

БИНОМ ВСЕВЫШНЕГО

РОМАН

...как страшно быть неписателем. Каким непереносимым должно быть страдание нетворческих людей. Ведь их страдание окончательно... Юрий Нагибин Санкт-Петербург 1998 ОТ АВТОРА Я посвящаю написанное отцу, но сейчас, когда из близких на этом свете никого не осталось у меня, кроме матушки, понимаю, что самым таинственным из моих предков был родной брат папы Кирилл Николаевич. По-видимому, незаурядный человек, профессор в тридцать лет. В тридцать четвертом (в тридцать же) его лишили права выбрать себе смерть, выбросили с шестого этажа "Большого дома" в Ленинграде и на мостовой затоптали ногами. Именно он, хотя я и нс видел его никогда, являлся мне часто и нашептывал то, что я решил с недавнего времени записать. Его имя стало моим постоянным псевдонимом. Дядя был генетиком, он хотел расшифровать код памяти, может быть, для того, чтобы, вспомнить пращуров, ои,енить их, поучиться у них. К тому же разрабатывал теорию временного барьера и был уверен, что время не влияет на материю, а, следовательно, допускал вероятность параллельного бытия, которое, как мне кажется теперь, когда я прочитал его дневники (30-х годов!), было бы спокойнее нашего. Пусть не счастливее, но спокойнее. Я выбрал себе это время, поскольку иное можно легко представить. ...Кто сможет поручиться, что наша фантазия - это не реальность иного? В конце концов почему и Маркса и Мюнхгаузена звали одинаково? Зачем, в самом деле, фантазирует мозг? Вряд ли столь неэкономен Вселенский разум, чтобы оставить создаваемые нами в сознании туманные образы без последствий. ВСТУПЛЕНИЕ ВО ВРЕМЯ Если бы итальянский боргезе Сильвано Черви был бы поэтом или, по крайней мере, чаще обращал свою душу к область иррационального или даже потустороннего, имел бы время задумываться о нарочитой суетности мироздания и приучил бы себя с юности отчески выстраивать в своем сознании все то непонятное, что окружает мыслящих, с трудом выживающих на этой планете созданий, то, проснувшись этой ночью, он не удивился бы ощущению того, что эту минуту переживает не впервые. Он проследил бы логически весь путь своего пробуждения от раздражителя и по временной лестнице до того момента своей предшествующей жизни, который дал импульс через столетия ниспослать ему именно то ощущение, какое - он теперь уже явственно это осознал, он испытывал. Но все-таки доктор Сильвано Черви был задуман поэтом, поэтому неведомая, не ошибающаяся сила и подняла его с постели в эту беззвездную и безлунную ночь и заставила воспринять уроки памяти, нс усвоенные им за двести лет, считая с того времени, когда он жил в этом мире впервые. Первый урок начался со странного, но уже им пережитого. Ему опять показалось, что Россия - его истинная родина, хотя признаваться в этих мыслях было теперь особенно глупо и неосторожно, но наедине с самим собой в эту минуту, когда сон куда-то улетучился, можно было подумать, отчего все-таки такая нелепая мысль посетила его голову. И от того, что он об Этом подумал. Это засело в его памяти, перейдя из подсознания в сознание. Сильвано Черви и сам не знал, что заставило его внезапно проснуться. Часы, освещенные ровным светом, льющимся из окна, где нс было ни звезд, ни луны, ни даже фонаря, показывали два часа четыре минуты ночи. Не было, как это обычно бывает, сонливости, а было странное, ранее не испытываемое желание встать и подойти к окну. Осторожно, чтобы не потревожить спящую жену, он сделал это, но за окном ничего интересного не обнаружил и, не удивившись, что отсутствие источника света все-таки освещает комнату, испугался лишь того, что свет может разбудить ту, которая была ему дороже всех на свете мыслей и размышлений. Он встал спиной к окну и посмотрел на постель. Постель освещена не была, более того, едва только он повернулся к окну спиной, как в комнате потемнело, совершенно перестал быть виден циферблат часов и улетучились всякие тревожные ощущения. Доктор Черви собрался было снова лечь в постель. Но тут его внимание привлекло то, что свет, так мило наполнявший еще минуту назад всю комнату, теперь как будто сконцентрировался в одном месте в виде тара. Шар поелозил по комнате и легко остановился на торце приоткрытой крышки старинного бюро, находящегося возле кровати, в спальне. И как раз в эту секунду синьор Черви еще раз подумал - что что-то и в этой ситуации ему знакомо. Свет не стал ярче, но торец крышки бюро начал светиться, потом оказался почти прозрачным, и Черви увидел, что крышка, по крайней мере, в той части бюро, которую освещал таинственный шар, пуста и что полость, выдолбленная в крышке, имеет форму креста. Не испугавшись светящегося шара, Сильвано Черви подошел к бюро. Шар немного отступил, и крышка бюро стала деревянной и цельной. Сильвано провел по ней рукой - никаких признаков, что она только что была будто бы открыта. Не поверив ощущениям, доктор Черви не успокоился, он считал себя разумным человеком и в наваждение не верил, хотя бы потому, что то, что произошло с ним, произошло наяву, а не во сне, в этом он мог поклясться, поэтому спешно вьппел из спальни в кабинет, захватил по дороге халат и, набросив его на себя и запахнувшись, тихо прикрыл дверь. Над старинным письменным столом (он любил старинную мебель) он зажег свет, взял лист бумаги и по памяти нарисовал на нем только что увиденное: плоскость крышки бюро в виде креста, как он его запомнил. Он мысленно сравнивал его размеры с шаром, шар - с комнатными предметами, и вскоре на листе бумаги появился в увиденную им величину крест, после чего Сильвано Черви спрятал этот лист в кейс и отправился в спальню. Он осторожно прилег и стал засыпать, уже не думая о том, что с ним приключилось. ЧАСТЬ I. ИСТИННОЕ ВРЕМЯ Глава 1 Сегодня апреля тринадцатого дня 1999 года пятнадцать лет со дня смерти Гумилева. Я встал довольно поздно и с неудовольствием подумал (я сроду такой лентяй), что сегодня мне предстоит написать в компьютерный литературный Российский вестник (модем), выходящий по ночам, статью об этом великом поэте. Мне в голову приходили любые мысли, кроме мыслей о статье, и, надо думать, неспроста: сочинителю всегда трудно отдаться бренным законам сиюминутного жанра, променяв их, хоть и ненадолго, на волшебные райские кущи абстрактного литературного творчества. Меж тем, эта просьба журнала для меня была почетной, и я стал гнать от себя посторонние мысли. Я вылез из-под одеяла и, потягиваясь от студеного утра, хотя пробило уже десять, подошел к окну и с третьего этажа взглянул на величественный Каменноостровский. Утро было серым, как оно всегда бывает серым в Петрограде, и возле самого своего дома заметил шесть новеньких "Руссобалтов", покрашенных в цвета солнечной радуги, которые, вероятно, везли в автомобильный магазин, находящийся в соседнем доме. Впрочем меня мало волнуют машины. Я и сам езжу, конечно, на "Руссобалте" 97 года, но предпочитаю водить эту машину не сам, а нанимаю шофера. Бессмысленно посмотрев в окно, я вернулся в сегодняшний день, и мысль о предстоящей статье снова стала меня тяготить. Выйдя из спальни, я отправился в Ьа^Ье-зроПлуе, где приспособления конца двадцатого века заставили меня насильно сделать гимнастику. Я принял ванную, которую моя маленькая дочь называет "джакузькиной", она наполнилась розовой пеной. Вскоре, почувствовав себя готовым встретить этот день, я направился в гардеробную, где долго стоял и не знал, какой выбрать костюм, приличествующий моему состоянию. Сегодняшний день был весьма необычен, и пока я занимался в ванной, мне пришло в голову, 'по Гумилев, о котором предстояло писать, всегда считал число тринадцати (но не только, конечно, потому, что оно "чертова дюжина") своим роковым числом. Он когда-то даже говорил, что и умрет тринадцатого числа, потому что родился тринадцатого, и тоже, между прочим, в апреле. Он прилюдно заявил, что умрет тринадцатого, ибо именно в этот день отрекся от российского престола последний государь император России Николай Александрович Романов. Это было, как известно, в восемнадцатом, но тем не менее из песни слова не выкинешь, к тому же Гумилев всю свою жизнь заслуженно считался провидцем. За десять лет до его смерти японские астрономы открыли в созвездии Змия звезду третьей величины, и это событие, конечно, могло бы пройти незамеченным, если бы кому-то не припомнились строки Гумилева: Посмотри наверх. В созвездьи Змия Загорелась новая звезда, написанные им почти за пятьдесят лет до этого. Желая как-нибудь настроиться на волну творчества, я включил радио и вдруг обнаружил в нем цитируемое стихотворение Осина Мандельштама. Там были строки, миллион раз мною слышанные, но сегодня они произвели на меня необычное впечатление. Радио сказало: Это слово, как гром и как град: Петроград, Петроград, Петроград. Что хотел этими строками сообщить нам весьма серьезный и одаренный метр и поэт, который, к сожалению, тоже уже в мире ином? Почему надо было трижды в одной строке повторять одно и то же слово?.. Меня немножко обидело, что сегодня, в день рождения Гумилева, вдруг цитируют пусть и его доброго знакомого и коллегу по веку, но тем не менее не его. Так, согласитесь, всегда бывает, когда ты привержен чему-то одному, обязательно хочешь, чтобы это что-то одно охватывало весь мир, и все окружающие тебя предметы, а все другое тебя просто в это время раздражает. Я смилостивился и не стал сердиться на себя за то, что раздразнился услышанным Мандельштамом в этот дорогой для меня день, а выбрав в конце концов костюм и надев жабо, столь принятое в нашей семье, я отправился посмотреть, что ожидает меня в моем кабинете. Двери детской и комнаты жены были закрыты, и я не стал их отворять, потому что мне за ними нечего было делать. Жена с детьми уехала на воды, я был предоставлен сам себе, и, может быть, даже лучше, что они не знают тех мук творчества, которые испытывает их муж и отец, оставаясь в одиночестве. На столе лежала только что выведенная с принтера стопка исписанной бумаги. Компьютерная девица (в прошлом машинистка) принесла мне мой последний роман, и я не удержался, и вместо того, чтобы заняться положенным мне на сегодня делом памяти Гумилева, стал просматривать выборочно страницы, отмечая жирными галками на полях те места, которые мне хотелось бы переписать, отредактировать, а порой и выбросить. Это был исторический роман, поскольку считаю, - нет ничего весомей и величественней российской истории, а я уже знал, что за этот роман меня не похвалят за рубежом, тем не менее, я-написал там то, что мне было близко, и то, что сегодня так влечет, с моей точки зрения, гражданина России. Россия удивительная страна. Это страна потрясающей и непредсказуемой истории. Это страна, которая не единожды стояла на краю пропасти, но которую само провидение всегда выводило из состояния, близкого к гибели. Меня интересовали последние десятилетия ее, и, вложив их историю в довольно незамысловатый сюжет, я пришел к выводу, что России еще предстоят страдания, ибо в сущности минуты случайного страха всегда обращались ей на пользу. Но в природе все связано, и Бог не может допустить, чтобы великая развивающаяся Россия губила рядом находящиеся государства. Роман я начал с небольшого отступления, как в семнадцатом году большевики, взяв, было, власть, в восемнадцатом же были окружены четырнадцатью державами Европы. Если бы тогда победили красные, а не эти четырнадцать держав, то неизвестно еще, по какому пути пошла бы Россия. И хотя грустно видеть смерть человека и тем более ее описывать, но расстрел в восемнадцатом году лидера большевиков Ульянова не мог не шокировать Россию, после чего Россия стала, как непослушный ребенок, переживший утрату, развиваться поступательно и в рамках, положенных ей Богом. Правда, шок был для нее такой сильный, что через несколько месяцев государь император российский вынужден был отречься от престола в пользу демократического правительства, но тем не менее дворянство было сохранено, и я не знаю сегодня ни одной страны мира, а объездил я почти весь наш земной шар, где бы был так силен дворянский дух, где бы так считались с аристократизмом убеждении, и где бы при найме на работу происхождение имело бы столь весомое значение, как в России. Конечно, госиода из других стран со мной могут не согласиться, потому что Россия довольно дорого заплатила за помощь этих, так называемых, освободителей. Россия вынуждена была отдать финские земли, и они теперь, как известно, не являются частью России, но тем не менее все это было так, и господа иностранцы отныне благодушно считают, что именно им Россия обязана свободой, своей целостностью и своей силой. Все это и еще многое другое, о чем я писал в романе, я быстренько пролистал, просмотрел, но совесть одолела, и, отложив невычитанный роман в долгий ящик стола, я придвинул к себе стопку чистой бумаги и стал, "пером, по старинке касаясь листа", сочинять статью о Гумилеве. Что говорить, нашему поколению повезло. Я тоже учился у него на факультете словесности некоторое время и должен сказать, что ничего более цельного в литературе, чем его творчество, двадцатый век не создал. Может быть - это признания фанатика. Что делать, всякий фанатик - новообращенный... Иногда он увлекался, и тогда вместо лекций читал стихи, но мне было лестно, что он выбрал меня своим учеником, и я мужественно терпел его инсинуации поэтического бога, впрочем весьма благодарный за науку, которой, в моем представлении, в университете больше не владел никто. Двадцать лет назад он был еще крепким человеком, и умер он в сущности случайно. Говорят, что от инфаркта, а может быть, сам назначил себе прекратить земное существование. Когда-то мы гуляли с ним по Малой Невке, он почти никогда не брал такси, чтобы доехать от университета до дома, он шел пешком по Университетской набережной, потом через мост и обязательно мимо памятника Петру Великому; там за Исаакием, в пятиэтажном доме, была его квартира. Однажды во время прогулки, будучи еще весьма юным, а потому несдержанным на язык, я сказал ему, что если бы он перестал существовать в двадцатых годах, и оставил бы в сокровищнице мировой поэзии только те стихи, которые он сложил в те годы, то я бы сегодня канонизировал его и молился бы ему как Богу. Он отнесся к моим словам слишком серьезно, опечалился ими, сказав, что я богохульствую. Сегодня я вспоминаю об этом потому, что верю: он приобщился к чему-то высшему, и что слова его в выстраданных образах осеняют наши умы и делают нашу жизнь лучше, совестливей, выбеливают ее, как на ветру выбеливают холсты. Но вообще статья никак не складывалась, потому что вместо информации, которую и так все про Гумилева знают, я хотел написать об аристократизме духа этого поэта, ибо аристократизм духа - это то, что спасло Россию и то, что сделало ее ведущей державой мира. Конечно, вы можете со мной спорить и говорить, что Америка тоже какая-то там страна мира, но Америка - это страна, не тренированная на аристократизме, и потому, если сегодня она как хороший рысак бежит вровень с Россией, то, спустя некоторое время, она отстанет, потом}' что сейчас уже видно, - Америке с Россией не тягаться. К тому же Америка ведет бесконечные войны, а последняя война, в которую ввязалась Россия, - это была вот та самая, в восемнадцатом, которая закончилась полной победой разума. Звонок телефона заставил меня отвлечься от мыслей, чему я несказанно был рад, потому что статья по-прежнему не писалась. Звонила Людмила Петровна, звонила из Карлсбада, сообщила о своем здоровье, полюбопытствовала, как я справляюсь с хозяйством, а с хозяйством я справляюсь великолепно, потому что, когда ее нет, то меня опекает моя бывшая няня - и она уже вырастила и моих детей, ее имя Роза, она появляется раз в неделю и помогает убирать мне квартиру, и ходит в маркеты и шопы за продуктами, и мамочка, которая бывает здесь довольно часто, да к тому же и я бываю у нее. С радостью узнав, что все в порядке у детей моих, у Павлика и у Верочки, я с удовольствием закончил с ней разговор, поцеловав ее и наказав не отказывать себе и детям ни в чем и не жалеть средств, которые так же бренны, как и все остальное, я положил трубку. После этого я вновь принялся рассуждать над чистым, все еще девственно белым листом бумаги. Другой телефонный звонок сделал я сам. Я набрал номер матушки своей и, произнеся всегда одни и те же ласковые слова, узнал что также все в порядке и у неё, и передал привет ее супругу, с которым она состоит в браке недавно и об этом браке следует сказать больше. Матушка написала мне стихотворенье: Сыночек, у Тебя перенимая Явленья мудрости и доброты, Я до сих пор еще не понимаю И всё боюсь: ужели это Ты? Такой Ты чистый и такой сердечный, Что я, мой сын, склоняюсь пред тобой, Покорена навеки безупречной Духовной и тончайшей красотой. Но не стану отвлекаться, а продолжу свои занятия. Я стал думать о своем отце, которого нет на свете уже пять лет и, зная, что матушка любит этого итальянца, я благословил ее на этот странный брак. Постепенно я стал возвращаться к работе, но по-прежнему не писалось, и тогда я собрал с книжных полок все, что может мне пригодиться для статьи, и задумался над стопками и фолиантами книг, которые теперь легли на мой письменный стол. Это были книги воспоминаний окружения Гумилёва. Я не могу сказать, что все эти люди были мне интересны и приятны. Его первая жена, Ахматова, поэт, но совершенно чужой мне по духу. Закончилась она в двадцать первом году, это, по-моему, последний год, когда ей удавались хорошие стихи, а потом как будто сам сатана стер с нее талант, но она продолжала существовать как экстравагантная дама литературы начала века и просуществовала до шестьдесят четвертого лишь физически, питаясь славой двадцатых. Я не успел с ней встретиться, хотя дом наш был литературным, ибо мой батюшка так же, как многие наши пращуры, грешил сочинительством, но должен сказать так же, что не раз и не два посещала меня шальная мысль, свидетельствующая что трансформатором стихов для Ахматовой был все-таки Гумилёв, и когда его не оказалось рядом с ней, она забросила это, в общем-то дамское для нее занятие. Надо, конечно, отдать должное Ахматовой: путешествуя по Волге со своей подружкой Одоевцевой, которая в начале века тоже состояла в поэтическом семинаре Гумилёва, чем несказанно гордилась, они обе написали в соавторстве довольно сносную и патриотическую поэму о России. Но поскольку им обеим не хватало присущего только ему божьего дара, то поэма не состоялась во времени и сегодня никому не нужна, а может привлечь своей новизной и ритмами лишь чиновников из управленческих ведомств волжских городов, потому что в ней зарифмованы их имена. На этом, если мне не изменяет память. Божий дар поэтический этих двух окололитературных дам заканчивается. Все, что я сейчас говорю, вы можете воспринимать как фрондерство, но мне трудно спорить с самим собой, тем паче, что один из спорящих всегда сильнее другого, и, как правило, истинно сильный позволяет себя положить на лопатки слабому, если он, конечно, действительно силен. Мой отец дружил с Ахматовой, и уже за одно это я не позволю себе произнести никакой хулы в адрес этой весьма своеобразной дамы. Что касается Одоевцевой, то, убоявшись большевизма, она в свое время уверенно подалась в эмиграцию, потом столь же уверенно возвратилась в Россию, потом ей показалось жительство в Париже более интересным, и в итоге она вошла в историю русской литературы как Одоевцева-путешественница, так и не выбравшая для себя того цельного, что дает право называться русским поэтом. Батюшку моего вы, может быть, знаете по книгам, им написанным, но я позволю себе не говорить о них, а скажу немножко о его труде, посвященном творчеству Гумилёва, который Гумилёв читал, и, конечно, деланно раздражался и даже гневался на батюшку за то, что тот взялся описывать его жизнь. Но сердцу не прикажешь, отец сделал это искренне, к тому же Гумилёва убедить было просто, что не только его строки, но и его жизнь может быть интересна для потомков. Гумилёв ворчал от доброты, и я не знаю более нравственного человека, чем он. Все, что я пытаюсь написать, я диктую сперва на диктофон, потому что набрать на компьютере текст весьма несложно, но мне хочется войти в особые ритмы, чтобы сделать сегодняшнюю статью действительно приближенной к той памяти поэта, которую он заслуживает. И вот теперь, когда я наконец немножко разболтался, настроился на определенную волну, ввел себя в ту тональность, в которой я могу написать в жанре мной нелюбимом, я быстренько достал свой старенький компьютер, и через три часа на дискете уже была статья, которую я вставил в прорезь стайера, а через десять минут ее уже на экране монитора читал редактор. В ночном компьютерном номере она появится. Через полчаса после того, как редактор позвонил и сообщил, что статья принята, я отправился закусить в ресторан, находившейся неподалеку, и прекрасно там отобедал. Но поскольку я не любитель длительных выходов из дому, то тотчас же и вернулся домой. А войдя, направил стопы к своему письменному столу, где ожидал меня мой роман, над которым надо было всерьез работать. На столе моем сидела и смотрела на меня весело милая кукла, которую я когда-то подарил своей матушке. Глава 2 Когда роман был еще не романом, а только крохотной искоркой сознания, я бесконечно думал о том, как трогательно-приятно лишь слегка касаться исторических фактов, подобно тому, как почти невидимо касается струн смычок виртуоза, а больше сочинять, отдаваясь наитию. Передо мной на столе стоял портрет моего батюшки. Я следил за выражением его глаз и радовался, когда мне казалось, что эти глаза спокойны. Иногда они манили меня ощущением легкой улыбки, и тогда я писал уверенно. И когда в них проскальзывала ирония, я безжалостно вымарывал страницы. "В конце восемнадцатого века, - писал я, - в одном из поместий земли Белой России, которой владел князь Лукин, произошло совсем незначительное событие. Хотя, с другой стороны оно было и очень важным, и не потому, что повлияло как-то на ход истории, а потому, что дало начало новому роду. Князь Лукин соблазнил очаровательную итальянку, гувернантку своих детей, и она родила сына. Ребенок этот нареченный Аристархом, был князем некоторое время скрываем, поэтому воспитывался не в господском доме, а в крестьянской семье, где получил, во исполнение рока, названных братьев: Василия, Петра и Селивана. Ребятишки вместе озоровали, вместе росли и крепли, а потом наступило такое время, когда князь разрешил своему незаконнорожденному сыну жить в барской усадьбе. Ребенок быстро обогнал в развитии крестьянских детей, был образован, владел двумя языками, изучал арифметику и грамматику, по при этом одно было необычно: тосковал по крестьянским играм, и князь раз, и другой, и третий, обратившись к медикам, принужден был согласиться с ними и отпускал ребенка на волю. Итальянка, его мама, замуж не вышла, прожила до тридцати лет в поместье князя и по достижении возраста, за которым для женщин в восемнадцатом веке была только старость, засобиралась па родину. Быть может, ее жизнь не сильно бы и взволновала сочинителя, если бы не произошло тут некоторое событие, которое существенно повлияло на грядущую жизнь всего рода. Дело в том, что старший названный брат Аристарха, крестьянский парень Селиван, неожиданно в эту иностранку влюбился. Ему было семнадцать, ей уже тридцать, но по целым дням они уединялись и кончилось это тем, чем должно было кончиться: Селиван заговорил на непонятном итальянском языке, и вместе с этим языком в его сознание вливались мысли о неведомой стране, куда он больше жизни хотел теперь уехать вместе со своей дорогой его сердцу возлюбленной. Ему казалось, что его итальянка - фея из сказки и, как всякой фее, Селиван хотел угодить по-сказочному, ибо галантность, свойственная мужчинам его столетия, была ему недоступна. Он был крестьянок им сыном и никто не учил его ни правилам хорошего тона, ни умению скрывать свои чувства. И вот однажды, глядя в горящие глаза своей избранницы, он вымолил ее соблаговоление - назначить ему испытание, которое столь необходимо получить от возлюбленной - каждому мужчине, особенно в юном возрасте, и она сперва не понимала, но однажды, рассмеявшись, повелела ему пойти ночью в лес п найти там черный лесной тюльпан, цветок, о котором в поместье Лукина рассказывали таинственные и даже страшные вещи. Верила ли она в существование такого цветка, Бог ее знает, но влюбленный Селиван отправился за этим цветком. Она провожала его. А когда он ушел, затосковала. И впервые в тот миг ей показалось, что дорогой ее сердцу мальчишка вовсе и не мальчишка уже. Поэтому и проплакала всю ночь, а утром, когда он появился с цветком, увидела перед собой совершенно другого человека. Перед ней стоял взрослый мужчина, и она стала его тайной женой. О своих приключениях в ночном лесу он, как и подобает настоящему мужчине не рассказывал, сказал только, что помогал ему не бояться и искать тюльпан большой деревянный крест, который он и показал возлюбленной. Он рассмотрела массивный деревянный крест черного дерева и ничего не сказала. Жизнь в поместье продолжала течь так, как ей положено было это делать, Аристарх вырос, получил вольную, и по завещанию ему была отписана часть поместья, которая являла собой въезд в село. В словаре живого великорусского языка Даля есть старинное, давно умершее слово. Когда дорога перед самым селом вдруг раздваивается и одна се часть обходит его, а другая проходит сквозь, то домики, которые расположены в луке, называются как раз этим словом - "лукиница". От этого слова и пошел род, являющий собой интерес для моего повествования. Аристарх Лукин, получив часть отцовского наследства, тем самым еще не получил право на дворянство. До него было еще целое поколение. У него родился сын Владимир, который прожил благообразную, благочинную жизнь, стал писателем, издателем журнала "Северный Меркурий" и переводчиком французских пьес, к которым неравнодушна была сама императрица. К концу дней своих "за литературную деятельность и на благо России" Аристарх Владимирович получил дворянство и часть земель на границе Белоруссии и Литвы. Позже он ходатайствовал о праве на восстановление титула. К этому времени уже давно жил на свете Николай Аристархович - сын писателя. Но по литературной стезе не пошел, хотя занимался весьма достойным мужчины делом - служил государю, участвовал в русско-японской и русско-турецкой войнах, дослужился до полковника и как полковник уже получил право передавать дворянство по наследству, за службу государю был пожалован графом, выйдя в отставку. - У меня нет никаких сомнений в том, - писал я упоенно, - что самое интересное дерево - это дерево рода, так называемое генеалогическое, на ветвях которого можно прочитать все собственные недостатки и достоинства, образ мыслей и даже внешние черты. История и судьба так причудливо путает карты, что если только на свете существовал бы прибор, который мог беспрепятственно рассказать нам все о нашем прошлом, мы увидели бы удивительные и занимательные вещи, которые сегодня лишь передаются (да и то редко) из поколения в поколение от деда-прадеда к внукам. И не без помощи того прибора мы бы увидели сложную и полную приключений жизнь Селивана, который со своей обожаемой, нетрадиционной, ибо много старше себя женой, чудом, с бесчисленными приключениями удрал, будучи крепостным крестьянином, с ней вместе в Италию; мы бы узнали о его семье, о том, как он закончил жизнь свою, так и считаясь в Италии иностранцем и прячась от властей (единственным его имуществом был большой деревянный крест); мы бы узнали о его сыне, который участвовал в итальянских походах, увидели бы его внука, который примкнул к гарибальдийцам и тем утверждал свободу и независимость Средиземноморья; мы бы узнали и о правнуках - двух братьях, которые перед самым началом двадцатого столетия уже носили имя Лагорио. Об этих братьях следует узнать подробней. Старший - был сильным и жестоким человеком и именовался - как это ни странно звучит в наше время - морским пиратом, имел корабль, совершал на нем набеги на торговые суда, идущие из Барселоны в Неаполь. Он не щадил никого и, казалось, заложил душу дьяволу. Кончил свою жизнь в бою. Младший брат в противоположность пирату был бледным и грустным юношей, которому претило зарабатывать деньги столь диким способом, как это делал его старший. Он был поэтической натурой, унаследовавшей духовность от волшебного итальянского воздуха и, может быть, от Бога, который никогда не оставлял своим вниманием Италию. Он стал живописцем. В один прекрасный момент, когда жить с братом ему стало невыносимо, ибо брат все чаще напоминал, насколько младший от него зависим, художник, которому было тогда двадцать четыре года и у которого только что умерла жена, оставив ему в наследство крошечную дочь, с этой дочерью, нанявшись на пароход, шедший в далекую Барбарию, оказался через месяц плавания в Санкт-Петербурге, где ему повезло больше, чем на родине. Отныне история рода Лагорио - это часть истории России, которую этот художник, прожив в ней почти шестьдесят лет, прославил своими полотнами. Поселился Лагорио с дочерью на юге России, часто совершал наезды в столицу, а когда ей исполнилось семнадцать лет, он отправил ее учиться в Санкт-Петербург в Институт благородных девиц. Он отправил ее одну. Но не судьба была ей стать слушательницей. В первый же вечер, появившись на набережной величественной Невы, молодая Евгения Лагорио обнаружила себя такой одинокой и такой несчастной, что ей захотелось сделать то, что делали героини многих, читаемых ею романов, а именно - влюбиться. По-видимому, нет на белом свете женщин, которые были бы равнодушны к русским офицерам, но этот безусловно красивый и молодой человек, сидящий на скамье возле фонтана на площади недалеко от Адмиралтейства, показался ей в этой удивительный России просто невероятным. Она была поражена, ибо никогда не слышала даже, чтобы офицер в присутствии прохожих, сидя на скамейке, спал. Молодая Евгения Лагорио не представляла себе, что этот офицер попросту, по-русски пьян. Это не могло уложиться в ее хорошенькой головке. Однако же любопытство взяло верх, она присела на краешек той же скамьи и стала пристально разглядывать его эполеты и аксельбанты. Очнулась она от грез в тот момент, когда к спящему офицеру подошел комендантский взвод. Старший осторожно разбудил офицера, а дальше произошла типично российская сцена, которую молоденькая Лагорио видела впервые. Офицер собрался арестовать ее нового, как ей почему-то уже казалось, знакомого, ибо бесспорно появление его в пьяном виде в присутственном месте было неприличным. Но все же командир взвода был истинно русским офицером, а стало быть ему нельзя было отказать в галантности, и прежде чем совершить на глазах у дамы этот в высшей степени неблагородный поступок, он обратился к ней со словами, не будет ли она столь любезна простить его и его комендантский взвод за то, что сие неприятное действо он будет вынужден совершить в ее присутствии. Евгения Лагорио была умной девушкой, она поняла, что к чему, и быстренько подсев к захмелевшему офицеру, взяла его под руку и сказала, сильно стараясь, чтобы ее слова звучали возможно более убедительно. - Господин офицер, - сказала она, - я прошу вас удалиться, ибо этот господин - мой муж. В этот момент захмелевший с аксельбантами открыл глаза, посмотрел на нее удивленно и даже со страхом, но потом страх сменился негой, потому что он увидел перед собой на самом деле очаровательное создание. Надо ли говорить, что через некоторое время они поженились в действительности. Если вы еще не догадались, я открою вам тайну - мужем милой итальянки стал Николай Аристархович, в 1876 году у них родился сын Николай. Что было потом легко себе представить, потому что на свете бывает только то, чего не бывает: Николай Николаевич, военный инженер и фортификатор, через положенное время вырос, закончил кадетский корпус, военно-инженерную академию и в 1902 году произвел на свет сына, которого нарекли Павлом и который является моим отцом. Через три года жена Николая Николаевича Евгения Павловна Бобровская, дочь того самого знаменитого Бобровского, начальника военно-юридической академии России, родила своему мужу и во благо России еще двоих сыновей: Андрея и Кирилла Николаевичей. Про Андрея Николаевича мы ничего не можем рассказать в нашем повествовании, потому что биологи и генетики в наше время стали явлением настолько обыденным, что в общем-то это не так и интересно, тем паче, что Андрей Николаевич не блистал никогда, не хватал звезд с неба, и до 1937 года учился, потом отправился на обучение в Германию, где курса не кончил, вернулся в Россию, где практически все время сидел на шее у своих родителей. Павел Николаевич, старший сын, о нем уже говорилось, стал литератором, писал пьесы и стихи, книгой "Труды и Дни Гумилева" он вошел в русскую литературу легко, как входит в пирамиду плита для ее строительства. Дожив до восьмидесяти лет, благополучно скончался и похоронен рядом со своим отцом и матерью, военным инженером и его блестящей супругой первой русской автомобилисткой и художницей по фарфору на Серафимовском кладбище в Санкт-Петербурге. Через некоторое время рядом появилась могила и Андрея Николаевича. Но зато Кирилл Николаевич жив и поныне, и вот сейчас, когда я пишу эти строки, я уже знаю, что флюиды человеческого мозга устроены таким образом, что я обязательно не удержусь и позвоню ему тот час же, закончив строку, либо он позвонит мне сам. Мы встречаемся часто, ибо именно этот человек столь мне интересен и столь для меня дорог. Глава 3 Всякий, конечно, давно заметил, что когда о чем-то пристально подумаешь, на что-то обратишь свой взор или внимание, то это что-то немедленно материализуется, предстанет перед тобой воочию. И в самом деле, именно в этот момент, когда я обдумывал фразу, касающуюся Кирилла Николаевича, раздался, но не телефонный, а звонок в дверь, и у переговорного устройства строгий голос моего дяди развеял во мне всяческие сомнения в том, что существуют на свете какие-то особые силы на этот счет. Через минуту он уже входил в мой кабинет собственной персоной. Он был высок, худ и таким любил представать, ибо, сколько помню, он всегда носил черный костюм, к тому же, независимо от эпохи, всегда был в шляпе и с тростью в руке. Иногда, правда, вместо трости он использовал зонт. По-моему, в тот день он был с зонтом. Он вошел ко мне, сдержанно поздоровался и бодро присел на краешек стула. Его резвость меня всегда поражала, ему много лет, но, если это позволительно сказать о старце, он еще очень и очень свеж. К тому же дядюшка - человек, который всю жизнь работал головой, и, может быть, за это Господь послал ему неувядание. Его изобретениями восторгался весь мир, по крайней мере последнее столетие. Он, по-моему, лауреат всех премий, какие только известны. Опершись на зонт, он просидел так минуту, потом серьезно и коротко осведомился о моем здоровье, о здоровье моих детей, жены, матушки - он знал, что я обожаю свою матушку и не смогу начать с ним разговор в верной тональности, если он не выполнит этот милый, столь забытый в последние годы, ритуал. Перед ним стояло готовое к услугам, глубокое кресло, но дядюшка предпочёл жесткий стул. - Милый мой, - сказал он, - я пожаловал к тебе сегодня и оторвал тебя от твоей работы по исключительно важному делу. Ты же понимаешь, что за пустяком я тебя пригласил бы к себе, но, - он не улыбнулся и сделал паузу, - я хочу поговорить с тобой здесь, у тебя, ибо настало время мне рассказать тебе одну невероятную вещь. Будь, пожалуйста, внимательным, я прошу тебя отложить даже все дела и мысли, какие бы они ни были сладостные, ибо то, что ты сейчас услышишь, того стоит. Я приготовился внимательно слушать, а перед разговором предложил ему стопочку хорошей русской водки, но он отказался и от нее, и от кофе. Курить при нем я себе не позволял, и поэтому сидел перед ним тоже на стуле, хотя предпочитаю обычно кресло, радуясь тому, что успел хоть прилично одеться. Дело в том, что принимать столь роскошного господина пусть не в растерзанном, но даже в домашнем виде было бы просто неприлично. - То, что я тебе сейчас расскажу, отнюдь не сентенция слабоумного старика, - предупредил меня Кирилл Николаевич, - старика, которому давно пора разговаривать с Богом. Нет, но то, что я тебе сейчас скажу - плод моих почти семидесятилетних изысканий и размышлений, и поэтому не удивляйся, пожалуйста, тому, что ты теперь услышишь. Хотя, может быть, именно удивление и есть та защитная реакция, которая тебе поможет. - Дело в том, что в восемнадцатом году этого столетия, в день двадцать пятого января, ты, конечно, не знаешь историю, потому что ты филолог, а я знаю, потому что тем ученым, которые занимаются техникой, биологией, математикой и физикой, обязательно надо изучать историю, - уколол он меня, и, хитро прищурившись, продолжил, - потому что история - это всего лишь одна из версий нашего пространственновременного соответствия - Так вот, - он посерьезнел, - двадцать пятого января восемнадцатого года большевики во главе с Лениным (ну про них ты, я надеюсь, слышал) подписали указ об изменении времени, и в России, начиная с первого февраля тысяча девятьсот восемнадцатого и по тринадцатое февраля восемнадцатого же, были пропущены дни. Тебе это известно? Мне этого известно не было. Признаться, я к истории относился весьма поверхностно, предпочитая стряпать исторические романы, где все можно под сочинить и придумать, но тут же я горячо пообещал любимому дядюшке исправиться. - Но зато тебе, вероятно, известно о том, что войска Антанты не победили восставшую мужиковствующую Россию, - и он снова хитро на меня посмотрел. - Что вы имеете в виду? - почтительно склонив голову, спросил я. - Я имею в виду только то, что если бы тогда, в восемнадцатом, Ульянов, он же Ленин - главный большевик не был казнен, то история была бы изменена и двигалась по совершенно иному руслу. Ты только представь себе, это была бы страна террора, это была бы страна войн, это была бы страна несправедливости и крови. Ты слышал такую фамилию Адольф Гитлер? Признаться, я не слышал про нее и промолчал, но дядюшка, упоенный своим выстраданным, по-видимому, монологом продолжал: - Адольф Гитлер - это главарь германского фашизма. В энциклопедии он, конечно, упоминается, но та локальная война, которая продолжалась шесть часов, могла бы развернуться в четыре года кровопролитных сражений только на территории твоей страны. Россия потеряла бы около сорока миллионов жизней, если бы в тысяча девятьсот сорок первом году (я так посчитал и, может быть, ошибся), он напал бы на Россию. Все, что говорил дядюшка, было столь же невероятно, сколько и интересно, но напоминало фантастический роман, к коим я привык, потому что сам, как вы знаете, грешил сидением за столом перед стопкой чистой бумаги. И просто стопкой... В этот момент дядюшка замолчал. Он взял свой зонт, и опершись на него обеими руками, так что стали хорошо видны его холеные пальцы и ногти, чуть-чуть склонился, хотя вообще-то он сидел ровно, и продолжал. - А можно я запишу эту вашу речь на магнитофон, - попросил я, - иной раз нужен хороший монолог для романа... - Это как тебе будет угодно, - ответствовал мой почтенный родственник, - но только ведь магнитофон имеет одно свойство: он запишет мой голос, мои интонации, и это, может быть, будет полезно когда-то и для кого-то, но ты по лености своей, я знаю, будешь откладывать эту пленку, откладывать, потом потеряешь, лучше ты меня послушай. И я принялся его слушать, подчинившись. Но как всякий непоседа, я не мог это делать спокойно, я должен был что-то готовить, сооружать. В конце концов моя нервозность вылилась в сервированный кабинетный столик с двумя крошечными чашечками кофе и тостами, которые ни я, ни дядюшка не любили. Кирилл Николаевич уважил меня, молча, маленькими глотками выпил свой кофе, поставил чашку на столик и, прикрыв на минуту глаза, стал говорить дальше. - Ну, кто такой Ульянов, мы с тобой выяснили, а вот кто такой я, мне хотелось бы тебе поведать. Ты прекрасно знаешь, что в течение всей своей жизни я открыл множество всего того, что человечеству будет доступно лет через сто, а может быть, и двести. Это не похвальбы старика, отходящего в иной мир. Ты помнишь русскую поговорку: "На ловца и зверь бежит"? Так вот я всегда так или иначе занимался изучением пространственно-временного соотношения и, представь себе, не изобрел, не построил тот аппарат, который фантасты твоего типа называют "машиной времени", я обнаружил эту машину времени в собственной квартире. Конечно, после такого вот заявления мне ничего не оставалось, как разинуть рот, но Кирилл Николаевич открыл глаза и так, словно только что сообщил о чем-то обыденном, продолжил: - Представь себе, однажды ночью мне не спалось, я обнаружил в комнате странное свечение, льющееся из окна, и увидел, что луч из окна касается крышки нашего старинного бюро. Ты помнишь его, конечно, - оно когда-то стояло в кабинете твоего отца. Я кивнул головой. - Так вот, это бюро и есть машина времени, вернее, не само оно, а крышка от него. Светящийся луч уперся в ту ночь в крышку этого бюро, сделал ее на миг прозрачной, и я обнаружил в ней полость. Как всякий любопытный человек, я дождался утра, ты же знаешь, что я достаточно сдержан, чтобы не броситься делать эксперимент до того, как я обдумал все досконально. Утром я вооружился отверткой, но винтов в то время, когда это бюро создавалось, а было это в конце позапрошлого века, не существовало, так вот отверткой я аккуратно поддел слой дерева и обнаружил, что бы ты думал, я там обнаружил? Я не знал что, но на всякий случай предположил уже сказанное. - Полость? - напомнил я дядюшке. - Да, это была полость в виде креста. И представь себе, что когда я стал в лупу рассматривать края этой полости, то обнаружил, что они начинены несметным количеством контактов. После этого я уже не раздумывал, взял свои инструменты и разобрал крышку бюро. Да-да. Крышка бюро была начинена самой современной электроникой, настолько современной, что значение некоторых узлов и микропередатчиков я не понял и представления не имею, для чего они служат. И вообще почему это все оказалось в крышке бюро? Оно ведь было сделано, как я уже позволил себе заметить, и ты сам это знаешь, двести лет назад. Ну, может быть, я так подумал сперва, это чей-то розыгрыш, в конце концов бюро не раз болталось от отца к сыну, от деда к внуку, и кто-то, может быть, устроил там маленькую лабораторию по ремонту видео или электронной техники. Это исключено, - провозгласил вдруг дядюшка, - потому что я тотчас же вызвал экспертов, и они мне с вероятностью до одной десятитысячной определили, что крышка бюро была до моего вмешательства отверткой цельной и не вскрывалась с момента создания этого весьма важного предмета кабинета... позапрошлого века, - добавил он, мельком взглянув на выглядящий убого современный (с ксероксом, принтером, факсом и пр.) стол в моем кабинете. - В таком случае я внимательно вас слушаю, - сказал я возбужденно, как сказал бы любой писатель на моем месте. И действительно стал слушать, как говорят французы, в четыре уха. Дядюшка взглянул на меня так, как смотрят на незнакомый звуковой раздражитель. Он говорил веско, но достаточно медленно, сыпал по привычке французскими фразами, иногда что-то вспоминал из латыни, но всю эту его тираду, хотя она и весьма легко переводилась, я произносить не буду, потому что она отдаляет нас от сути вопроса. А суть вопроса заключалась вот в чем: - Вы, наверное, установили, что за крест вставлялся в эту полость, - спросил я, наивно, давая понять, что запомнил все от слова до слова. - Я не только установил это, я этот крест нашел!.. И этот крест, между прочим, хранился в квартире твоей матушки с того самого дня, как она стала женой известного тебе доктора Черви. Среди прочих вещей он привез этот крест из Италии и подарил твоей матушке. Всю жизнь он считал его безделицей. Дядюшка сделал паузу: - Этот крест изготовлен из неизвестной мне породы дерева. Синьор Черви говорит, что его предки этот крест передавали лет двести из поколения в поколение. В крест вкраплены какие-то кусочки металла, но он неразборный. Как бы то ни было, но я этот крест загнал в паз, и, когда я положил на него руку, я оказался в светящемся пространстве, объемном совершенно, и по мановению своей мысли, я повторяю, мысли, а не каких бы то ни было манипуляций с клавиатурой и кнопочными механизмами, я оказался там, в том времени, в котором мне это было интересно. Я давно искал применение этим часам, - он отстегнул браслет и протянул их мне, - видишь на них два циферблата: один показывает время, а другой - пространство. Но самое главное, мой дорогой племянник, во всем том, что я тебе говорю, это то, что, занимаясь перемещением во времени, я обнаружил, что осязаем и могу влиять на события, которые происходили в то время, в котором я оказывался. Таким образом, этот крест не просто волшебный фонарь для лицезрения прошлого, нет, это аппарат для разрушения пространственно-временного соотношения. Я не знаю, для чего он простоял в нашей семье двести лет и для чего, собственно, и кем он был разделен на две части (крест был увезен в Италию, а бюро осталось в России), или наоборот, быть может, это была какая-то задумка Вселенского Разума, но как бы то ни было, сегодня ты единственный наследник обеих наших семей - моей и твоей матушки - и ты можешь себе представить, каким богатством ты обладаешь. Однако я пришел вовсе не для того, чтобы сообщить тебе, что собираюсь умереть и оставляю тебе столь необычное наследство. Я пришел совершенно по другому поводу... Я слушал внимательно, но тут стал сердиться па дядюшку, потому что, с моей точки зрения, он стал говорить вещи обидные и нетрадиционные. Что значит, "пришел совершенно по другому поводу"? Можно подумать, что я ждал его с открытием наследства. И, изобразив поэтому на лице неудовольствие, якобы от того, что он заговорился и стал вторгаться в область, мне неприятную, я с утроенным вниманием продолжал его слушать. Дядюшка, между тем, говорить не спешил, потому что прекрасно понимал, что то, что он уже сказал, и без того слишком много. - Наукой доказано, - заговорил наконец он, - что, умирая, человек отнюдь не прекращает своего духовного существования, и ты это прекрасно сам знаешь. Светящееся Существо в момент перехода в иной мир видели сотни и тысячи людей, которые с того света каким-то образом сумели удрать до времени. Ну так вот, это Светящееся Существо, встречая каждого вновь прибывшего на тот свет, пристрастно допрашивает: кто ты, что ты, что сделал, хотя прекрасно Само знает про нас все. Ну так вот, - еще раз сказал он, проглотив комок, - если это Господь Бог или Вселенский Разум, или концентрация энергии Этической субстанции, способная направлять дальнейшее развитие нашего разума и духа, то, что касается меня, я не знаю, что я скажу этому Существу, когда пробьет мой час. Не знаю потому, что сегодня я обнаружил, что все, что произошло в этой жизни, а произошло в ней у нашей семьи только хорошее, произошло по моей вине. Видишь ли, я не Господь Бог, я не хочу заниматься работой Бога, и я не имел права переделывать тот мир, который я своею волею переделал. И вот, дружок, я пришел к тебе для того, чтобы сказать это тебе одному. Мир совсем не таков, как Ты лицезрел его в течение сорока с лишним лет. Он иной. И ты, конечно, не согласишься поменять его на тот, который тебе известен. Но хоть знай о нем. Почему я выбрал тебя для этого разговора? Ну, во-первых, ты мой единственный наследник, а во-вторых, я читаю твои произведения, и мне кажется, что ни физик, ни химик, ни астроном и ни механик не смогут помочь мне, а только ты - человек, который берет за основу любую фантастику и превращает ее в реальность. Конечно, ты можешь считать меня выжившим из ума стариком, но это не подвинет нас к решению той задачи, которую я хочу тебе предложить. Только ты можешь исправить это положение. Дело в том, что ты родился в год Лошади и в месяц Водолея, так вот, ты, конечно, знаешь, мы уже в начале нашей беседы об этом говорили, что большевики объявили свое собственное специальное российское время и произошло это в год Лошади, в восемнадцатом году, в месяц Водолея; с первого февраля начал действовать новый закон о времени. И вот я установил путем нехитрого эксперимента, что только ты можешь поставить историю на те рельсы, с которых сбросила ее моя амбициозность и нелюбовь к балагану. К тому же сегодня утром я обнаружил, что я не могу умереть, хотя я уже, как все старики, жду и готовлюсь (прости меня, я знаю, что ты не любишь этих разговоров) к своей смерти, потому что после того, как это произойдет, восстановится пространственно-временное соотношение, и будущее России, твое будущее, твоей мамы, моей памяти, твоего отца, твоего любимого Гумилёва, - он протянул руку и пошуршал страницами, лежащими на моем столе, - будет непредсказуемо, может быть, даже наступит распад нашей Галактики. Я бы этого не хотел, даже находясь на том свете, а вовсе не убоявшись, что распад Галактики каким-то образом отразится на дальнейшем развитии моего духа. Знай, мой дорогой племянник, в далеком восемнадцатом году я совершил преступление. Я объясню тебе какое и почему я это сделал. Я это сделал потому, что, пропутешествовав в этом временном шаре по всей нашей эпохе, обнаружил, что было бы, если бы к власти тогда всерьез пришли большевики. Представь себе, что меня бы не было уже на свете в тридцать четвертом, и ты думаешь я попал бы под трамвай? Нет', меня правоверные большевики выбросили бы из окна пятого этажа дома в этом городе, дома, где сейчас находится военное ведомство. Там у них находилась бы внутренняя контрразведка, кажется, НКВД, я немножко подзабыл сейчас аббревиатуры, но тебе скоро придется поехать в то время, и ты всему научишься разбираться во всем сам. Отца твоего унижали бы всю жизнь, всех родных твоей матери уничтожили бы и она осталась бы одинокой девчонкой, которая в восемнадцать лет бежала бы из Германии, куда попала не по своей воле, и в один прекрасный момент в поезде, идущем откуда-то из страшной, непростительной глубинки в Москву, встретила бы твоего отца. То, что они встретились бы, и в том времени невероятно, видимо, даже Вселенские преступления перед временем не властны над чувствами. Ты все это знаешь в другой временной ипостаси, и поэтому поверь мне, если бы можно было изменить эту историю таким образом, чтобы конкретно для твоих близких все осталось нетронутым, я бы подсказал тебе этот вариант, но это невозможно, поэтому историю, ту историю, которую ты знаешь, потому что это псевдоистория, придется поменять, ибо в случае моей смерти начнется распад частиц Вселенной. Дядюшка был прекрасен. И пока он говорил, я уже все понял. Конечно, мне придется совершить это странное путешествие... ...и воочию убедиться в том, что, несмотря на всеобщий развал и распад в мире, отчего-то будут продолжать рождаться женщины. Я не знал, как мне туда собраться. Ведь я ехал в непостижимое, поэтому в чемодан мой возможно должны были бы быть аккуратно уложены не только Северная и Южная Америка, но и кусок Антарктиды с аккуратно заштопанной озоновой дырой. Хотя для того, чтобы радоваться, хватило бы и клочка бумаги с перечислением необходимых в хозяйстве вещей. "Луна - одна штука; радуга - один комплект; весенний дождь - три лужи, родительские советы - одна бесконечность и еще сорок три пункта". Я никогда не встречал человека, который, хотя бы в какой-то миг своей жизни, не мечтал совершить путешествие во времени. Быть может, для того, чтобы что-нибудь исправить или добавить в своей жизни. И это им не удается, я знаю почему. Потому что всяческие исправления могут привести к катастрофе. И я не исключение. Мне с детства дано такое свойство: я всегда стараюсь примирить непримиримые вещи и чаще мне это удается, поэтому, конечно, когда я поеду в ту историю, раз у меня есть такая возможность, я, конечно, спасу дядюшку от позора преступления, в котором он сам только что признался. Преступление его заключалось в том, что он помог большевикам изловить их вождя Ленина и вместе с этими большевиками потом сдал его в руки правосудия Антанты. В общем-то не свойственное для дворянина занятие. Вот вам и парадокс времени - он же смягчающее дядюшкину вину обстоятельство: если бы он не сделал этого, его бы самого в тридцать четвертом уничтожили. А с другой стороны тоже парадокс. Его и уничтожили в тридцать четвертом, потому что в восемнадцатом он был готов совершить это преступление. Чем это кончилось, вы прекрасно знаете, но были вещи, которые, мне казалось, дядюшка просто присочинил, хотя у меня не было никогда оснований ему не доверять, но он, например, говорил, что от репрессий в лагерях (в случае прихода большевиков к власти) погибло бы около сорока миллионов человек, он говорил, о том, что в сороковых годах Россия вела большую войну с Германией, потом эта война продолжалась на территории Европы и называлась она второй мировой. Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой С тевтонской силой темною, С германскою ордой, - писал учитель Рыбинской гимназии Боде в 1916 году. И эта песня была бы актуальной и во вторую мировую, если бы та состоялась. Можно было бы, конечно, никуда не ездить и все это сочинить, но провидение ведь уже все сочинило, нам остается быть только незримыми свидетелями фильма, показываемого нам самим Небом. Говорил дядюшка и еще много удивительных вещей. Например, он достал из старомодного портфеля и положил мне на стол описание лагерей смерти на территории Великороссии. Я взглянул на автора этого трактата и его имя мне ничего не сказало - Солженицын (лишь потом я вспомнил, уж больно неординарная фамилия, что мне известны его, впрочем, весьма посредственные работы по истории и филологии - "акватории" Рязанского университета) может быть, вполне достойный человек для своего времени, но мне, сегодняшнему, который занят иными вещами, а именно собой, сочинительством и решением совершенно других задач, все это начинало претить. Поэтому, я надеюсь, вы не будете очень строго осуждать меня за то, что я, еще не дослушав дядюшку до конца, уже твердо решил, что, конечно, его просьбу я исполню, в другое время поеду, но по возможности постараюсь сделать там все так, чтобы моим близким, моему окружению и, конечно же, моей стране жилось бы столь же прекрасно, как сегодня. - Между прочим, - напутствовал меня дядюшка, - ты даже не полюбопытствовал, откуда в роду нашем оказалось это бюро. Так вот, я хочу тебе сказать, что построено оно было в России в конце позапрошлого века, по-видимому, в имении твоих предков - Лукиницах, но попало в Россию при весьма странных обстоятельствах. Его привезли из Италии, привезла твоя прабабушка, племянница флибустьера, урожденная Лагорио. Это бюро сначала плавало на пиратском корабле вместе с ее дядюшкой, а потом в качестве приданого было передано твоему прадеду для того, чтобы он хоть как-то мог адаптироваться на первых порах с итальянской женой. Это все, как в сказке Андерсена про Стойкого Оловянного Солдатика, которого проглотила рыба, потом рыбу поймали, и он оказался в той же комнате, где жил когда-то раньше. - Ну вот так-то, малышик, - сказал дядюшка и стал раскланиваться. Я секунду посидел и подумал над его словами, а потом встал и проводил его до двери, не стал задерживать. Наши с ним разговоры могут продолжаться и день, и ночь, и два дня подряд. Дядюшка превосходный собеседник, но, к сожалению, он не способен изложить откровения, часто его посещающие, на листах бумаги. Если бы пас соединить, из нас получился бы неплохой писатель. Договорившись встретигься с дядюшкой у него дома, потому что путешествие во времени мне надлежало совершить из его квартиры, а он жил неподалеку, здесь же, на Каменноостровском, я вернулся к своему столу, однако, тотчас же спохватившись, нажал кнопку селектора, позвонил привратнику, чтобы дядюшку усадили в машину - все-таки ему уже лет много. Дядюшка, хотя ему ехать было всего три минуты до дома, дразнить слишком долгой паузой меня нс стал, а прямо из машины сообщил, что Аляска по его теории истинного времени, оказывается, американцами России возвращена не была. Более того, на ней было в 1964 году землетрясение. Кирилл Николаевич, вероятно, решил, что для меня как для члена Русского Императорского Географического общества это главный аргумент в пользу того, чтобы я как можно скорее собрался н этот временной вояж. - И, пожалуйста, без метерлинкщины, - заявил мне дядя на прощание. ЧАСТЬ II. НАШЕ ВРЕМЯ Глава 4 Доктор Сильвано Черви был очень солидным и респектабельным человеком. Он был высокого роста, крепок и широкоплеч, с благородными европейскими, северными чертами лица, седовласый и всегда невероятно спокойный. Когда он степенно 'пел по московским улицам, то многие оглядывались ему вслед просто из любопытства: в России солидность, неторопливость и спокойствие перестали быть нормой бытия, и суетным людям, конечно, интересен был встреченный человек. Сейчас он с ощущением полно прожитого дня засыпал в своей постели, совершенно позабыв о том наваждении, которое только что испытал и которое успел, не полениишись, зарисовать. Комната снова погрузилась во мрак, буйство странных мыслей постепенно утихло, и сон безудержный, сон отдохновенный стал постепенно сковывать его огромное тело. Не знал засыпающий Спльвано Черви, что мерцающий таинственным светом белый шар, который он видел сегодня в начале третьего ночи, отнюдь не исчез, он лишь растворился в его сознании, стал невидимым взору, принял иную форму, п произошло это с тем, чтобы продолжить преподавание степенному итальянцу того урока, который был сутью его программы. Поэтому то, что Сильвано Черви видел во снах, снами отнюдь не было. Это были не сны, это были картинки его прошлой жизни, отсветы которой в его сознании и рождали ассоциации того, что все это с ним уже когда-то происходило. Сон липкий, сон желтый, сон, похожий на южное марево угасающего дня, сковал Сильвано Черви до такой степени, что ему стало трудно дышать. И вот, казалось, уже в ту секунду, когда он вот-вот задохнется, ибо какая-то косматая лапа набросила свои пальцы-щупальцы на его шею и перехватила дыхание, именно в этот миг вдруг ощутил он себя в удивительно красивом вечернем девственном лесу, на какой-то благоухающей поляне, полной цветов и лиственных деревьев, стал дышать полной грудью и совершенно этому не удивился, потому что те силы, которые экзаменовали его мозг, заставляя из осколков и уголков сознания выискивать память прошлого, были запрограммированы таким образом, чтобы отнюдь пс испугать современного интеллигентного человека, а лишь приблизить его своим уроком к истине. Поэтому одно слово скользнуло в сознание Спльвано Черви, и этим словом было "сои". Совершенно успокоившись этому слову, Сильваио и в самом деле уверился, что он спит, и стал с удовольствием смотреть сон про самого себя, нимало не заботясь о том приятном, впрочем, факте, что во сне он был молодым и бодрым, веселым и подвижным более, чем теперь. Но что это? Почему вокруг нет никаких строений и его не гложут мысли о телефонах, о работе, почему на этой дивной поляне единственной его заботой в этом сне были поиски какого-то цветка, который назывался "лесной тюльпан". Объяснений всему этому не было, да доктор Черви и не искал их. Последняя связь его с реальным миром произошла в ту секунду, когда уже во сне, видя самого себя, он понял, что этот некто, совсем еще юный и красивый молодой человек, ищущий лесной тюльпан, он сам, но только в какой-то далекой первой жизни. И тогда почел себя вправе спросить его-ссбя: "А что это за цветок?" И хотя не был ботаником, более того, к природе относился всегото на уровне передач телевидения, касающихся природы, все равно заинтересовался по-настоящему, и, отметив про себя, что когда он досмотрит сон до конца и утром проснется и поцелует жену, он обязательно найдет с утра время для того, чтобы обнаружить в энциклопедии такое растение, которое снилось ему в этот вечер. Обязательно это надо сделать: быть может, в этом есть какой-то свой символ. После короткого эпизода самоконтроля, мозг Сильвано Черви настроился таким образом, что уже больше самоконтроля не допускал и весь оказался во власти сил сна. Все глубже и глубже опускался Сильвано в лесную чащу. Казалось, он летит на невидимых санках с незаснеженного холма. Впереди был лес, по сторонам - отталкивающая пустота, а темный дол манил его и вместе с тем пугал. Тяжелые ветви лиственных и хвойных деревьев стлались по земле. И вот он уже не скользит, а тяжело идет по хлюпающему мху, он видит крошечные полянки, редкие полянки в лесу, но не останавливается, куда-то идет, наблюдая, как по этим полянкам подпрыгивают и низко летают в ожидании грозы большие птицы. Мир вокруг обнаружился множественно населенным. Сильвано увидел вдруг прямо под ногами пустой муравейник; он нисколько не удивился, потому что знал, - это не страшно, ведь если нет муравьев, это значит, что они спрятались и скоро пойдет дождь. Он взглянул на небо, увидел там, на сером его фоне мчащиеся грозовые тучи. Быстро темнело, и хотя Сильвано помнил эту лесную дорогу, ибо прожил в той славной жизни почти двадцать лет, и все его предки жили в деревне, находящейся на краю этого леса, он убыстрил свой шаг, потому что оставаться одному в лесу, да еще совершенно без всякой надежды спастись от дождя, ему не хотелось. Внезапно справа от него раздался звук дикий, но узнаваемый. Было ощущение, что с корнем вырвали кустарник. Взглянув туда, он заметил что-то белое, блеснувшее в страшном лесу, но не испугался, а рассмеялся: в чаще леса исчезал перепуганный несущейся грозой и ее предвестьем - тишиной, обыкновенный шерв - лесной олень, который пробирался к своему семейству, надеясь успеть защитить его, когда грянет гром. Сильвано, следуя логике двадцатого столетия, мог повернуть назад, опасаясь за собственную безопасность, потому что то предприятие, которое он затеял, было в сущности не столь уже важно с точки зрения даже сказочного здравого смысла. Однако спящий Сильвано с удовольствием отметил, что его далекий-далекий предок, в котором воплотилась душа сегодняшнего Сильвано-романтика, не отступил. Сильвано двухсотлетней давности отправился в темный предгрозовой лес, чтобы найти черный лесной тюльпан для дамы своего сердца. Сильвано сегодняшний был тронут поступком себя древнего. Лес, по которому бродил он, совсем не был итальянским. Лес был российским, и это спящий отметил немедленно. Но женщина, ради которой двадцатилетний парень рисковал если не жизнью, то по крайней мере психикой в конце восемнадцатого века, была итальянкой. Каким это могло случиться образом, Сильвано не знал, поэтому продолжал с удовольствием, но вместе с тем с трепетом, как иногда мы смотрим доходящие до самого сердца фильмы, лицезреть про самого себя сон до конца. Сильвано из восемнадцатого века был высок, строен, широкоплеч и беловолос, только волосы у него были белые не от седины, как у его далекого потомка, это были замечательные белые волосы россиянина. Но черты лица спящий Сильвано уловил в своем предке такие же, как у себя, и с удовольствием во сне рассмеялся. Часто в реальной жизни, реальному Сильвано, коммерсанту, итальянцу и доктору, часто говорили в России, что он похож на русского, и ему это льстило. Сейчас, во время сна, он вспомнил это и воспринял совершенно естественно. Долго ли, коротко ли шел он по лесной дороге. Много ли, мало ли пережил ночных приключений, в конце концов он, конечно, нашел вожделенный цветок, и нашел его в тот момент, когда ударила молния, загрохотал страшный гром, но именно во вспышке молнии, уже в наполненном красным светом лесу Сильвано, а скорее всего на русский лад - Селиван, увидел росший волшебно-черный, светящийся и отливающий синевой лесной тюльпан. Он подошел к нему, осторожно сорвал, опасаясь лесного зверя, быть может, притаившегося и охраняющего этот цветок, потом, не заподозрив неладное, аккуратно свернул его в кольцо, потому что лесные цветы можно сворачивать в венок, и надел на голову, а уж сверху - шапку. Такие шапки носили в его деревне. Она была более похожа на колпак, только наверху вместо острия пирамиды был скос, в котором мужчины носили деньги и разные другие мелочи. Надо бы напомнить, что Селиван был одет в кафтан, в котором восемнадцатый век еще карманов не предусматривал. Сильвано современный, с удовольствием почивая на кровати, наблюдал за своим смелым предком и теперь только вдруг забеспокоился: доберется ли и как он доберется до своей деревни. Но не деревня была причиной нетерпения итальянца, ему ужасно захотелось увидеть сам объект - женщину, ради которой его достойный предок натерпелся в далеком лесу суеверного страха. Но вместо женщины (провидение не хотело дарить Сильвано незаслуженный им пока хэппи энд) он увидел только, как Селиван, пригнувшись, как под ударом бича, после очередного раската грома, помчался было к лесной дороге, он знал уже, до дома верст пять или шесть, и пусть будет даже дождь, и град, и снег, но уже дорога его к деревне выведет. Не тут-то было. В этот момент зарядил такой сильный ливень, что современный Сильвано, глядя на эту сцену, в неразгаданном сознании, прокручиваемом ему белым мерцающим шаром, и сам промок до нитки. А дальше Сильвано Черви, итальянскому коммерсанту, пришлось даже немножко поплавать, потому что уровень воды вдруг поднялся, мох перестал хлюпать, он скрылся под водой, которая продолжала подниматься, и бедный Селиван, придерживая шайку с драгоценным цветком, вскоре вынужден был поплыть. Пейзаж за какие-то мгновения изменился. Лес превратился в реку, потом в море, безбрежное море, конца и края которому видно не было. Но странно выглядела эта внезапно возникшая морская поверхность с торчащими кое-где верхушками деревьев, похожими на мачты затонувших кораблей. Их освещал льющийся словно из воды белый мерцающий свет. И в тот момент, когда теряющий силы Селиван, с трудом доплыв до одного такого дерева, вцепился в него, взобрался чуть повыше, чтобы хлюпающая вода хотя бы не доставала его ног, движение воды остановилось, море перестало подниматься, и, глядя на этот странный, непостижимый пейзаж, Селиван, не сумев превозмочь усталость, натянув потуже шапку себе на уши, внезапно уснул. Долго ли, коротко ли спал, трудно сказать, но проснулся он от движения воды и увидел в слегка развидневшейся тьме, как к верхушке его дерева пытается пристать какое-то многолапое существо. Сперва Селиван, как оно водится, испугался, потом удивился, но, решил отдаться Господу и, перекрестившись, подумал, что пусть оно будет, как будет. И стал рассматривать существо. То, что он видел, будет являться теперь грядущим поколениям в ночных кошмарах и заставит их осмыслить и анализировать бытие. Существо подгребло к дереву, на котором сидел Селиван, и попыталось взобраться на торчащую из воды ветвь, у него это сперва не получилось, а тут как раз русская душа взяла верх и над страхом, и над сомнением, и даже, может быть, и неприязнью. Селиван подставил этому существу руку, и, тогда только увидел, что перед ним иззябшая, продрогшая, впрочем, очень милая, отливающая всеми оттенками радуги, насколько это все было возможно заметить в полуволшебную искрящуюся ночь, ящерица, и уже совсем он не удивился, что она заговорила человеческим голосом, потому что на голове у нее сверкала корона. Наш Сильвано Черви с удовольствием смотрел на эту сцену и тоже не удивился, потому что в отличие от своего далекого предка умел классифицировать подобные явления и не стал называть это чертовщиной, не стал во сне креститься, а просто бросил себе в сознание одно слово: "сказка" и с удовольствием стал смотреть, что будет дальше. А дальше было то, что всегда бывает с добрыми, славными и бескорыстными людьми, независимо от того в сказке или реальной жизни они живут; Селиван, забыв про тюльпан, который он с таким трудом и с таким риском добыл для своей возлюбленной, перестал придерживать шапку, отчего та сперва съехала, а потом и поплыла вместе с тюльпаном в каком-то неизвестном направлении, стал прижимать к себе ящерицу, намереваясь согреть ее, и когда увидел, что она, как ребенок, заснула, попросту сунул ее под свой мокрый кафтан и заснул тоже. А может быть, это и не сон был вовсе, а что-то иное. Утром же, когда явь, названная потомками "сюром", слегка приблизилась к реальности, они проснулись, и оказалось, что все изменилось, спала вода, и увидели они, теперь уж со страхом, что сидят на верхушке огромной сосны; и бережно, осторожно, чтобы не потревожить ящерицу, которая так доверчиво прижалась к нему, Селиван слез с дерева, н тут ящерица заговорила. - Спасибо тебе, добрый человек, - сказала oиa совсем так, как говорят в сказках, - помоги мне теперь добраться до дома, н мой отец вознаградит тебя. "Какая может быть тут награда, не испугавшись говорящего чудища, подумал Селиван, потому что тут только вспомнил о потерянной шапке и тюльпане, из-за которого вся эта история с ним и приключилась. - Вряд ли твой отец может помочь мне найти то, что я потерял." - Мой отец может все, - сказала ящерица, словно разгадав его мысли, - и ты поймешь это, но может быть не сразу, ты это поймешь через двести лет, а сегодня тебе стоит только поверить ему. Иди туда, куда покажет тебе путь белый луч. И наш Селиван, хлюпая в своих лаптях по мху, который стал еще более мокрым после того, как пропитался целым морем, пошел по дороге - не дороге, но, скорее будет сказано, лесной тропинке, освещаемой белым лучом, и так дошел вместе с ящерицей на руках до болота. Около болота ящерица заволновалась, что-то пискнула на своем, уже не человечьем языке, и тотчас же болото разверзлось, и появилась в глубине его мраморная лестница, которую Селиван даже представить себе не мог, потому что никогда не видел дворцов ни на картинках, ни тем более наяву. Господский дом князя на дворец похож не был. Ящерица предложила спуститься, и Селиван решил не огорчать ее. Он стал спускаться по мраморной лестнице, как ему показалось, в преисподню, но вскоре оказался не в аду, а в покоях удивительного дворца, стены которого были инкрустированы изумрудами, алмазами, сапфирами, ляпис-лазурямр!, агатами, и далее, снова не убоявшись, пройдя по длинным залам через анфиладу раскрывающихся перед ним дверей, наконец дошел до последней, а когда она за ним закрылась, он с ящерицей на руках оказался перед троном владыки морского, которым был стоглавый дракон. "В сказке любого народа можно найти описание драконов, - подумал во сне Сильвано, - но очень мало кто из людей, читающих и передающих из поколения в поколение эти кладези народной мудрости, понимает, что все, что написано в сказках, - правда, только, конечно, не такая правда, которая являет собой: "дважды-два четыре", а символическая правда, в которую надо просто поверить и которой надо следовать. Поэтому он и смотрел с трепетом, что будет дальше, потому что именно в этот миг его предок Селиван подошел к самому трону, опустил ящерицу на перламутровый пол, и по этому полу она добежала до трона своего владыки и отца, взобралась на подлокотник кресла и оказалась возле самых глаз дракона и что-то свистящим звуком ему прошептала. - Спасибо тебе, - загрохотал голос дракона, - за то, что спас мою дочь, - и далее, как отметил спящий, но не теряющий чувства юмора, Сильвано, стал декларировать в точности так, как это делают члены правительства. - Жизнь твоя будет отныне интересной, - заявил дракон, - ты увидишь многие страны и полюбишь ту, которую любишь неистово, ты станешь ее мужем и ты будешь... - и тут, если бы Селиван мог только представить себе, что существует на свете кино, и сумел бы сравнить то, что он увидел, с тем, что знал... Но поскольку кино он никогда не видел, ибо оно было изобретено только через полтораста лет, он, как зачарованный, смотрел на светящуюся стену, на которой проигрывались невероятные возможности будущей жизни его и его потомков. - Ты будешь человеком, который сможет концентрировать время, - сказал дракон, не объяснив бедняге, что такое время и что такое его концентрировать. - Ты будешь владыкой мира, потому что ты будешь выцеживать из своего сознания уроки истины, проигрывать их вновь оттачивая, как оттачивает гранильщик камней свои изделия. Ты будешь хозяином Вселенной. Я знак/это, потому что хозяином Вселенной, - закончил свой монолог дракон, - может быть только добрый человек, которым ты являешься. Тут наш Сильвано заворочался в своей кровати. Не то чтобы сон вдруг оставил его. Но ему вдруг стал ясен тайный смысл появления этого дракона как в его собственном сне, так и в жизни его далекого предка, он понял, что под видом дракона для того Селивана, который не мог воспринимать абстрактно ничего другого, кроме чертей, дракона и Бога (но Бога он пока не был достоин, а к черту не пришел), - это была та формула его грядущего бытия, которой единственный в то время, в конце восемнадцатого века, он мог поверить и которой мог подчиниться, и поэтому он с ужасом о. иииn.1 стал следить за каждым словом своего предка, ожидая развя^ги ruo теперь уже доподлинно понимал, что все, что послано ему ccru.^-i/i н" сне, неспроста. Но Селиван воспринимал отнюдь не космический разум, заключенный в драконью форму, дабы быть понятным людям конца позапрошлого века. Он видел перед собой чудовище, способное говорить на родном ему языке, и наверное мало что понимая из того, что говорил ему дракон, представил себе только одно: когда творишь добро, можно договориться с кем угодно. Дракон, как оно и всегда бывает в сказках, предложил нашему Селивану на выбор три вещи в знак приязни и благодарности, но Селиван, который безумно любил женщину, отказался и от злата, и от серебра. Он попросил вернуть ему утраченный потоком морским волшебный лесной тюльпан, и когда этот тюльпан был принесен ему на золотом блюде, просто взял его и бережно сунул за пазуху, право, не совершая этим ничего особенного. Когда же наступило время прощания, дракон, а вернее, те силы, которые создали этого дракона в воображении Селивана, медлил. Дракон получил указание Вселенского разума обеспечить программой бытия уносимый этим парнем из покоев дракона предмет, будь то монета или драгоценный камень, но тюльпан существо эфемерное, оно исчезнет, и тогда, обещав на ближайшее столетие счастье всему роду Селиванову, дракон не сможет сдержать своего слова. И он придумал, что он сделает: дракон достал откуда-то из-за трона массивный крест черного дерева и протянул его парню. - Этот крест береги, - сказал дракон, - этот крест помогает всем, кто к нему прикасается, помогает тем, что возвращает прошлое, но только помни, что подобно мужчине и женщине, которые, соединившись, рождают жизнь, этот крест тоже должен соединиться с тем куском дерева, с которым вместе они создадут нечто, что способно победить время. Береги этот крест. А нечто ты найдешь сам. Из поколения в поколение передавай этот крест и никогда никому чужому не доверяй его. Под чужим я разумею недоброго. Когда ты найдешь это нечто через сто, двести, триста лет, ты сможешь стать властелином мира. Очень хотелось нашему Сильвано посмотреть, чем все это кончится, и во что превратится дракон, и куда пойдет Селиван, он заинтересовался той, ради которой его далекий предок потерпел столько страха, еще раз вспомнил отчетливо, что она итальянка. Потом стал размышлять, почему вообще все показанное ему показано так, а не иначе, и сон ли это, и что еще было важно узнать. В конце концов он стал ворочаться, и словно бы подталкивать дракона для того, чтобы тот рассказал еще больше, и в тот момент, как это всегда бывает, когда мы опережаем события, начинаем вдруг бежать впереди паровоза или ударяем в колокола, не взглянув в святцы, проснулся. Но проснувшись и намиловавшись с женщиной, которую он обожал и которая недавно стала его женой, и которую он искал, как он говорит, шестьдесят с лишним лет, он вдруг стал холодным и суровым. Это его состояние пришло оттого, что он явственно вдруг вспомнил только что виденный сон и в этом сне была какая-то одна деталь, которая не давала ему покоя. И когда он перебрал в своем сознании все, что только мог перебрать, чтобы вспомнить, что это была за деталь, он увидел на столе нарисованный им сегодняшней ночью чертеж и понял, что он нарисовал крест точно такой же формы, какую он видел в этом сне. Оттолкнув немедленно обнимающие его руки ничего не понимающей женщины, не позавтракав, не приняв душа и не совершив обычный утренний моцион, не одевшись, он как был халате, прошел в другую комнату, достал из ящика с инструментами стамеску, вернулся в спальню, просунул стамеску в щель бюро и, не думая, что он испортит хорошую, а более того - старинную вещь, стукнул по ручке ее своей широкой ладонью, от чего, конечно, крышка расщепилась, потом, не раздумывая, приподнял с хрустом верхнюю ее часть на глазах с ужасом глядящей на него жены и немедленно со сладострастием увидел, что в крышке бюро действительно существует полость, и эта полость также имеет место быть в форме креста, который он видел во сне. Но и крест в свою очередь ему напомнил о невероятном. Он снова подошел к ящику, откуда он вынул стамеску, там лежали и другие инструменты и прочее разное барахло, предназначенное для чего-то: как-то виньеточки, какие-то картпночки, куски дерева, гвозди, выключатели, и там, среди мусора и хлама, обнаружился и вот этот самый крест. Сильвано мог бы теперь поклясться, что это был тот самый, который двести лет назад дракон подарил ему в его прошлой жизни. Он взял этот крест в руку и стал думать о том, что он валяется у них в доме давно, почему-то, приехав сюда из Италии, он захватил его с собой, думал приспособить его для чего-то, а до того он провалялся в доме его предков много лет, передаваемый от деда-прадеда к отцу и сыну, но применения этот крест не находил, и в общем-то единственное, для чего он мог служить, это как бессмысленный символ чего-то: его вешали в квартире, хотя бы потому, что он был сделан из темного дерева. На свете бывают такие вот бессмысленные предметы, которые отчего-то берегутся хозяевами. Сильвано вдруг понял, схватил этот крест и, не протерев его тряпкой, подбежал к бюро и ему показалось, что крест сам выпал у него из рук и вошел в ту полость, которая была в бюро много-много десятилетий назад для этого креста уготована. Он не мог вымолвить ни слова. Он подошел к своей жене, обнял ее за плечи и подвел к бюро. И когда они подошли, ему показалось, что крест неплотно лежит в пазах. Он протянул свою руку и нажал на крест таким образом, чтобы он точно лег в предназначенный ему паз. Последнее, что помнил доктор Сильвано Черви перед тем, как спальня его превратилась в сердцевину, как ему показалось, кометы, это то, что поверх его руки лежала ручка его любимой жены. Глава 5 Доктор Черви интуитивно ощущал, что что-то должно произойти, но он точно не знал, что, держа руку на кресте, покоящемся в крышке его бюро, он тем самым включил машину времени. Да и тем более сделана она была таким образом, что ничего страшного не произошло, а просто комната на секунду погрузилась во мрак, и он одновременно стал ощущать себя в двух ипостасях. Он продолжал находиться в спальне и ощущал руку жены поверх своей, но при этом каким-то образом оказался в детстве. И вовсе этому не удивился, а понял, что то, что произошло, всегонавсего явилось из его памяти и материализовалось. Кстати, это же самое он совсем недавно рассказывал своей жене. Плавилось от жары военное лето тысяча девятьсот сорок четвертого года. Крошечный итальянский городок Фарново был слишком крошечным, чтобы всерьез обороняться от захватчиков. Американцы, конечно, не имели цели бомбить именно этот город, которого на приличной-то карте и нету вовсе, но несколько немецких бомб все же упало почти в него, а вот что касается англичан, то они почему-то методически бомбили именно Фарново. Может быть, у них были более совершенные карты?.. Ночные налеты так надоели семье Сильвано, что его мама синьора Лина приняла решение отправить своих детей к родителям в Авильо. Но мама мамой, а когда идет война всякий юноша хочет стать мужчиной. Не был исключением и Сильвано. Он любил заряжаться впечатлениями. Однажды во время такого налета он встал с постели и выскочил из дома. Бомба разорвалась в соседнем дворе, и ему, как любому мальчишке, охота было посмотреть, что из этого вышло. Когда он оказался в соседнем дворе, совершенно забыв про комендантский час, он увидел там полный развал и несколько солдат-немцев. Он был рослым, и никто не спросил его возраст - ясно, что не ребенок... Его арестовал немецкий патруль. В Фарново есть небольшая площадь, и Сильвано рассказывал о том, что в тот миг на середину этой площади немцы буквально бросили его и еще нескольких прохожих. Немецкий сержант схватил пистоле т и сказал ему: "Ты партизан". А Сильвано от страха, потому что впервьи видел, что смерть рядом, не знал, что и ответить. Но сержант, видимо, не имел намерения расстреливать на месте и тем более партизан, и поэтому повел группу арестованных в комендатуру. Там немецкий офицер пристрастно допросил Сильвано, но ничего, конечно, нс узнал, потому что сам отвечал на все задаваемые им же самим вопросы, бросил его в карцер. На следующий день подогнали огромный грузовик, крытый брезентом, и отвезли арестованных в маленький городок Реджемилья, а потом, вспомнил Сильвано, на какую-то железнодорожную станцию. Сильвано беспокоился только об одном: как же там его мама, ведь он выскочил из дому на пять минут, она же, наверное, с ума сходит от страха и непонимания, что произошло с ее сыном. Но по-настоящему Сильвано испугался тогда, когда понял, что сидящий с ним в теплушке человек, который был арестован вместе с ним на площади (он говорил с сильным акцентом), русский - это Сильвано ощутил шестым чувством. Так молодой парень стал участвовать против своей воли в войне. Потому теперь уже никуда не деться: пленный русский задержан вместе с ним на площади. А это слишком серьезно. Поди докажи что-нибудь в этой ситуации. Железнодорожный состав меж тем пересек границу Польши, и вскоре Сильвано впервые понял не по газетам, которые читала мама, что такое концентрационный лагерь... Это было не очень долго, но помнилось, как помнится несвобода. Только и говорили о том, что должны прийти американцы и освободить их. Но случилось иначе. Пришла Советская армия и с нею вместе оставался Сильвано до сорок пятого года, жил с солдатами, ел их хлеб. Учился уму-разуму. Почти год отсутствовал Сильвано дома, а когда вернулся под родной кров, мама и отец поняли, что теперь перед ними настоящий мужчина. Война кончилась. У него теперь появилась масса дел, он стал ориентироваться в политике, стал понимать, почем фунт лиха и сколько стоит справедливость на внешнеторговом рынке... и решил стать офицером. Поступил в академию аэронавтики, закончил даже курс, а в сорок девятом, узнав, что его родную Триесте собираются отдать Австрии, решил поехать в этот город. Ему казалось, что студенческая демонстрация может что-то изменить в этом мире. У него не было денег, он наскреб только на билет в один конец и только позже сообразил, что еды ему бесплатно никто не даст, а о том, что тело его сильнее, чем дух, он пока не знал. На другой же день голодный, измученный и несчастный он позвонил в первую же попавшуюся дверь на первой же попавшейся улице и сказал открывшей женщине: - Я студент, у меня нет денег, дайте мне поесть. И Господь помог ему. Его провели в дом, покормили. Так Сильвано Черви познакомился с семьей художников. Хозяйка сказала: - У нас нечего вам дать, кроме этой несчастной похлебки, но мы дадим вам картину. Если вы сумеете ее продать, то возьмите себе, сколько нужно, а остальное принесите, пожалуйста, нам. И вот Сильвано пошел продавать эту картину. На ней был изображен какой-то пейзаж в стиле итальянского позднего Возрождения, но тем не менее он знал, что эта картина нарисована сегодня, в сороковых, но, кто знает, может быть, кого-то заинтересует спокойная жизнь Италии, изображенная на этой картине. И он пошел на набережную, где прогуливались толпы людей. Среди них были офицеры, много женщин. Он поставил эту картину у дерева. Как продавать, он не знал, занимался этим делом впервые в жизни, рекламировать товар не умел, в живописи смыслил не так уж много, на уровне колледжа и интеллигентной семьи, в которой он вырос. К нему вдруг подошла одна дама, впоследствии она оказалась женой коменданта Триеста, и спросила: "Сколько вы за нее хотите?" Сильвано подумал и ответил: - Я хочу пятьсот американских голубых лир. - Пятьсот лир? - изумилась дама. - Так мало? Вы, наверное, впервые занимаетесь этим делом? Пойдемте со мной. И Сильвано, взяв картину, пошел за ней. Идти пришлось недалеко, рядом находился освещенный подъезд дома, куда она его привела. Тут только Сильвано увидел, что пристроился возле дерева напротив особняка с охраной. Открылась дверь, и вдруг он увидел совсем юную даму потрясающей красоты. Эта женщина впервые в жизни родила в нем чувство. И когда в огромном светящемся эфире, заполнившем комнату, в которой пожилой и уставший Сильвано Черви стоял облокотившись на крест, лежавший на крышке бюро, а его жена все еще продолжала держать свою руку поверх его руки, возник образ этой дамы, он, в общем не очень утомившийся до этой минуты и разглядывавший все то, что происходило с ним когда-то скорее лениво, нежели внимательно, вдруг вскрикнул: - Ты видела, - прошептал он вслед за этим своей жене, - ты посмотри, - он не мог подобрать слов. Но она не только все видела, она все поняла. Потому что узнала тот самый особняк в Триесте, куда ее вместе с другими актрисами, отправленными в Германию из России, забросила судьба. Когда видение исчезло, Сильвано посмотрел в глаза своей жены и сказал: - Верусенька, я сейчас возвращусь обратно в это время, и там я женюсь на тебе. Там, в том времени. Ты представляешь, у нас с тобой будет сорок с лишним лет счастья, а не разлуки. Его жена посмотрела на него влюбленно и, не прочитав в ее взоре и оттенка сомнения в том, что он только что произнес услышанные ею слова, сама положила свою руку на его, а его подтолкнула к кресту, покоющемуся на крышке бюро, и они снова оказался в Триесте. - Давай проживем жизнь снова, - сказал он. Его избранница промолчала. И жизнь пошла новая. - Что вам делать в России? - спросил молодой Сильвано у только что познакомившейся с ним дамы, сидя с нею в креслах залы особняка коменданта. - Ничего. У меня никого там нет, - грустно сказала она, - все мои родные погибли, мама жива. Через пять дней, забыв про демонстрации, забыв про карьеру аэронавта, вместе с очаровательной невестой, русской по происхождению, но знающей немецкий, французский, английский, а потому уже удивительной, господин Сильвано Черви прибыл в отчий дом Фарново. "Почему этому Сильвано, несмотря на его молодость, все так удается?" спрашивали люди. "Потому, - отвечали им другие, - что он нашел ту, которую любит, и она осеняет его своим взглядом, ведь это именно она посоветовала ему не становиться офицером-летчиком и именно она посоветовала ему продолжать профессию его предков, поэтому он стал превосходным врачом". Прошло восемь лет. Сильвано Черви из сегодняшнего дня с упоением разглядывал счастливую пару, и теплота руки его жены, покоящейся на его руке, держащей крест, делала его более счастливым. Он много раз смотрел на счастливые лица и много раз прокручивал эту волшебную сцену счастья, хотя прекрасно понимал, что у него есть удивительная возможность сейчас остаться в этом измерении, которое видели его глаза, навсегда. Но отчего-то он медлил... Мелькали годы, и в одном из них, и Сильвано почувствовал, что его жена тоже видела это и побледнела, - забрезжили заголовки газет, где было написано о смерти диктатора. Шел уже пятьдесят шестой год, и Сильвано сам предложил своей жене поехать в далекую Россию, чтобы разыскать хотя бы место, где покоится прах ее предков, потрогать дорогие камни и, может быть, чтонибудь узнать о матери, слухи о которой до них не доходили. Они собрались. Так Сильвано Черви впервые в чужой жизни посетил Россию. Он, стоя в московской квартире, явственно ощутил себя в Ленинграде пятидесятых, в самом центре города, возле Исаакиевского собора. Он был с женой. Они шли, восторгаясь тому, чему восторгаться никогда не предполагали. Их окружало удивительное время. Сильвано Черви принужден был вспоминать то, что он к стыду своему стал забывать. Он почувствовал, что тот молодой Сильвано, гуляющий по чужому для него городу с женщиной, для которой этот мир был родным, вспомнил далекий сорок четвертый, несостоявшийся расстрел на площади после бомбежки и того самого русского, который подбодрил его и сказал, что на американцев надеяться глупо, когда на свете есть братья-славяне. Почему-то он тогда сказал, что славяне ему братья, Сильвано не знал. Ему страшно захотелось увидеть этого русского в тот же час. Он прекрасно помнил его имя, знал, что тот спасся, что он - ленинградец, но в ближайшем адресном столе, куда они поспешили, ничем им помочь не смогли. Его жена объяснила, что значит такой категорический отказ. Повидимому, освобожденный из плена красноармеец был немедленно помещен в лагерь уже советский и там, вероятно, погиб. Живя в помпезном "Англетере", они думали о том, что же происходит в этом мире. И они жили в России еще ровно столько, чтобы получи ть документы о том, что, о Боже, мать его жены жива и уже готовятся документы о ее реабилитации. "Страшная, безудержная, жесткая, как поручни вагона, жизнь человеческая", - думал Сильвано. Прокрутив видеоленту своих ощущений на несколько лет вперед, он принужден был встретиться с людьми ему неведомыми, но родными его жены из той, другой жизни. Он вспоминал, и флюиды его памяти давали ему изображения, совершенно не заботясь о хронологической их последовательности. Он сам себе не признавался в том, что ищет по всей временной лестнице того времени, в котором он находился, того, кто дал ему возможность все это увидеть. А его жена, так уж устроено чувство, без слов понимала мужа, и ее рука, все еще лежащая поверх его руки, крепко сжимала его пальцы. Глава 6 Светящийся шар поглотил Вселенную. А мне очень захотелось встретиться в этом странном и новом для меня измерении с самим собой. Мне захотелось знать, кто я и что я, и есть ли я вообще в этом мире. И если это я, то каков коэффициент погрешности меня в сравнении с мной сегодняшним! Оказалось, что я есть и в этом измерении, потому что провидение стало рисовать передо мной пусть не петроградские здания и прямые улицы, но московские купола. Как интересно устроен мозг - меня всегда манила древняя столица России. В Москве я был и в первой ипостаси не единожды. Калужская застава тянулась на юго-запад огромным проспектом, Окраинным, по имени Украины, но теперь он имел имя, и это было имя именно того человека, по вине и воле которого заварился весь сыр-бор в нашей волшебной России. Он носил название - Ленинский проспект. В одном из домов на этом проспекте, в довольно странных условиях, в особенности если сравнивать их с теми, в которых пребывал я реальный, и жил тот самый я, который должен был там жить в случае, если история повернется к нему так, как она повернулась на самом деле, если судить по словам Кирилла Николаевича. Мельком вглянул я на двор "своего" дома с огромной лужей посреди двора и увидел напротив (как раз отражающееся в луже) странное здание в духе псевдо-Италии. Оно помещалось прямо перед домом. На нем было написано по-моему что-то по-египетски, но русскими буквами. Было написано - ВЦСПС. Я не стал заниматься догадками, а уже шел по долбленому, словно от взрывов выщербленному непогодой асфальту к самому последнему подъезду дома. Этот подъезд пах тухлятиной, соединенной с запахом полицейского участка, и вот на втором этаже (первом европейском!) я узнал ту квартиру, в которую мне надлежало позвонить. Вряд ли так плохо и скудно живет сегодня в моем доме даже дворецкий или, может быть, - подумал я, я в новой для себя ипостаси ничего значимого не представляю в этом мире? Или, может быть, я безработный? Или отверженный? Или по приговору суда нахожусь в подобных условиях? Все это мне очень захотелось выяснить, и не без трепета я нажал кнопку звонка. - Кто там? - спросил подкашливающий, но очевидно знакомый мне голос. Он мог, конечно, принадлежать только одному человеку - мне, и уж в этом я ошибиться не мог, столько раз слушая себя в аудиозаписях разных передач. Я назвал свое имя. У меня не было другого выхода, я перебрал все варианты подобной встречи, и мне остался только один, самый разумный и безопасный. Я очень рассчитывал на то, что и в другой временной жизни я тоже буду человеком, имеющим отношение к творчеству. Теперь мне представилась уникальная возможность поговорить с самим собой, хотя бы и для того, чтобы установить истинность моих мыслей. Поэтому я не представился начальником городской управы. Но уже нажав пуговку звонка, я сообразил, что в этом есть что-то не равное. Как будто я встречаюсь в лесу с медведем, имея пулемет. Ято уже привык к мысли, что встречусь с самим собой, готов к этому, а вот тот я. Интересно, он готов? Мне было его немного жаль. Но я быстро себя успокоил. Отогнал сладкие мысли. Я не привык себя жалеть, и в этом кроится маленький секрет моего бытия, а он - тот за дверью - тоже я, стало быть и его жалеть также негоже. Дверь отворилась. Он был дома один, а собственно, я не мог и предположить, что он живет здесь с матушкой, ее мужем и своей семьей. Я ведь не забывал о том, что он - это я, а в мире, к которому я привык, жить всем вместе, вповалку, было не принято. Это не соотносилось ни с нашим положением в обществе, ни с семейными традициями дома, но, увы, вопиющая бедность и нищета сделали свое дело не только с бытием, но даже с сознанием второго моего я. Итак, он был дома один. Это позволило мне довольно быстро его адаптировать к ситуации, почти не коснувшейся шока, и не испугать. Собственно, я был уверен в нем, как в самом себе. Он действительно оказался творческим человеком, почти не поразился навязанной ему ситуации, наоборот, с любопытством стал меня разглядывать и расспрашивать почему-то о будущем. Но ведь я приехал не из будущего, я приехал из того времени, которое волею случая не совпало у меня с ним. Было параллельным. Мы с удовольствим посмеялись над парадоксами того, что если бы время существовало только одно, то кто-то из нас не существовал бы, а так мы существуем оба в этом мире, смотрим на одни и те же звезды и можем вести беседу. Это позабавило нас обоих. Сперва вопросы задавал он, и я как мог отвечал на них, но в сущности ведь это я пришел для того, чтобы его интервьюировать, и это я должен был задавать ему вопросы. И я тоже задавал их, но, понимая ситуацрпо, старался быть возможно более тактичным. Мой собеседник, я это должен был предвидеть, был достаточно (как, впрочем, и я) обличен леностью духа, поэтому он и не мог дать исчерпывающие и холодные данные о российской истории, но он давал их в своей интерпретации, которую я хорошо понимал. К тому же несколько раз он снимал с полки свои какие-то записные книжки и показывал мне все то, о чем мы с ним говорили, он уже думал об этом и, оказывается, готов был к моему визиту. От него я узнал о том бессовестном обществе, в котором пребывает сегодняшняя Россия, о революции, которая произошла в семнадцатом, о переворотое, который был в двадцать девятом, о смерти одного из лидеров партии, возглавляющей Ленинградскую организацию большевиков, а фактически - всю власть в Петрограде. Я узнал, что мой святой город назван именем человека, которого дядюшка рекомендовал мне как самого последнего кровавого пса, и о том, что около ста миллионов жизней унес строй, который Кирилл Николаевич, пожертвовав своей жизнью, не поставил на одну чашу весов с истинностью истории. Я узнал о чудовищной войне, которая происходила почти четыре года и унесла сорок миллионов жизней. Мой собеседник подарил мне три тома дневников записей очевидца блокады нашего родного города. Я взгянул на обложку и похолодел. Автором трехтомника был мой отец. Мой отец. Но мой отец никогда не видел этой войны, не видел блокады своего родного города, он всю жизнь занимался главным образом собиранием архива литературы. Он преуспел в этой области, но история... Я медленно опустился на стул. Боже мой! Неужели время так изменилось! Я понимал, что действительно этот второй "я" (а может быть, и первый, и истинный) все чувствует без слов, и мне в этот миг, как молотом, в мозг ударило слово "книги". Вот разгадка времени: мне необходимо было посмотреть теперь на те книги, которые пишут об эпохе, которую я никогда не видел и не ощущал. Поэтому я, опережая события, скажу, что унес с собой во второе мое время книги авторов, имен которых, чтобы не запутаться во Вселенной, не назову, но это были бесчисленные словари, энциклопедии и другое - то, что бесценно так, как может быть бесценен документ. А еще мне очень захотелось узнать про нашу мамочку, про то, как она живет, счастлива ли она, не болеет ли, и если все это не так, я увезу ее с собой в свое время, и там у меня будет две мамочки. Я нашел, что это не парадокс времени, ... и нервно рассмеялся. Мой временной близнец рассказал мне: она совсем недавно вышла замуж и пребывает теперь в этой же крошечной квартирке со своим мужем-итальянцем, радуясь вниманию с его стороны. Она влюбилась в него с первого взгляда, она привезла его в Россию, и он, к чести его будет сказано, поменял свою солнечную Италию на голубую нашу страну, грустную и дождливую. Он хотел в Россию, хотя имел приличное положение в своей стране. Мой собеседник с судорожными подробностями стал описывать происхождение мужа нашей мамы, особенное ударение делая на то, что тот имеет древний род и даже герб. Это было слушать приятно. На книжной полке стояла склеенная пластмассовая кукла. Она заинтересовала меня. Собственно, не просто заинтересовала, но показалась мне знакомой. - Когда умирал отец, - сказал мой второй "я", снимая куклу с полки, - то он попросил меня выполнить три его просьбы. Я напрягся. Нет ничего святее, чем просьбы умирающего. - Мне тогда было девятнадцать, и я был предельно инфантилен, может быть, поэтому он не назвал больше просьб. Но он сказал: выдай матушку замуж, купи ей куклу и реабилитируй Гумилёва. Вам, наверное, не известно, что этот поэт был в двадцать первом году казнен большевиками. Я, который поклялся не удивляться, пребывал теперь в шоке. Мне это не только не было известно, но я вспомнил свой разговор с Гумилёвым об этом: я канонизировал бы его, если бы он прекратил жить в двадцатых. Неужели .я тоже обладаю чутьем? Но одно меня насторожило: что же он и после смерти был опасен этому обществу, зачем его надо было реабилитировать? И что это за власть, которая по полстолетия мстит ею же убитым поэтам. - Ну хорошо, Бог с ним, с Гумилевым, отчасти я предчувствовал такое развитие сюжета этой жизни, но при чем здесь кукла? У нее что... - У матушки никогда не было куклы в детстве. Она выросла в канавах, она была дочерью врагов народа. Когда арестовали бабушку, ее маму... ...это было невероятно слушать. - Арестовали бабушку? - Что тут удивительного, я написал об этом книгу "Мамочкин социализм", - ты слышал? - Я? Слышал? Я не знаю, что такое социализм... - Да-да, наша аристократка - матушка была нищенкой (и это в нашем обществе ...ских, ...овых, ...киных, ..ко и иже с ними нравится тем, кто являет собой пепротрезвляющуюся десятилетиями массу, именуемую - народ), побиралась, потом подделала документы и поступила на какую-то фабрику, чтобы не умереть с голоду. Но кукла... - О кукле она мечтала до пятнадцати лет и впервые увидела ее в доме у совершенно чужой женщины. Она, а это было году в сорок втором, шла война, постучала в какой-то дом, попросила поесть. Дверь отворила женщина по имени Александра Варфоломеевна. Взяла маму в дом, обогрела, накормила и оставила у себя жить. Александра Варфоломеевна недавно умерла, я видел ее... А знаете, почему она взяла нашу маму к себе? Я отметил, что он говорит: "нашу маму". - От доброты? - Конечно, но в то время немцы угнали в Германию ее собственную дочь, и она загадала, что если поможет чужой девочке, сыщется своя. - И, конечно, нашлась. - Да, после войны дочь Александры Варфоломеевны вернулась домой уже взрослой, с женихом, солдатом, который ее и освободил из немецкого плена. Еще бы - доброта - самое постоянное, что есть под звездами. Над ней не властно ни время, ни силы зла... - Так вот в доме у той женщины была кукла, первая кукла в маминой жизни. Ну были, конечно, у нее тряпичные, которые она делала сама. - Да-да... А кто ваши друзья, какие у вас привязанности, позвольте вас спросить. - Друзей у меня мало, а привязанности... Видите ли, из родственников не уцелел никто, правда, несколько месяцев назад, поехав с мужем в Питер, мамочка случайно попала на выставку фарфора и узнала тарелку, которую помнила с детства, - эту тарелку расписывала ее тетя. У мамы есть документ, что тетя Ира - художница умерла с голоду в Ленинграде (Петербурге) во время блокады. Так вот оказалось, что она жива и живет именно там. Тетя Ира. - Тетя Ира Потапова? - Изумился я, художница? Но ведь она живет уже лет сорок в Англии. У нее дочери. С одной из них... - Да, - ответил он, - может быть. Она всю жизнь мечтала туда поехать... Она живет в Питере в коммуналке в шестнадцатью соседями. - ...?! В этот момент послышался шум отворяемой входной двери, мы сделали маленькую паузу, а в комнату в это время вошла женщина, лицо которой показалось мне знакомым. - Роза, - воскликнул я, - няня! Что ты здесь делаешь, ты же живешь в Санкт-Петербурге! Роза посмотрела на нас обоих и конечно же, на всякий случай лишилась чувств. И пока мы давали ей английской соли, мой двойник сообщил про неё, то что мне было не известно в моем мире: Роза - его няня, у нее была, как у всех в этом мире, тяжелая жизнь, отец ее погиб на фронте, мама умерла тогда же, а много лет спустя после войны наша мама наняла ее в дом присматривать за ребенком... (за ним). ... Собственно мама действительно наняла ее присматривать за ребенком, за мной, когда была в Москве с отцом, но родители ее были живы, просто быть няней она считала своим предназначением. Позже, уже не знаю в какой временной ипостаси я узнал о том, что родители Розы по отцу Сибгатулловны перед самой войной, бежав из голодной Горьковской области из татарского села, устроились дворниками в Москве, в одном престижном доме, где жили крупные военные чины на проспекте Сталина (позже Коммунизма), а потом Мира. А что такое были дворники в конце тридцатых? Агенты тайной полиции (НКВД). Заплатив за сносный паёк, отец Розы Сибгатулл тем не менее не удовлетворил своих коммунистических хозяев правоверным исполнением их негодяйных распоряжений. Его потихоньку убили. Мать Розы умерла с горя. Ну, а потом девчонке рассказали, что на фронте... или от тифа... Сбагрили её к тетке. Роза рассказывала как они жили, как в доме была одна ложка и не было ни одной зубной щетки. В школу без верхней одежды приходилось ходить по морозу, без книг школу за пять километров... И все это под аплодисменты Отцу народов - Сталину, устроившему не дрогнувшей рукой повсеместное человеческое счастье. Я узнал его имя случайно, его нет в нашей истории, но когда мой "я" показал мне его фотографию, я узнал в ней выгнанного из Академии Искусств посредственного поэта - Джугашвили, который после изгнания открыл свой колледж словесности и там обучал некоторых впоследствии известных литераторов. Один из них, верный ученик Джугашвили в своем романе: "Путешествие номинантов" описал этот колледж. Мой "я" сыпал невероятными именами: Смеляков, Шубин, Ахмадуллина, Берггольц, Форш, Евтушенко, Хлебников, Маяковский, Булгаков, Чуковский, ...., ........ Неужели их не будет в литературе, если общество будет развиваться нравственно? Неужели Достоевские приходят, чтобы дать нам кусочек неба? ...Когда Роза открыла глаза, я постарался больше не попадаться ее взору и сел в кресло таким образом, что меня не было видно за книжным шкафом. Здесь же рядом помещался маленький столик, и на нем лежало распечатанное письмо, поверх которого покоилась фотография. Я присмотрелся и увидел, что на фото изображена моя бабушка с неизвестным мне мужчиной. Похоже на то, что в этом временном срезе, после смерти деда Константина Ивановича - отца мамы, которого я, естественно, помню, - нас разделяют десять лет, но портрет которого висит у мамы в кабинете, бабушка вышла замуж. Роза ушла на кухню, а я обратился с вопросом к своему собеседнику. - Бабушка вышла за него замуж в лагере, в сорок девятом, помоему, а дед - мамин папа умер в блокаду. Сейчас бабушкиного мужа тоже уже нет на свете, да и бабушки... - Боже мой, еще раз подумал я. - История ее мужа любопытна, продолжал он, не обратив внимания на мое "Боже мой". - Он рижанин, сын благопристойных родителей, учился на юридическом факультете, а когда Латвию присоединили к Советскому Союзу... Его звали Сергей Аркадьевич. - К чему присоединили? - Я потом объясню вам, считайте, что к России, так вот его арестовали и отправили в лагерь, там он познакомился с бабушкой, а его родители, не дождавшись сына, уехали в Нью-Йорк. Эмигрировали. - Как, они уехали в Америку, но это же не место для эмиграции? - Может быть, но они прожили там положенный им век, и с ними уехала и сестра Сергея Аркадьевича - Муся, Мария Аркадьевна. Она и теперь живет в Америке. Когда я был в прошлом году в Штатах, я навестил ее. Она в последние годы бывала и в Москве, и в Риге, и незадолго до смерти бабушкиного мужа они увиделись... Но я его уже не слушал, не слушал потому, что мне показалась такой бездарной моя спокойная и размеренная жизнь, что стало нестерпимо стыдно отчего-то... - Как умер отец? - спросил я его после долгого молчания. - От инфаркта, в семьдесят третьем, но на самом деле от того, что так и не сумел адаптироваться в этом обществе. Это слушать было невыносимо, потому что в мое время тот же самый мой отец прожил на десять лет больше. - А итальянца, конечно, зовут господин Сильвано Черви? - вдруг спохватился я. - Да, - ответствовал мой собеседник, - его именно так зовут. И я подумал, насколько же должно было опуститься общество, если этот милый, прелестный итальянский человек мог казаться здесь, в Великой России, чуть ли не хозяином жизни. - Несмотря на то, что вы появились так внезапно, хотя, видит Бог, я ждал вас, - заявил мой собеседник, - не будете ли вы столь любезны оказать мне одну маленькую услугу, и эта услуга будет несколько необычного свойства. Я полагаю, что в ваших, и моих, - добавил он грустно, - генах заложен странный фермент, удивительного отношения к матери. Так вот, собственно, моя просьба касается нашей с вами матушки. Нельзя ли как-нибудь изменить этот странный мир, чтобы то счастье, которое наша с вами матушка имеет сейчас в возрасте отнюдь не девическом, влюбившись в итальянца, было бы немножко дольше, я имею в виду то, - поспешно сказал он, - что господин Сильвано Черви мог бы познакомиться с ней несколько раньше. Сколько им еще отпустит для счастья Святая Мария? Мы же этого не знаем и не хотим знать, даже имея у себя в наличии машину времени. "Да, - подумал я, - на этот вопрос я даже с помощью машины времени ответить не хочу. Но почему, собственно, этот вопрос должен решать я с той формой существования его матушки, которая есть у него, хотя по-человечески я его прекрасно понимаю - его волнует мать. Но ведь это же и моя мать... Я все время забываю, что он - это я. ...Но тогда мое желание скрыть от самого себя то, что машина времени находится у него в квартире, оказалось усыпленным: - А вы никогда не думали о том, что машина времени находится в этом вашем доме? - сказал я ему. - Думал, конечно. - Но в чем же тогда дело? Сегодня ночью некто уже посещал вашу квартиру, вы все мирно спали, он неслышно прошел сквозь стену спальни, в виде светящегося света осветил крышку бюро. И поверьте, этот некто никогда бы не позволил себе в жизни потревожить ваш сон, войти без стука в спальню, но... ведь господин Черви, кажется, плохо спал эту ночь и сам обо всем догадался. - Что вы имеете в виду? - спросил меня "я". Я имею в виду только то, что он знает, что если вставить крест, привезенный им из Италии, в отверстие на крышке бюро, то он сможет точно так же путешествовать во времени, как это делаю я. - Тем самым вы сообщаете невероятную тайну Вселенной: нас не только с вами двое в этом мире, но и бюро существует по крайь.ей мере два? - Что вы, нас многие миллиарды. Кирилл Николаевич, о котором вы ничего не слышали конкретного, но с которым я прожил большую часть моей жизни, внимая его советам (он часто заменял мне отца), сказал мне, что времени как категории не существует. Время - это всего лишь материальное понятие. В каждом мгновении (возьмем за понятие мгновенья самый короткий промежуток времени, который способны измерить земляне) остается полный набор информации того, что происходило в это самое мгновенье. Таким образом, нас с вами может быть во Вселенное не двое, а нас может быть миллион, миллиард и больше, в том числе так же, как и предметов, которые нас окружают. Стоит только найти нужное мгновенье, может быть, изменить его. В конце концов ведь если люди научились влиять на генотип клетки, изменять хромосомы, то кто нам поручится за то, что время не есть та же хромосома, больной орган которой можно просто изменить, удалить или вылечить. Моего дорогого "я" позабавила моя тирада: - Я уже думал об этом и даже написал, но что толку? Кому нужны мои книги? Они никому не нужны. - Отчего же, - возразил ему я, - давайте обменяемся книгами. И мы тотчас же и, по-моему, с удовольствием сделали это. - Да, но, кроме глобальных философских понятий, заключенных в этих книгах, - с улыбкой сказал мой собеседник, - еще существуют страдания Сильвано и матушки о том, что они поздно встретились. - А вот этот вопрос, дорогой мой, - вдруг сказал я, - нам предстоит решать, быть может, вместе, но во всяком случае уж вам-то одному наверняка. Потом мы еще немножко поговорили о вещах бренных и материальных. Я даже подарил своему "я" несколько десятков рублей, вытащив их из бумажника. Это были обычные бумажки, на одну из которых можно получить десять долларов или около трех английских фунтов стерлингов, он в ответ улыбнулся и предложил мне рубли, которые в настоящее время находятся в обращении в России. Я взял деньги для коллекции, и к тому же, если мне придется оказаться на улице, они мне могут пригодиться. Я не помню, как мы простились. Но я хорошо помню, что я открыл его книгу. Там были написаны удивительные, непостижимые для меня вещи. Я стал читать. Мне показалось, что тело мое отказалось мне служить, я дух воспарил куда-то и соединился с Его духом. Мы стали единым целым, поэтому я прошу простить читателя за то, что он, быть может, ошибется, приняв его "я" за мое собственное. Но именно тот факт, что я взялся писать эти записки от первого лица, может послужить мне порукой. ЧАСТЬ III. ЧУЖОЕ ВРЕМЯ Глава 7 Я позволил себе прочесть то, что писал мой второй "я", и обнаружил удивительную, даже потрясшую меня вещь. Он предугадал мое существование. Он даже записал нашу с ним встречу и беседы. Я стал читать: - Мне часто приходилось сочинять жизнь и приключения самого себя в иной временной ипостаси. Так часто, что, несмотря на некоторую разницу во взглядах, он - мой второй "я", истинный "я" стал почти своим человеком. Не в смысле "близким", а тем, кому я могу теперь уже рассказать о моем собственном преступлении. Но нe потому, что я так уж откровенен с ним в принципе, а для того, чтобы не только удивить его, хотя его, как он уверен, удивить ничем невозможно, но и для того, чтобы рассказать ему, самому разобраться в вопросе, который мучает меня с момента его возникновения и пока остается без ответа. И я ему сказал, просто, как говорят о погоде или желании выспаться, или о потерянной в метро перчатке. Сказал, что я убил человека. И что сделал это я намеренно, хотя понимаю, что уподобился государству, присваивающему себе кощунственное право решать, кому из свершивших то или иное деяние жить на этой земле, а кому не жить. Я же сам всегда был против смертной казни, каждой живой клеткой своей ощущая, что момент насильственной смерти - это самое ужасное, что может быть на Земле, что неизвестно, кто совершает больше зла, убивая человека: тот, кто совершил по законам государства преступление, или тот, кто расправился с преступником его уничтожением. Известно, что в момент искусственного прекращения жизни человек выбрасывает черную ауру. Известно также, что чем более на Земле совершается убийств - неважно каких - от войн ли, от приговоров судей или от проявления человеком своего негативного "я", тем меньше под небом места для света и счастья. Давно я писал о том, что добро и зло существуют на свете в осязаемых материальных проявлениях, и они непременно дозируются. И над нами, думаю, накопилось уже так много зла, что страшно подумать, если все это зло не выдержит там, наверху, соберется в низкие, тяжелые тучи, падет на нас жутким дождем... И еще, что меня лично волнует и не устраивает в убийстве человека - это общее небо. Невозможно, немыслимо, ч тобы убийца, злодеи и насильник после смерти оказывался там же, где находятся близкие, дорогие мне, уже ушедшие из этой жизни люди. Это мучительно сознавать, с этим тяжело жить. И все же это произошло: я убил человека. Ведь преступление это понятие часто относительно. Можно считать преступлением войну, и я дал на этот счет свою оценку. Но если на человека, на его родину, жилье, детей, на его честь посягает враг, злодей, который сметет все и поработит всех, убить врага, чтобы остановить преступление, - это - преступление? Перед законом - нет, а внутри себя самого? Я же убивал? Вот я и оправдываю себя и мучаюсь, мучаюсь и оправдываю. С моим вопросом мне мамому жить и умирать, и снова жить. Ведь за смертью жизнь бесконечна. Потому не судите меня строго, мой добрый друг из иного времени, если можете, конечно, а лучше выслушайте мой непростой рассказ. Совершенно белая сука - дог по кличке Госпожа обежала клумбу, сплошь усыпанную красными звездами гвоздик, и, не поскользнувшись на повороте, аллюром, как хорошая верховая лошадь, взвилась на двадцать ступенек вверх главного здания усадьбы, в открытую настежь парадную дверь. Обитатели дома ждали приезда единственной дочери графа Черницкого - Верочки, то и дело выглядывая на дорогу. У графа было еще пять сыновей, которыми он очень гордился. Как же: трое были офицерами - служили царю и Отечеству, четвертый учился в Пажеском Его Императорского Величества корпусе. А последнему - Костеньке - было только пять лет. Братья-офицеры, как и обычно, проводили часть отпуска в имении родителей, пожалованном графу государем за верную службу. Миша приехал из своего корпуса к родителям, в этот раз отпущенный высоким начальством на все лето. Все братья собрались в гостиной в ожидании тринадцатилетней сестренки. Верочка ехала домой на каникулы из Института благородных девиц и с минуть! на минуту должна была появиться. Взрослые придумали целое представление, в котором должен был принимать участие весь дом: родители, сыновья, прислуга и даже собака. Но сестра не появилась к обеду, как предполагалось. Обедали с опозданием и без нее. Все праздничные яства и напитки, да и полуденное солнце разморили некоторым образом братьев. Двое из них лениво перебирали карты, расположившись в гостиной, Миша, облокотившись на одно из кресел, наблюдал за их игрой вначале с интересом, но потом все более рассеянно, потому что его отвлекало другое, более для него интересное зрелище: его старший брат Петя, сидя за столом, посадил маленького Костика к себе на колени, вытащил из кобуры пистолет и дал его в руки Костику. Но это, должен заметить вам, уважаемый мой двойник, из другого времени, это не все персонажи, что были тогда в гостиной. Там особняком в кресле сидел еще один человек. Он отнюдь не был одет в костюм конца прошлого века, на нем были обыкновенные джинсы, еще белая рубаха с галстуком, что с джинсами не вязалась, и кожаная куртка. Он был черноволос и черноглаз, как, впрочем, и другие в этом зале, чем-то на них похож, но дисгармонировал с окружающей обстановкой и в довершение ко всему курил не то, что они. Он посасывал "Кент". Он не произносил ни слова, потому что не хотел выдавать своего присутствия. Он был здесь лишним. Если бы он разговорился с братьями, то они с удивлением узнали бы в нем правнука. И, может быть, огорчились, заметив некоторую деградацию в манерах потомка, его костюме и речи. Я полагаю, что все же это был я, а не вы, ибо вы все-таки более соотноситесь с девятнадцатым столетием, нежели я. Общаться с правнуком моим предкам было не дано - он для них еще не существовал, ему было суждено родиться лишь через несколько десятилетий. - Хочешь пострелять? - спросил Петя Костика. - Не знаю, - ответил мальчик. Тогда Петя разрядил пистолет в открытое окно и снова дал его Косте в руки. Костя вздрогнул, но пистолет в руки взял. Миша совсем перестал различать красивые атласные карты в руках братьев, входивших в азарт, его уже не волновало, кто из них выиграет - Саша или Вася, он отчего-то завороженно глядел на пистолет. Часы пробили пять. Яркое солнце слепило клумбу и отбрасывало длинные тени от деревьев на аллею, ведущую к воротам. Тут-то и появилась собака. - Госпожа, - перебивая друг друга, обратились к собаке братья. - Где же твоя маленькая хозяюшка? Собака подошла ко всем по очереди, виляя хвостом, лизнула Костика и услышала четкий вопрос Миши: - Ну где же наша милая Верочка, Госпожа? Услышав имя хозяйки, собака стоявшая в этот момент возле Пети с Костиком, слегка потянула офицера на полу сюртука. Петя понял знак, опустил на пол ребенка, встал и двинулся с собакой к двери. Собака пошла к воротам. Они было вышли уже нз ворот, но Петю вдруг осенило, он вернулся, прошел через задний двор в конюшню, вывел коня и помчался по дороге. Собака бежала рядом. В полутора верстах на обочине проселка в высокой траве безмятежно сидела Верочка и увлеченно плела венок из ромашек. Возле коляски возился, обливаясь потом, кучер. Рядом с ним бесконечно причитала Верочкина гувернантка. Поцеловав сестренку, молодой граф посадил ее на свою лошадь. Гувернантку оставил в карете. Кучеру приказал дожидаться помощи, которую он пришлет из деревни, а сам повел лошадь домой. Дома, казалось, все оставалось на прежних местах, кроме лишь одного: Миша долго смотрел на пистолет в руках Костика, прошелся мимо стола раз-другой, потом подошел к Костику, взял пистолет из его рук и положил его на стол. Костик закапризничал. Старшие братья доигрывали партию и ничего не видели вокруг... Сидящий в отдалении молодой человек в джинсах встрепенулся, погасил сигарету и даже привстал. Ибо ...через минуту должно было произойти то, что передавали из поколения в поколение как легенду о его роде. Он даже готов был встать между пистолетом и дверью, по не сделал этого, потому что ему не позволило время. Он несколько раз возвращался в эту секунду и каждый раз видел ее иной. Он знал, что когда-нибудь вернется в эту секунду еще раз, последний... А происходило в это время следующее: Миша, чтобы как-то уладить конфликт с братиком, сел, подражая старшему брату, к столу и взял мальчика на руки. Но Костик не унимался. Тогда Миша осторожно придвинул к себе пистолет, и мальчик тут же схватил его в свои руки. Началась возня, Миша не хотел совсем отпускать оружия, и поэтому ему пришлось держать Костины руки в своих... В секунду, когда произошел выстрел, в раскрытых дверях, насквозь пронизанная лучами солнца, возникла тоненькая фигурка, возникла, как взлетела, и тут же плавно опустилась на пол... ...Верочку хоронила вся деревня. Страдали все. Но три брата - Петя, Миша и Костик страдали всю жизнь как причастные к этой трагедии. Петр закончил жизнь в ставке Колчака - разделил участь со своим командующим. Михаил был арестован в 1930 году. Он как будто с радостью шел навстречу судьбе. Через пять лет тюрьмы был выслан в Среднюю Азию на работы, а по работе командирован на короткое время в Ленинград. На канале Грибоедова, против Казанского собора, в квартире знакомого Миша был застрелен сотрудником НКВД, когда пытался выброситься из окна, знал, что второй раз пыток не выдержит. Впрочем, и средние братья - бывшие русские офицеры Василий и Александр в 1921 году были арестованы и бесследно изчезли. Сам граф Черницкий был сброшен в 1918 году на ходу под трамвай со словами: "Ах ты, царская сволочь, еще жива?!!" Костик долго болел, рос замкнутым, молчаливым, а когда редко, бывало, улыбался, улыбка его была грустной, будто он один виноват в смерти сестры, а позже в смерти всех своих братьев и даже в смерти отца. Мамочка рассказывает, что помнит эту его улыбку. О чем он думал, никто не узнал. Он хорошо учился, исправно служил как военный инженер до октября 1917 года. После переворота Константин Иванович растерялся, мыкался, довольствуясь случайными приработками, переезжал с места на место и, наконец, к концу 20-х нашел где-то временную работу землемера на Северном Кавказе. Но разъезжая по работе, он должен был (как бывший дворянин и офицер) ежемесячно регистрировать свое местоприбывание в пунктах ОГПУ, что он и проделывал регулярно, все более сжимаясь от необходимости происходящего, от подступающего исподволь страха, а главное, от нереализованноеT своих идей, о которых никто не знал. Он долго не женился. Терпеливо искал женщину, похожую на маму. Как он нашел мою бабушку - отдельная история. Но когда он, увидев ее, сразу же сделал ей предложение - ему было 40 лет, а ей 17... Тут-то и выяснилась его навязчивая идея - сотворить дочь Веру. И вот однажды, когда он, приехав на очередную отметку в ГПУ, узнал, что его жена в больнице, в послеродовой горячке, а девочку, которую она родила, отпевают в церкви, он бросился не к страдающей жене, а в церковь. Он узнал, что когда девочка стала задыхаться, старушки, захватив бабушкину сестру, заторопились в церковь окрестить новорожденную, пока жива, и назвали по имени тетки - Зоей. С именем Зоя она и отошла. Но деду-то нужна была Вера. Это была его идея, ради этого он выжил один, ради этого мучился и искал бабушку. В церкви готовились к отпеванию рабы Божьей Зои. Сгрудились у сколоченного наскоро ящика с крошечным тельцем. Старушки зажигали свечи, уже батюшка приближался и вдруг в ноги ему метнулся человек в овчинном полушубке, невменяемый совершенно, со словами "Вера, Вера, Вера". Батюшка перекрестил "юродивого" и продолжал свой путь. Дед на коленях метнулся к гробику, поднялся, взял из него крошечное создание и снова встал на колени перед батюшкой, моля его об одном, чтобы переименовал на Веру, пусть даже неживую, но созданную им, Константином. Старушки вмиг пригасили свечи, отступили в мрак церкви, крестясь и причитая что-то непотребное про деда: не мог же батюшка крестить покойницу, не мог и перекрестить второй раз. Старушкам хорошо известны все церковные обряды. А дед тем временем распахнул тулуп, рубаху, спрятал на своей теплой груди девочку, прикрыв ее овчинными полами тулупа. Он стоял и молил, и молил Бога и вдруг почувствовал будто тельце шевельнулось. Дед истошно закричал: "Она жива!" Батюшка на мгновение опешил, но сразу же пришел в себя и, не теряя ни мгновенья, взял девочку на руки и переименовал ее. Так моя мамочка стала Верой. Бабки не решаясь приблизиться, запричитали про чудо Господне, а дед поцеловав руки батюшке, прижал свою дочь к сердцу, стал прикладывать к каждому образу и так оставался в церкви до вечера. Бабушка рассказывала, что дед не отпускал маму с рук несколько дней. Не ел, не спал, все держал на груди, гладил, сам кормил, сам пеленал, плакал и молился, молился. - Он погиб на войне? - Он умер с голоду в Ленинграде. Он был ранен, но умер от голода. Когда он понял, что регистрация бывших русских офицеров и людей дворянского сословия - это не только обидно и унизительно, но и страшно, дед вернулся в Ленинград без разрешения властей, нелегально, и там "исчез". То есть он жил, но не официально. Он жил без паспорта. Незаконно. До самого начала войны. Жил в каких-то подвалах, ютился в углах коммунальных квартир, под кроватями у добрых хозяев, таких же преследуемых, как и он. Чтобы подкормиться нанимался на поденные работы, перебирая гнилую картошку на овощных базах, торговал чужи ч добром на барахолках, чистил на углах улиц своего бывшего СапкгПетербурга башмаки прохожим... Изредка приходил в Эрмитаж навестить своих предков в галерее Героев 1812 года. Мы часто смотрели кинофильмы, где убегавшие с родины оказывались в каком-нибудь ужасном и даже кошмарном Париже, становясь там швейцарами или таксистами. Нам показывали эти фильмы, чтобы мы знали и понимали, как плохо "бывшим" жилось там, за проклятой границей. Ну вот. А дед, храбрый офицер, в первую мировую - Георгиевский кавалер, военный инженер... и после всего он добровольно пошел воевать за Родину, за Ленинград. Тогда в сентябре 1941-го, в Ленинграде не придирались, если у добровольца не было в руках паспорта... Тогда верили в таких случаях на слово. Так Константин Черницкий в возрасте 55 лет был зачислен в ополчение. Сказал, что паспорт где-то дома, искать некогда. Под Ленинградом во время бомбежки он был ранен в плечо. Ждать помощи не было времени, да главное, неоткуда. И он решил идти пешком до Ленинграда. Дошел уже полутрупом к такой же несчастной и забытой подруге - бывшей балерине Мариинского театра. Та лежала в кровати, вставать не могла, ослабела и уже распухла от голода. Дед подлег к ней... В этот же день она скончалась. Дед скончался через неделю. - А откуда это известно? - спросил, не выдержав, гость из иного времени. - Мама узнала узнала от папиной соседки по коммунальной квартире, которая случайно встретилась маме в очереди па передачу в тюрьму. Это тоже отдельный рассказ, в другой раз. А сегодня о маме. Мамочка моя была дочерью врага народа. Из школы ее исключили. С трудом, прибавив себе год, она устроилась в ФЗО и стала стеклодувом по реставрации электрических лампочек. Мама редко в жизни плакала. Но долго и сильно она плакала три раза: первый раз, когда она поняла, что она не будет комсомолкой, что ее не возьмут, отторгнут, что она клейменая, не имеет права состоять в коммуне молодежи. Второй раз, когда, представляешь себе - система, когда умер Сталин. Вы ведь знаете, кто такой Сталин. Это человек, пришедший к власти в 1929 году и присвоивший себе эту власть не по справедливости. Палач... Это тоже особая статья. А третий раз, когда ей выдали на руки документ о реабилитации ее матери. Текст документа сначала привел ее в шок, потом она долго не могла остановиться - все плакала, плакала, почему мать невиноватая сидела, почему столько страданий зазря, лучше бы она была виноватой. Как было наказать за все это? Надо было выйти из времени и убить. Надо, чтобы вы удивились, господин путешественник во времени, надо было убить. Глава 8 Ощущение после ареста ужасное: видишь нелепость свершившегося и бессилие доказать невиновность. На Северный Кавказ пришла с победой Красная Армия. Немцев погнали. Мы жили в то время на станции Машу к, в семи километрах от Пятигорска. Население нашего поселка, как, надо полагать, и других с радостью встречало своих. Я помню, был вечер, смеркалось, девочки - Верочка, племянница Леля и другие школьницы - побежали в штаб помогать офицерам размещаться. Из дома брали ведра, тряпки, мыли полы, топили печи, готовы были отдать последний кусок припрятанной снеди. Я тоже пошла в штаб, настроение было такое, как будто дождалась какого-то счастья. Военные, напротив, очень сдержанно и даже враждебно относились к нам, тем, кто был в немецкой оккупации, разговор не вязался, хотя я готова была расцеловать первого встречного. Вдруг входит солдат и докладывает, что он задержал двух мужчин, которые шли пешком из Пятигорска. Офицер сказал: "И охота тебе было вести их ночью через лес, расстрелял бы и все". Мне стало нехорошо. Мне показалось даже, что это не Красная Армия. Меня арестовали вечером, когда я вернулась домой. Пришли два солдата с автоматами и увезли в штаб. Обратно из штаба меня вел домой офицер для производства обыска. Темно, пустынный поселок, я шла, заложив руки за спину, а в двух шагах за мной с наганом наготове идет офицер. Страшно. Вспомнила вчерашний разговор в штабе, думаю, сейчас пристрелит. Дома, под изумленными огромными глазами Верочки и мамы, он все перерыл, обыск учинил без понятых, не найдя и не отобрав ничего, повел меня обратно. Там уже стояла грузовая полуторка, в которую, в кузов, и посадили меня и еще четырнадцатилетнюю соседскую девочку Любу Веревкину. По сторонам в кузове сидели шесть автоматчиков, а в кабину сел этот же офицер, так и не представившийся, и нас повезли в Пятигорск. Отъехав на довольно приличное расстояние, машина неожиданно остановилась, офицер вышел из кабины, спрыгнули из кузова солдаты. Ну, понятно, мы похолодели от страха, ждем, что сейчас скомандуют: "Вылезай из кузова" и расстреляют. Они тем временем сошлись в кружок, долго о чем-то шептались, а потом заняли свои места, и машина поехала дальше. Мы, наверное, были бледнее полотна, я чувствовала, как постепенно отходит холод от сердца, теплеют и начинают шевелиться пальцы. Зачем мы останавливались? Приехали в Пятигорск, в какой-то дом с балконом, в каждую комнату вход с этого балкона, внутри между ними дверей нет. Меня впихнули в одну комнату, Любу в другую. Я осмотрелась: совершенно пустая комната, пол заплеванный, грязный, в окурках и грязи от сапог. Я встала, прислонившись к стене, пока еще не в состоянии себе представить, что можно на эту грязь сесть. Отупела от ужаса. За что? Но ведь меня не расстреляли, значит, есть надежда, разберутся. У сталось и слабость взяли верх, села, наконец, на грязный пол. Всю ночь в комнату впихивали людей. К утру она была набита так, что невозможно было присесть. Еды нам не давали. На оправку не выводили. Поставили ведро. Через три дня привели мою сестру, я услышала ее голос еще на балконе. Когда ее привели, я ее окликнула, она была возбуждена. Я спросила ее, почему она такая веселая, она мне ответила: "А меня сейчас отпустят, за мной приехали на работу и сказали, что меня только спросят кое-что и сейчас же отпустят". Это "сейчас" затянулось на пять лет. В один из дней еще до рассвета нам, пяти женщинам - сестре, мне, Любе Веревкиной и двум другим - приказали выходить. Темень. Выходим, при свете фонарей различаем огромную колонну людей в окружении цепи автоматчиков с собаками. Это пленные немцы и румыны. Впереди стоят десять человек русских арестованных мужчин, а еще впереди них ставят нас - пятерых женщин. И повели, предварительно предупредив, что шаг вправо, шаг влево считается за побег, стреляют без предупреждений. Это был страшный поход. Мы проходили деревни, толпы людей смотрели, как нас ведут и, видя нас среди пленных, кричали нам: "Немецкие подстилки". За что? Я всегда считала, что русские добры и терпимы. С нами же же Православный Бог?! Через каждые пять километров привал пятнадцать минут. В пути нам сказали, что ведут в Георгиевск, а это километров семьдесят. Я часто теряла сознание, меня тащила сестра, помогали другие женщины. Периодически раздавались выстрелы, выводили и тут же, прилюдно расстреливали немцев, которые не могли идти из-за болезни или голода. В Георгиевск мы пришли уже в темноте. Поместили нас в огромный подвал под каким-то домом, наутро повели на оправку, но в уборную не пустили, мы должны были садиться перед уборной, лицом к конвоирам, и их так же, как и нас, пять человек. Естественно никто из женщин не смог оправиться. Здесь, в Георгиевске, нас кормили один раз в день без хлеба очень сильно пересоленной рисовой баландой. На вопрос, отчего она такая соленая, отвечали: от цинги. Воды не было, вместо воды нам приносили на фанере грязный снег. Началось следствие, которое вел следователь особого отдела армии Плотников. Как мне, так и сестре предъявили обвинение в том, что мы были завербованы немцами вести какую-то подрывную работу. Сестру вызвали на допрос первой, утром ее привели в подвал всю черную от побоев. Она бросилась мне на грудь и все время плакала и говорила, что не выдержит побоев, поэтому обязательно должна придумать чтото и сказать, что да, дескать, завербована. Как я ее ни убеждала, что этого делать не следует, она только плакала и дрожала. Бабушка умерла недавно и, несмотря на три тифа, цингу, четыре инфаркта, сумела быть королевой до конца жизни. Никогда ничего худого я не слышал от нее про нашу родную социалистическую систему. Она ведь была аристократкой и по мере своих сил служила России, веря, что преступники от власти уйдут когда-нибудь, а страна останется. Я хоронил ее, отпевал в церкви... Она никого никогда не обвиняла. Обвинять - это свойство ущербных, может быть, таких, как я. Я нашел бывшего следователя Плотникова... Не знаю, как там у них поставлено в семье, но нашел я его в доме для престарелых... Особый отдел, сделав свое "дело", двинулся за фронтом, а нас отправили опять в Пятигорск, шли мы обратно той же дорогой, только уже без пленных немцев. В Пятигорск пришли так же, еще через несколько дней, голодные (не кормили вовсе!) под конвоем, в темноте. Нас поместили в дом, который находился на окраине, у подножия Машука. Когда нас вели, перед нами был Машук, который все приближался и приближался, опять страх: неужели расстреливать? Но вот за поворотом дом, в него-то нас и завели. Мы, усталые, голодные, замерзшие, очутились, как нам показалось, в теплой, довольно чистой комнате. На деревянном полу спали тридцать женщин. На окне мы обнаружили заплесневелые хлебные корки и попросили разрешения их съесть. Они были горькие, но мы их съели, попили воды и устроились спать. Нам на деревянном полу показалось и тепло, и мягко. Вдруг ночную тишину нарушил душераздирающий крик, не человеческий, а скорее звериный, орал мужчина. Оказывается, над нами следственные кабинеты. И в ответ на этот рев - иезуитский громкий голос. Я его уже где-то слышала. Боже, неужели Плотников! Но откуда? Он же ушел с фронтом? Потом оказалось, что он оставлен здесь начальником следственной части. Крики были каждую ночь. Пока мы находились здесь, женщин на следствие не брали, на прогулку, в уборную не водили, в комнате стояла огромная "параша". Не умывались, не мылись вообще. После нашего прибытия из Георгиевска, первой нашей заботой было сообщить домой, где мы. Я постучала в дверь, мне открыл молоденький солдат, я ему сказала, что хочу сообщить о себе домой. Он дал мне клочок бумаги от газеты и совсем маленький огрызок карандаша. Я написала адрес и сообщила, где мы. Солдата этого мы больше не видели, а весточку от своих получили через пару дней. Однажды утром я почувствовала, что болят сразу все зубы, опухли и кровоточат десны, изо рта беспрерывно течет. Попросила позвать тюремного врача, но у него не было ничего, кроме доброго сердца. Он сказал, что у меня цинга. Украдкой, словно и не врач принес потом (где-то раздобыл) для полоскания марганцовку. Сестра грела мне полоскание на груди, чтобы не сводило десны от холодной воды. По моей записке из дому нам принесли передачу - мамалыгу и печеную свеклу. Больше мы здесь за две недели ничего не получали. Из запертых здесь женщин передачи получали всего только несколько человек, но чем же они могли поделиться! Через две недели нас в "черном воронке" (и откуда нашли!) отвезли в тюрьму, на "Кабардинку", так назывался в Пятигорске этот район. Закрылись тяжелые тюремные ворота и нас тот час же повели в камеру. Возле камеры мы увидели сцену. Стоит молодая, красивая, с виду интеллигентная женщина, что там призошло, мы не знаем, только на нее орет надзиратель. Она робко говорит: "Извините, я хотела побыстрее". Он орет: "Быстро только кошки е...". Она вся пунцовая стоит, а он опять: "Слышала, что я сказал - быстро только кошки е... А ну, повтори б...". Замахивается на нее и она, красная от позора, повторяет. После лицезрения этой сцены ее и нас ввели в камеру. Там было не меньше ста женщин. На всю камеру выдали десять мисок и десять ложек. Кормили один раз в день жидкой баландой - пол-литра воды, а на дне - штук десять неразварившихся кукурузных зерен. Кормили по очереди, десять человек едят, потом немытые миски и немытые ложки передают следующим. Приближалась моя очередь. Несмотря на голод, я не могла побороть чувство брезгливости. Воспользовавшись тем, что у меня кровоточили десны, подошла к двери и стала стучать. Дверь открылась с бранью, с матом. Я объяснила, что больна, показала на десна и сказала, что не имею права кушать из общей посуды. Мне поверили и (о, коммунистическое чудо!) дали отдельную посуду. Окружающие жещины тоже поверили, и никто моей миски и ложки не брал, кроме моей сестры, конечно. Но неизвестно мне, как дошел слух до родных, до Верочки и мамы, что я заболела. Они, может быть, поверили, потому что я была очень худой. В тюрьме передачи были запрещены, принимали только табак, лук, чеснок и соль. Но и эти продукты передавали с перечнем, написанным рукой следователя. Почерк домашних не пропускали. Однажды мне сказали, что Верочка арестована. Я не знаю почему, но почему-то я не верила, и вот примерно через полгода мне принесли передачу, как всегда, написанную чужой рукой. Меня удивило то, что на этот раз передача состояла из пяти крупных картофелин, оказавшихся целыми, а не разрубленными в поисках тайников. Обычно при приеме передач резали картошку пополам. Когда я стала есть катрошку, то в одной из них обнаружила скрученную трубочкой записку. Как же я была счастлива узнать о том, что все на воле. Верочка учится в ФЗО на электрика и получает пайку хлеба. Я эту записочку читала, перечитывала, целовала, плакала и в конце концов зашила в жакеточке. Но при первом же обыске ее прощупали в воротнике и вырезали, и стал воротник с дыркой, а я плакала. Из этой камеры нас перевели в спецкамеру для особо опасных, о через пару дней туда же впихнули человек пять воровок. Потом стали поступать все новые и новые, и оказались мы там, как селедки в бочке. От грязи, вони и духоты тело покрывалось гнойными волдырями, которые потом лопались и сильно болели. Был один из надзирателей, который приносил нам подорожник, и мы прикладывали его к нарывам, но он дежурил только раз в несколько дней. Однажды одна из воровок, вся наколотая, разрисованная, с грубым голосом, которая беспрерывно материлась, принесла мне кусочек соленого сала. Я, конечно, была тронута ее вниманием. Но думала: откуда? А потом она принесла еще. Утром поднялся в камере вой: "Ай! Ай! Сало украли!" Я уж хотела было признаться, что чужое съела, а воровка говорит: "Посмотри, какая она толстая, а ты сдыхаешь, но она сама тебе не даст, вот я и ворую", - и выматерилась. Объявили, что передачи заключенным будут принимать без очереди у тех, кто принесет соль. Мамочка моя, Верочка, четырнадцати в то время лет от роду, раздобыла где-то соли. Она, между прочим, и в посткоммунистическое время и при коммунистах добывала продукты, целыми днями стояла в очередях, и тогда принесла. (Стояние в коммунистических очередях не помешало ей написать двадцать книг...) - Да, - сказал путешественник во времени, немного напрягшись, и встрепенувшись! Ведь описываемое время не предполагало поблажек. Отчего же мамочка достала соль? Почему ее пустили к бабушке без очереди?.. - Ну что, наткнулась она на Плотникова (от пего зависело не только принять передачу, но и дать свидание или нет), а она была красивая, она и сейчас красивая. - Да, - сказал он еще раз, но голос его выдал волнение. - Он ее завел к себе в кабинет, предложил прийти вечером, якобы для свидания с мамой. - Срок давности! - заорал "он" из другого времени. - Это преступление не имеет срока давности, - вдруг сказал он тихо. Но конечно, глупо в нем заклокотал юрист... Как будто я сам не юрист. - Сиди, - сказал я ему, - а то завари еще кофе. Срока давности здесь нет, и я это знаю не хуже тебя. Я поэтому и появился в роли Немезиды. Но ведь, минуя государство, я тоже совершил преступление, хотя у меня есть нравственное оправдание. - То, что вы рассказываете, - сказал второй "я", немного придя в себя и не то чтобы меня перебив, но словно воспользовавшись паузой, хотя я давно уже молчал, - невероятно. В криминалистике это известно, может быть, с другими деталями, но известно. Но кое в чем я с вами не согласен. Представьте, вы рассказываете не о своих близких, не о нашей маме, а пишете рассказ. Вы ведь одинаково холодно должны относиться ко всем героям. А судя по тональности повествования, вы, хотя и знаете, что во всем виновата система, тем не менее мстите не ей, а личности, не важно положительной или отрицательной, но мстите личности за то, что она служила этой системе. Но ведь это система требовала раздевать, насиловать, унижать, бить. - Не требовала, но дозоляла, - сказал я, чтобы быть точным. Глава 9 - Может быть, но вы мне теперь ответьте на вопрос: система это виновата в черствости нашей или мы сами. Человек ведь формируется в сопротивлении среде. А по вашей логике: если в сегодняшнем да и в прошлом паскудстве виновата система, то, значит, она не изменилась. Но если виновата личность, то я правильно поступил, убив Плотникова, потому что, вычерпывая подобных личностей из системы, мы тем самым ее очистим. Проверку проводили регулярно утром и вечером. Выводили строем и ставили. Я стоять не могла, падала, но стоять нужно было обязательно. Надзиратель сказал: "Держите под руки, но пусть стоит". Только на четвертый день на обед нам дали суп, каким уж он показался вкусным, как мы на него набросились! Суп принесли в молочном бидоне. С этого дня нам стали давать суп два раза в день, в обед и вечером. Мы все были очень истощены, и как же мы ждали этого обеда! В ожидании время шло очень медленно и казалось, что уже давно пора нас покормить, а обеда все нет и нет. Тогда мы стали замечать по солнечному зайчику, что проникал через окошко, - вот вчера он был на этой стенке здесь. Мы еще с момента ареста ни разу не мылись и, наконец, однажды в каком-то автобусе нас повезли в баню. После бани нам дали первый раз с момента ареста хлеб. Когда вернулись в камеру, случилось странное: показалось, что в камере сидят сплошные Ленины и Сталины. Боже мой, неужели я схожу с ума? ...Потом это видение повторялось. Через несколько дней снова начали вызывать на следствие. Ночью открывается дверь, входит рыло, тычет пальцем и говорит: "Собирайся на следствие", - или входит, спрашивает, кто на букву "Ч", называешь фамилию, выходишь. Следователь, как правило, Плотников, сидит, ожидая своей жертвы, вынимает наган, кладет на стол, это делалось каждый раз, видимо, из желания нагнать побольше страху, а себе придать солидности. Начинается: "Немцами завербована?" - "Нет". - "Как нет, мы нашли в уборной документы с твоей подписью". - "Нет". - "Врешь, б...", - и все в таком духе. Однажды в воскресенье утром меня вызвали на допрос, по счету уже шестой за этот день. Меня вели на четвертый этаж, здание пустое, тишина, в одной угловой комнатке сидит с озверевшим лицом следователь - "чужой", я его никогда не видела. Посреди комнаты метрах в двух от стола табурет для заключенного. Вхожу, сажусь. Окрик: "Встать!!!" Встаю. Он в упор смотрит на меня, играя наганом, орет: "Застрелю, мать твою!" - т. д. Так продолжалось минут десять - пятнадцать. А мне это уже надоело и почти не страшно. Наступила апатия. Я думаю, неужели это человек со всеми человеческими органами и чувствами, неужели у него есть мать, любимая, дети, есть ли у него сердце, и я решила проверить. Покашляла, сплюнула сгусток крови в беленькую тряпочку (десны продолжали кровоточить) так, чтобы он видел. И вдруг говорит нормальным голосом: "Садитесь, что же вы стоите" - и еще что-то, не относящееся к делу, о семье, и, наконец, сказал, что завтра я получу из дому передачу. Я ему ответила, что передачи мне запрещены, что семья живет в семи километрах от Пятигорска и что завтра неприемный день. Назавтра, когда мы вернулись с оправки, посреди камеры стояла корзина с продуктами и с запиской. Этот следователь меня больше не вызывал, а дело передали снова Плотникову. В корзине оказалась мамалыга, картошка, печеные груши. По правилам тюрьмы я разложила все на равные куски, сколько было людей в камере. Когда я сказала: "Возьмите каждая себе покушать", - старшая из воровок заорала на всех: "Не брать, никто не трогайте, она сама вон какая худая!" Второй раз тронула меня до глубины души чуткость этой грубой воровки. Итак, моим "делом" занялся следователь Плотников. Начал он с того, чтобы я не воображала из себя интеллигентку: "Не думай, я тоже интеллигент, мать твою..." - сказал он однажды. Я еле скрыла улыбку. Он на меня пристально смотрел. Начал он свою работу с мордобития. Левая сторона лица у меня вздулась. Я перевязала щеку так, как перевязывают, когда болит зуб. Женщины в камере спросили, что со мной, я сказала, что упала ночью, во время оправки с крыльца и разбилась. В связи с тем, что на следствии нас держали ночью подолгу, порой и целую ночь, а днем отдыхать не давали, было очень трудно, и мы придумали способ отдыхать. Кто-нибудь из женщин брал твою голову, клал на колени и искал в голове вшей, у нас их не было, но это нужно было для отдыха. Это разрешали, так как ни мыла, ни бани не было. Тебе ищут, а ты спишь. В этот раз, когда я пришла битая, просидев ночь у следователя, мне таким образом дала отдохнуть малознакомая мне женщина, преподавательница английского языка. Она рассказывала, что преподавала в Кремле членам правительства английский язык. Спустя год я ее встретила в Георгиевской пересылке, она мне сказала, что не поверила мне, что я свалилась с крыльца, догадалась, что меня били, и спрашивала, почему я не сказала правду. Я ей ответила, что не сказала из-за какогото сильного чувства унижения и стыда: я не могла понять, как это могло случиться, что меня бьет по лицу сильный, здоровый мужчина, бьет изможденную долгим сидением и голодом женщину. Через несколько дней Плотников убедился в "измене Родине", и и следствие было закончено. Шестого июля сорок четвертого состоялся суд - военный трибунал, который подтвердил обвинение по 58-1а десять лет исправительно-трудовых лагарей и пять поражения в правах. - А ты сам-то видел когда-нибудь уголовный кодекс с пятьдесят восьмой статьей? - перебил меня путешественник во времени и хорошо сделал. Пока он искал его на своей книжной полке, я выпил кофе с коньяком. Наконец он нашел то, что искал. - Вот, читай: "58-1а. Измена родине, т. е. действия, совершенные гражданами Союза ССР в ущерб военной мощи Союза ССР, его государственной независимости или неприкосновенности его территории, както: шпионаж, выдача военной или государственной тайны, переход на сторону врага, бегство или перелет за границу, карается высшей мерой уголовного наказания - расстрелом, с конфискацией всего имущества, а при смягчающих обстоятельствах - лишение свободы на срок десять лет с конфискацией всего имущества." "Я" из другого времени молчал, потом до меня дошло. Бабушка почти никогда не рассказывала об этом, ведь статья-то у нее была расстрельная. Мы долго молчали. - Теперь мне осталось рассказать тебе самое неважное: как я нашел Плотникова, - сказал я наконец. - Позвонил я в кооператив "Поиск" и сообщил им номер квитанции, по которой я отправил им полсотни. Через пять дней пришла открытка. Как я туда доехал? Был недалеко, в семистах километрах, решил, что семьсот верст не крюк, и доехал. Как я выглядел? Да такой же, как сейчас: бледный, невыспавшийся, с синяками под глазами. Кашлял. Сердце сильно билось. Как я его убил? Погулял с ним, поговорил, напомнил кое-что - он, оказывается, все помнит прекрасно, и бабушку, и маму. А как убил, я в повести своей напишу, вы потом почиркаете, чтобы не было похоже на правду и больше чтобы никто не воспользовался моим методом... - Стоп, стоп, стоп, - пребил меня "я" второй. - Вот вы говорите, он помнит. А не думаете ли вы, что в нем проснулось раскаяние, а убивать кающегося грешника как-то нехорошо? - Поэтому я уже написал в суд. Пусть будет процесс. От адвоката я отказываюсь, ибо не разуверился в логичности своих действий. - Вы как Веркор? - Да, и цель у нас с ним одна: решить, наконец, вопрос: что есть Человек. - Я не берусь судить вас, - сказал мне "я", - но позвольте мне высказать некоторые соображения. В вашем поступке я усматривал бы только состав преступления, но не усматривал бы отягчающих обстоятельств, а именно - аморальности, только в одном случае: если бы вы, будучи юристом и писателем (а последнее означает, что у вас есть способность фантазировать и описывать, судя по вашим книгам, предположения следователя), не скрыли бы следы преступления. В последнем слове подсудимого полагается просить о смягчении наказания. Понимаю и то, что вы, насколько я вас знаю, этого делать не будете. Все ваше творчество свидетельствует о том, что вы, хоть кол на голове теши, считаете суд органом государственной справедливости. (Это потому что вы не знакомы с моей книгой "Россия. Правосудие. Сто лет беззакония"). Но вдумайтесь: это суд того самого государства, которое за болтовней о справедливости не наказало практически ни одного участника репрессий и даже не репрессий, а бессмысленных издевательств над людьми. И вот, сражаясь, как Гондла, с этим государством, вы боитесь его, вы заметаете следы, значит, вы не верите до конца в справедливость с его стороны. Вы совершили что-то, с вашей точки зрения, справедливое, но вы и стрятались, а вдруг вас за это накажут. И еще я хочу сказать, что, убив его, вы взяли на себя ответственность за его грехи. Душа убитого, как нам трактуют все религии мира, попадает не в такие условия, как душа убийцы. Плотников жил себе и, уверен, каждый час думал о своей жизни, чем ближе к смерти, тем больше. А вы прекратили его думы, взяв их на себя. И я не уверен, что вы сможете теперь спокойно жить на свете. Вы слишком совест.тавы, если даже судить, как это ни парадоксально, по вашему последнему поступку. А второе отягчающее обстоятельство, - продолжал визитер во времени, - то, что убили вы не представителя гнусной и мерзостной системы, а немощного старика, к этой системе никакого отношения давно не имеющего, то есть я хочу сказать, что опять сила победила силу, а не справедливость силу. Перед кем вы теперь герой, перед вашей (нашей) мамой? Так я уверен, что вы ей ничего не рассказали и не расскажете. Потому что, если она для вас Бог и совесть, как и для меня, то вы поступили против нее. - Знаете что, - вдруг перебил сам себя мой дорогой "я", я прочел ваш "Огненный столп" и "Моцарта и Сальери" и зауважал вас. Зауважал за то, что в этих своих прозведениях вы вмешались в историю и не дали гнусному итальянишке убить великого композитора, а чекистам расстрелять Гумилёва. Поэтому мой вам совет читателя и человека, который знает о несправедливости больше, чем все писатели на свете, - заводите вашу машину времени и отправляйтесь к этому Плотникову в его эпоху. Там и померяйтесь с ним силами. - Это неплохая идея, тем более, что вполне осуществимая. Стоит только отправиться в матушкину спальню, взять крест Сильвапо, вложить его в паз бюро и... Сперва в комнате появилось объемное изображение прошлого, конкретизирующееся с каждым мгновением, а потом зазвучал бабушкин голос. Нам были запрещены книги, бумага, карандаши, иголки, крючки для вязания. Один раз в месяц производился тщательный обыск, нас с вещами выводили в пустую камеру, раздевали догола, ощупывали одежду, смотрели в уши, в рот, подмышками, между ног. (Если честно, я по-женски была довольна своей породой. Надзиратели ахали, видя меня. А женщины говорили: да, тебе хорошо, тебя не ударят, такую красоту не бьют). А тем временем обыскивали нашу камеру, осматривали стены, карнизы. Бани регулярной у нас не было. Мы совершенно оборвались, обносились. Туфли, в которых меня арестовали, развалились, каблуки оторвались еще в Георгиевском "путешествии", а то, что можно было привязать к ногам, сгнило от сырости. В уборных дрянь стояла по щиколотку. На мне был свитер, в котором меня арестовали. Я его обменяла на низкие без каблуков галоши. В конце концов мы стали жаловаться и требовать иголку и нитки. Наконец, нам стали давать иголку с нитками, а вечером на проверке отбирать. Воспользовавшись такой возможностью, я сшила себе тряпочные тапочки, всунула их в галоши. Так пробежали еще недели, а то вдруг вывели с вещами под дождь. Хороший был дождь, вкусный, августовский. - Куда? - В Находку, мать твою. И вот тут охранник протянул мне местную газету, где было написано о том, что в числе фашистских недобитков я вместе с другими была приговорена к смертной казни и что приговор уже приведен в исполнение. Первая мысль о Верочке, вторая о маме. Наверняка им подсунули уже эту газету. Но потом я взяла себя в руки. Чему быть, того не миновать. ЧАСТЬ IV. АНТИВРЕМЯ Глава 10 Жила-была на свете шестилетняя девочка Верочка, которой очень любила своего папу. По ей сказали, что папы у нее нет. А она нe верила, чувствовала, что он уехал и ждала, что он вернется. Однажды мама и бабушка получили письмо, и по тому, как они себя вели, читая его, Верочка поняла, что папа у нее есть. Улучив момент, умная Верочка утащила письмо и попросила соседского мальчишку прочитать ей обратный адрес на конверте. Потом еще одного, чтобы точно знать, что первый не соврал, запомнила адрес и, как взрослая, стала собираться в путь-дорогу. Только делать это приходилось тайно. А дорога лежала длинная: из Пятигорска в Ленинград через Москву. Когда был собран крошечный узелок, Верочка спрятала его под большим камнем в развалинах мечети. Туда детей не пускали, и ей казалось, что это самое надежное место. Однажды Верочка исчезла. Сбились с ног, ища пропавшего ребенка, потом нашлись люди - соседи, которые видели ее возле старой, заброшенной мечети. Место это имело дурную репутацию. И именно поэтому ребятишки обожали там играть. Соседский мальчишка сперва отпирался - боялся, что заругают, а потом сказал, что она там была совсем недавно. Она ловила бабочку. И еще заявил, что она разговаривала со страшным стариком, которого видели там не раз, но никто не знал, кто это. Старику было лет, наверное, восемьдесят или больше, он был совсем седой, с бородой и в лохмотьях. Может быть, тоже переселенец. Старик был еще и сумасшедшим, потому что мальчишка, который все это рассказывал Верочкиным домашним, вспомнил и обрывок разговора. Старик целовал девочку и говорил ей, что он ее сын. Но девочка не вырывалась, а, наоборот, слушала внимательно. И мальчишка решил, что они знакомы, а потом и сам убежал, чтобы на него не нажаловались. Побежали к развалинам мечети. Но никакой Верочки там не нашли, зато обнаружили старика. Он лежал среди камней, скрестив руки на груди, и был совершенно не страшный. У него было благородное морщинистое лицо, спокойное и величественное. Он был мертв. Плакали и причитали, ища пропавшего ребенка. А бабушка поставила к образу свечу. Знать бы ей, что ребенок и не думал теряться. Он просто тихо и мирно ехал в поезде в Москву, пригретый незнакомой сердобольной женщиной, по дороге еще и покормившей малышку. Пришлось соврать, что в Москве ее встретит папа, иначе бы ссадили с поезда. Три дня были наполнены стуком колес и пролетели весело и славно. А на четвертый поезд стал подходить к Москве. Если у вас есть дочь, то вы можете себе представить, что именно вы бы испытали, зная, что она, шестилетняя малютка, сама отправилась в такое странное путешествие, да еще не сегодня, а тогда, в тысяча девятьсот тридцать четвертом. Как ей помочь, что делать? Визит в этот странный день неведомого времени не принес мне кошмарных сновидений. Сперва было ощущение, что я попал куда-то на съемочную площадку в стиле неточного ретро. Даже хотелось чтото подправить, уточнить детали времени, навязанные псевдоисторией: например, я и не знал до этого путешествия, что в Москве было столько машин американских и немецких марок. Признаюсь, не без труда нашел я Каланчевскую площадь. Около нее сновали люди, они были просто, но чисто одеты, в большинстве улыбались. Я машинально сунулся было к вокзалу Ленинградскому, потому что вбил себе в голову, что встречаю мамочку. И рефлекс взял свое, я нынче часто встречаю ее из Ленинграда, а последнее время из СанктПетербурга - она ездит туда то по своим делам, то по моим, а то и прос-то так навестить дорогие могилы. Очень часто я встречаю на этом вокзале своих и маминых ленинградских друзей. Вот и сейчас, услышав Гимн Советского Союза, я поспешил к перрону, куда подползал поезд "Красная стрела". Поезд был гораздо более красивым и даже торжественным. Я машинально стал искать место скопления носильщиков - верняк, что именно там останавливается спальный вагон. Мамочку я в другом вагоне никогда не отправляю. Обратил внимание я и на то, что когда заиграл гимн, многие, кто был в зале ожидания, - но не в том, который сейчас с бюстом Ленина и надписью, гласящей, что на этот вокзал в восемнадцатом прибыло правительство во главе с ним, а в том, где теперь каждый может увидеть игорные автоматы, - остановились даже и те, кто спешил на поезд, и для приличия прослушали пару тактов. Первое ощущение от этого вокзала, что Московская мэрия, наконец стала работать - такой он был величественный, - рассеялось. Не вязались эти красоты как-то с Гимном Советского Союза. Выслушал я его потому на ходу, невнимательно, и подумал: может, опять введено какое-то "чрезвычайное положение"? И эта мысль укрепилась, когда меня схватил за руку военный. Поскольку я в будущем служил и довольно долго был офицером, я к нему отнесся как к своему и потому не испугался, хотя по сочувствующим лицам окружающих понял, что надо было обязательно остановиться и гимн послушать. Но военный, вероятно, тоже куда-то спешил и, раздраженно бросив в пустоту: "Иностранец", отпустил меня с миром, после чего зашагал чинно и с видом хозяина, а я, наоборот, припустился бегом, так как вдруг понял, что встречать мамочку надлежит совсем на другом вокзале, на Казанском, и стал лихорадочно искать подземный переход, намериваясь в этом же переходе купить ей каких-нибудь конфет, жевательную резинку, обязательно цветы (мамочку я без цветов не встречаю), ну и себе - пачку "Салема". Но подземных переходов на ближайшие сорок лет не планировалось. Когда я это вспомнил, то в ужасе побежал через площадь, едва не угодив под трамвай, который мчался совсем не там, где я привык его видеть сегодня. И вот подходит "кисловодский". Солнечный день, лето, а мне от слез дождливо. О каком спальном вагоне могла идти речь? Но из всех других высыпало вдруг великое множество детей со своими родителями, тетями, дядями, бабушками с дедушками. Я стоял у выхода из вокзала, благо он в те годы был один, и внимательно рассматривал детей. И вдруг. Да-да, это была она. Русоволосая, с огромными, такими же, как сегодня, глазами. Но не одна, ее вела за руку какая-то бедно одетая женщина. Девочка что-то объясняла ей, и, хотя я не слышал слов, мне показалось, что интонации у нее мамины, медленные, тягучие и уже тогда назидательные. Я выступил из своей ниши. - Тебя зовут Верочка? Девочка широко раскрыла глаза. И остановилась. Остановилась и женщина. - А вы ей кто будете? - спросила женщина, прищурившись. Но я не отвечал. Мы с мамочкой смотрели друг на друга, не отрываясь, и я искал в ее глазах хотя бы крошечную искру понимания того, кто я. - Папа! - вдруг закричала она на весь вокзал. Я взял ее на руки. Вообще мою мамочку я часто беру на руки, она у меня такая изящная, но то, что я взял на руки тогда, в тридцать четвертом, было еще и драгоценное. Женщина поняла, что она больше не нужна, и, улыбаясь, удалилась, смешавшись с толпой. А потом я вспомнил, мне рассказывала об этом моя бабушка, что я невероятно похож на ее мужа, маминого папу, вот только усов мне не хватает для полного сходства. Поскольку дело было только в усах, я их вырастил за неделю. Нас повезли в Находку. Мы многого не знали, не знали, что в Находке страшная пересыльная тюрьма тысяч на пятнадцать заключенных, где существует произвол (то, что с нами было пока, мы считали законным) и свой страшный закон. Не знали мы о Колыме, о "Дальстрое". Где-то в Сибири наш вагон присоединили к составу с заключенными - огромный товарный состав вагонов на двадцать пять. Когда мы ехали одни, то есть двумя вагонами политических, нас кормили нерегулярно, иногда давали сухари, иногда какую-то баланду, но после того, как нас прицепили к огромному составу с заключенными, кормить стали еще хуже, и в Находку я прибыла уже больной, был беспрерывный понос и отекли ноги. Когда прибыли в Находку, подушку, что принесла мне Верочка перед этапом, я обменяла на килограмм хлеба. Нас разместили по баракам, где можно было только сидеть. Все укутаны во что попало. И снова видение: Ленины и Сталины на нарах и страшная, грязная, вшивая масса людей на голом полу. В Находке уже снег, зима. Я для себя места не нашла и села у самого края возле двери. Дверь беспрерывно открывалась, на ногах заносился снег, который таял, и в конце-концов натекла лужа, а сбоку еще - огромная бочка воды, от которой тоже непрерывный поток: воду разливают из-за неосторожности. Вот в этой сырости я и устроилась. Через несколько дней меня заметил врач, не знаю, случайно он зашел в барак или нет, подошел и сказал: "Пойдемте в стационар". В стационаре тоже было переполнено, лежали по два человека на кровати. Но это было по сравнению с предыдущими днями санаторием, несмотря даже на обилие вшей и клопов. Мое первое там утро началось с крика. Били девку, которая украла пайку хлеба, били смертным боем, а она тем временем, уткнувшись в пол, глотала этот хлеб, и никакая сила не могла ее оторвать, хотя бьющих было трое, а когда съела, сама встала и сказала: "Теперь возьмите свой хлеб". В этот же день видела, как староста зоны, грузин, бил ногами в сапогах сидящих на полу женщин. Они заливались кровью и сплевывали выбитые зубы. Кавказцев называли здесь "зверями". Но Находка не была последним пунктом нашего путешествия, предстояло ехать, вернее, плыть в "Дальстрой". Шесть тысяч женщин погрузили на пароход, на нары, где сидеть можно было, только согнувшись. Запихнули нас на эти нары, п выглядели мы, как пчелы в улье. Началась качка, многих стало рвать. Слезть сверху было невозможно, блевали прямо сверху, обрызгивая сидящих ниже. Нам повезло еще, что на этом пароходе плыли только женщины. Предыдущий смешанный этап, состоящий из женщин и мужчин, говорят, был ужасен. Мужчины проигрывали женщин в карты, насиловали, выкалывали глаза, сбрасывали за борт. Конвой справиться с этим разгулом не мог, и уже после нашего приезда был большой судебный процесс. Начальника конвоя расстреляли, как, впрочем, и бандитов, предававшихся этому разгулу. После чего было постановление возить или одних мужчин, или одних женщин. Вот так мы, мало кормленные, почти без воды, весь пол залит дерьмом, блевотиной, съедаемые вшами, прибыли в бухту Нагаево. А в день моего рождения, в этот день мне исполнилось тридцать шесть лет, перед самым новым, сорок пятым годом высадились на скованный льдом берег неприветливой Колымы в бухте Нагаево. В этот же день я очутилась в санитарном бараке на четвертом километре. Из бухты Нагаево нас погнали в карантинную зону, откуда партиями водили в санпропускник. Обработав соответствующим образом, вьвдав обмундирование, сразу распределяли: на прииски, на лесоповал и какое-то небольшое число людей в Магаданский лагерь. В санпропускнике нас встретили и предупредили, что на Колыме не освобождают, что путь из лагеря один: с биркой на ноге в мерзлую колымскую землю. Санпропускник был обыкновенным бараком, продуваемым ветром, с огромным количеством клопов. По бокам двухэтажные сплошные нары, в каждом углу барака - печи, сделанные из железной бочки изпод горючего, поставленной "на попа". Нары без постели, спали мы на голых досках, а когда выдали бушлат и телогрейку, то одно стелили, другим укрывались, и мы чувствовали себя уже почти хорошо. В изголовье я положила свое пальто, в котором два года назад была арестована. Нас, больных, из этого этапа оказалось человек триста, все дистрофики, поносники и тем не менее нас кормили селедкой и баландой из общего котла. Сахар, полагающийся нам по лагерной норме десять граммов, клали в общий котел. А учитывая, что из этого количества надо еще украсть, чай действительно был "сладким". Попозже нам стали давать витамины-драже и по ложке какого-то жира. Колыму в те годы снабжала Америка, еще был жив Рузвельт. В магаданских лечебных учреждениях было много витаминов. Не зная действия, ими заменяли конфеты, с ними пили чай. В ту пору, как я приехала, на Колыме начальником "Дальстроя" был некто Никитов, а его жена, вернее, любовница Гредасова была начальником "Маглага". Система управления всего Колымского края была в руках НКВД. Все начальники того или иного предприятия были нквдешниками с полным подчинением "наместнику" этого края Никитову. На каждом заводе изготавливались особые продукты, называемые "никитовскими". Пиво, селедка, балыки, мясные изделия - все это, минуя магазины, направлялось в дом Никитова, который в ту пору представлял собой крепость за высоким забором с охраной снаружи. Все подобные и другие тайны мы знали от заключенных, которые работали на этих заводах, а также от домработниц, которых Гредасова держала по четыре человека, тоже из зеков. На работу на хлебозавод, пивзавод, мясокомбинат нас, осужденных по 58-й, не посылали, только так называемых бытовиков, а из них большое число воровок, поэтому они мастерски тащили "никитовские" продукты, хотя и подвергались тщательному обыску. Я уже провалялась в санитарном бараке больше двух месяцев, понос продолжался, ноги оставались по-прежнему отекшими, выглядели как две тумбы. В это время пришли начальник швейной фабрики Железнякова и начальник санчасти отбирать на работу подходящих людей. Я стала просить, чтобы взяли меня, но сперва их смущал мой изможденный вид, долго они не соглашались, но, наконец, согласились, и Железнякова взяла меня на швейную фабрику. Из таких же доходяг создали бригаду, и мы сели за моторы. Жить нас поместили в барак на кожзаводе. Там было всего два барака: один продуваемый, как решето, а другой капитальный, с вагонкой. Там было тепло, чисто, в нем жили женщины, арестованные в тридцать седьмом, так называемые "члены семьи". На Колыме заключенных называли сокращенно з/к, вольнонаемных - в/н. Один работник промкомбината как-то сказал мне, что з/к - это означает "золото Колымы". ...Потом пришло от Верочки письмо, грустное и вместе с тем полное надежд: она уже рада тому, что знает, где я, и что может мне написать. Бабушку выслали в Таджикистан, в аул Джиликуль. Туда с ней поехали сестра Екатерина и внучка Леля. Как-то они там? Сестра Зоя получила три года как моя соучастница, она теперь в колонии в Махачкале. Прошло еще с полгода. Я получила письмо от мамы из Таджикистана, письмо, в котором было описано столько горя, мук, страданий, что я перестала уповать на судьбу. Кому хуже - мне здесь или им там? Голодные, босые, голые. Им вьщают по сто граммов муки, выдают на целую неделю, съедают за два дня, больше ничего нет. Едят только зелень, забыт вкус мяса, сахара. Ремонтируют и мажут мазанки, таджикские жилища - это обязательная работа для ссыльных. Их мучает жара и отсутствие воды. Одежда сносилась, прикрывает наготу рваное платье. Мама написала такую фразу: "Дома такой тряпкой я мыла пол". Ноги босые, потрескались от пыли и грязи, спят на полу в мазанке, таджикской хате. После такого письма я совершенно потеряла покой. Боже мой, выходит, что я живу лучше, у меня каждый день пайка хлеба. Бедная мама, сколько же ей досталось страданий на своем веку! Верочка пишет, что хочет постоянно есть, ей шестнадцать лет, кругом чужие люди: "Идет дождь, сижу у окна, а выйти не могу, не в чем". Или еще: "Мамочка, осенью я голодать не буду: у меня огород, я посадила кукурузу". Милый мой огородник, сколько слез пролила я, читая эти строки! Бабушкин голос стал звучать тише и глуше и напомнил мне о "милом огороднике" - мамочке. А тут еще вспомнился разговор с "я", путешествующим во времени, который предложил мне поквитаться со следователем Плотниковым в его эпохе. Эта идея мне понравилась. "Милый огородник" уже несколько раз просился навестить неизвестно за что арестованную мамочку. И в один из таких визитов следователь Плотников смерил взглядом ее худую фигурку, мельком взглянул на уже наметившуюся грудь и сказал веско: - Этому делу можно помочь, надо только, чтобы ты пришла сюда сегодня вечером и помогла мне в одном деле. Ненавижу, когда разное хамло следователи, или кто еще называет мамочку на "ты". Вечер в районном отделении НКВД начинался в шесть часов. Поскольку времени пока еще было около часу, то мне пришлось довольно долго гулять по Пятигорску, что я и сделал, стараясь угадать улицу и дом, в котором жила тогда моя мамочка. Конечно, я нашел ее дом. Он так хорошо описан ею в повести о детстве, что я не мог ошибиться. Да и видел я его к тому же сорок лет спустя. Будучи слишком похожим на молодого деда, которого, конечно, хорошо знала бабушкина мама, я не стал проситься попить или, сославшись на ошибку, прогуливаться по их двору; я стоял, спрятавшись в тени большого дерева, и наблюдал за той жизнью, которая через одно поколение не могла не оказать влияние хотя бы на мои книги. Вопиющая нищета. Мое внимание привлек и соседний дом, но привлек какой-то изысканностью постройки, привлек после того, как именно в этот дом (вот совпадение!) пришел хозяином только что виденный мною в здании НКВД следователь Плотников. В нем, несмотря на хозяйскую походку, в этот момент было столько доброго и сентиментального, даже семейного и домашнего, что я подумал: а не ошибся ли я в этом человеке? Его, встретив, поприветствовала и поцеловала милая пожилая женщина. Обняла жена и две дочери, славные крошки. Сам он нагнулся, чтобы погладить собаку. "Но это не враг", - подумал я, однако заметил, что мимо его дома люди, проходя, убыстряют шаг, хотя никто их к этому не обязывал. Час или больше ждал я, пока следователь обедал, потом он удалился, а мне пришло в голову сыграть с ним злую шутку. И когда моя мамочка около шести пошла в НКВД покупать себе свидание с мамой, я постучал в калитку следователя и, играя в галантность, пригласил всю его семью к нему на службу прямо сейчас. Женщины запричитали, потому что, как видно, впервые получили такое приглашение. Жена Плотникова побелела и сжала губы. Мать что-то проворчала, но я был настойчив. А потом, выйдя за калитку, тот час же и сам перенесся в кабинет следователя. Я удобно устроился у него в кресле ровно на секунду позже того времени, в котором проходили описываемые события, и таким образом лишил присутствующих в комнате возможности видеть меня, потому что я еще для них не наступил, но зато я сам мог быть свидетелем многих событий, которые потом буду иметь право в своей жизни использовать, как опыт. И тут я поймал себя на том, что крайне не выдержан, ибо волнение мое достигло такой степени, что я еле мог усидеть в своем кресле и забавляться лишь тем, что принялся размахивать невидимыми кулаками перед носом Плотникова, совершенно забыв, что он их не только не видит, но и не чувствует. И тут раздался тихонький стук в дверь, она приоткрылась, и моя четырнадцатилетняя мамочка с огромными больными, видимо, от голода и сияющими, как всегда, глазами заглянула внутрь. Глаза ее остановились на маленьком столике, на котором лежала невиданная по тем, да и по теперешним временам закуска, стояла початая бутылка коньяка. "Зайди", - заявил следователь, и она тихо прошла внутрь кабинета. Она шла к креслу, в котором сидел я, и я еле успел вскочить с него, чтобы дать ей место. Хоть это было и ни к чему. На мою беду, я слегка отпустил крест и на мгновение стал видимым. Время Плотникова и моё пересеклись в пространстве. Плотников, который к этому моменту уже успел хлебнуть коньяка и пытался расстегнуть штаны, даже не очень удивился, увидев в своем кабинете постороннего, но зато я не терял времени даром: я погрузил свой кулак ему в зубы таким образом, что зубы его рассыпались по всей комнате, а кулак у меня болел даже по возвращении в девяностые годы. Как ни был пьян Плотников, но у него хватило сообразительности понять, что не четырнадцатилетняя девочка нанесла ему этот удар. Он схватился за собственную морду и в этот самый момент с него упали теперь уже не придерживаемые руками штаны, а тут еще отворилась дверь и вошла вся его семья, приглашенная мною сегодня днем к нему на службу. Верочка, воспользовавшись моментом, выскользнула вон из двери. Что было дальше со следователем, меня, признаться, не интересовало. Я только убедился в том, что с мамочкой моей все в порядке. И вскоре я исчез, так никогда и не узнав, что газета с информацией о том, что бабушка приговорена к расстрелу, - это следствие моего визита. ...Не вправе мы переписывать прошлое, каким бы оно ни было. Важным событием был конец войны. Ликование было большое - вдруг будет амнистия. Но, увы, она нас не коснулась. В магаданских лагерях часто делали какую-то перестройку, переводили из зоны в зону, по какому принципу - непонятно. Так, осенью мужчин из мужского лагеря переводили в зону кожзавода, а часть женщин из женского лагеря - в бывшую мужскую зону, в том числе и меня. Вызвала меня начальник лагеря, оказавшаяся пожилой женщиной, обращением своим не похожая на лагерного работника, и предложила мне заведовать складом в лагере: я должна была что-то принимать, что-то отпускать. Я стала вроде начальником, на нарах нас теперь было двое, а не шестнадцать. Моя соседка по нарам - молодая женщина, чистенькая, бледная, типа официантки; мы с ней обе курили, а курить нечего. Я ей говорю, хоть бы ты стрельнула где-нибудь. Она сказала: "Попробую" - и ушла. Прошло минут сорок. Она возвращается, бросает мне на нары пачку папирос и говорит: "Закуривай", а сама достает из-под нар тазик и подмывается. Я ее спрашиваю: "Где это ты умудрилась?" Она говорит, что это для нее очень просто и что она еще принесла 25 рублей, потом посмотрела в узенькую щель в окне (окна у нас были в этом бараке забиты) и говорит: "Посмотри". Смотрю идет надзиратель. "Вот он, - говорит, - всю дорогу со стоячим ходит." Это было не однажды. Однажды - тревога - обокрали склад. Теперь сдавать нечего. Меня перевели в женский лагерь. И оставалось мне такой жизни три тысячи шестьсот сорок два дня. ...А потом в могилу, если не произойдет чуда. Но чудеса происходили здесь часто. То каких-то мерзавцев-надзирателей находили убитыми, то вдруг откуда-то вино появлялось, то как будто всеобщий гипноз - целый лагерь Лениных и Сталиных виделся. И не мне одной. И однажды я даже видела среди них Берию и Плотникова. А еще несколько раз мне являлся мой муж Костя. Он меня утешал и говорил, что все будет хорошо. Но что-то в нем все равно было не от Кости. Он говорил, что прилетел из будущего. И что там, в будущем, будет все хорошо. Только все будет дорого, и будет много революций. И что будущий отец народов будет из наших, из ставропольских. Эти видения были утешением. Глава 11 Маленький самолетик с красными звездами на крыльях, совсем такой же ручной, как в повестях у Гайдара, кувыркался в синем воздухе. И было очень приятно на него смотреть, и было настроение почти не тревожным, если бы вдруг вдали что-то не ухнуло, не разорвалось. Только невероятное усилие воли отпихнуло меня от привычного восприятия того, что так не бывает. Действительно, как это могло такое быть, чтобы самолетик с красными звездами на крыльях бомбил своих? В какой книге это можно прочитать? Ещё одна бомба звонко разорвалась вдали. Осел и стал заваливаться дом. Ощущение было такое, что все это кино, и хорошее кино, после которого, бывает, вдруг неловко нахлынут чувства и не сразу ясно, как взять себя в руки и что говорить после сеанса. Но тут было не кино. Тут надо было по-настоящему взять себя в руки, прийти в себя, чтобы понять, что надо хотя бы не понарошке испугаться, ведь в противном случае чувство самосохранения оказалось бы совершенно усыплённым и могло сыграть со мною злую шутку. Эти мысли меня немного позабавили: хорошо бы иметь сейчас минутку, чтобы поэкспериментировать, а что будет, если я погибну так задолго до своего дня рождения? Появлюсь ли я на свет еще раз или это и есть как раз парадокс времени, решаемый столь несложно? Еще одна бомба упала на поселок, прежде чем я сообразил, что нахожусь возле самого домика моей мамы, бабушки и прабабушки и их сейчас снова будут бомбить, и что сейчас будет новый заход самолетика, который уже снижается, почувствовав прилив сил, и, войдя во вкус безопасной игры, разнесет еще один дом, может быть, даже и этот. Немцев видно не было. Они давно ушли. Неужели ошибка командования? А все, что было живого, попряталось кто куда с улицы, лишь какаято, видно, приезжая, женщина торопилась исчезнуть в чьем-то дворе. - Вы не родственник им будете? - спросила она, указывая на дом моих предков так запросто, как будто бы нет никакой войны, а меня она уже где-то видела, но тогда вопрос свой задать позабыла, - личность мне ваша знакома. - Тетя Люся приехала! - вдруг закричала моя четырнадцатилетняя мамочка, выбегая навстречу даме, с которой я только что разговаривал и приумолк, обдумывая, как бы это ей объяснить получше, что я им еще ого-го какой родственник. Но в этот момент рокот самолетика и новый свист бомбы заставили нас принять инстинктивное и притом естественное решение. Мы все трое завалились в ближайшую канаву и уже через минуту, оглушенные и грязные от комьев земли, стали вставать из теперь уже не канавы, а даже какого-то возвышения. Я до сих пор горжусь тем, что в этой куче родных мне тел я лежал сверху. Верочка и тетя Люся меня как будто бы не замечали, а может быть, не замечали на самом деле. Я знал, что тетя Люся приехала сообщить моей мамочке, что только что в Ленинграде умер от голода ее любимый папа. Я не хотел этого слушать и тот час же оказался в том самом доме, куда мамочка моя в шестилетнем возрасте добралась одна из Пятигорска. Я был тогда с ней. С тридцать четвертого, когда я позвонил в квартиру тети Люси, а сейчас сорок третий, прошло в лучшем случае полчаса, так что не узнать этот дом я не мог. И все-таки я его не узнал. Потому что половина его была разрушена. Вскарабкаться по обледенелым развалинам было невозможно. Но я не стал прибегать к помощи техники, хотя мог бы очутиться по своему желанию где угодно. Я собрал какие-то доски и полез по ним наверх. Сорвался, ободрал в кровь руки, порвал рукав своей тужурки. - Я знал, что увижу тебя, - услышал я почти тотчас же глухой голос изможденного человека. - И хорошо, что ты был с ней там, на Кавказе, во время бомбежки. Я молчал. - Береги ее, будь ей отцом и сыном. А мы еще увидимся, потому что то, что считается смертью, на самом деле смена пластинки. Он неловко улыбнулся. - А ты похож на меня, - сказал он уже с видимым усилием. - Приятно. Женя меня хоть вспоминает? Константин Иванович притих. Я счастлив, что оставил дочь на этой земле, - сказал он уже совсем тихо, - Веру. Это были его последние слова. Не помню, каким образом я оказался на морозной блокадной ленинградской улице. Мне очень хотелось дойти до канала Грибоедова, увидеть там своего отца, но тут ко мне подскочил какой-то солдатик с винтовкой и я исчез, твердо зная, что моему отцу, который еще и не знаком с моей мамочкой, ничего пока не угрожает и что я его увижу очень скоро, может быть, через полчаса, в поезде Сталинабад - Ленинград, где он будет стесняться сделать мамочке предложение выйти за него замуж. В Магадане есть театр имени Горького, артисты там были из заключенных, они давали концерты и в этом театре для в/н, и в клубе лагеря. Гредасова, начальница "Маглага", любила артистов и концерты и всячески поощряла подобные мероприятия. Так же относилась к артистам и начальник женского лагеря Калинина. В революционные праздники в городском театре всегда был концерт, на который собиралась вся магаданская знать во главе с Никитовым и Гредасовой. Аплодировать заключенным не полагалось, но Гредасова не выдержала и зааплодировала артисту Козину. Никитов гнев свой не сдержал и заорал на весь клуб: "Вон со сцены, педераст!" Козин упал в обморок. Эту легенду пересказывали часто. Меня перевели в Женоли работать на авторемонтном заводе. Там работали сто женщин и тысяча мужчин. Главным бухгалтером был Собесский, директором - Попов. Попов поехал в отпуск, заменял его Корлихтеров. Корлихтеров был другом Никитова хотя и заключенным, работал где-то на прииске. Однажды Никитов узнал о том, что его старый друг осужден, и освободил его без суда, сам привез в Магадан. Вот какими правами пользовался "наместник" Магаданского края: хочу - расстреляю, хочу - помилую. С авторемонтного завода осенью меня этапировали в Берлаг - береговые лагеря, которые мы называли лагеря Берия. Спецлагерь находился на четвертом километре. Началась процедура оформления: баня - помылись, голые выходим в холодную, длинную, узкую комнату, стоит длинный стол, за столом сидят шесть чекистов лицом к нам. Мимо них мы должны были пройти. Они осматривали нас голеньких и записывали приметы. Потом прибыл фотограф, нам повесили на шею фанеру, на которой написан номер, фотографировали в фас и в профиль, сняли отпечатки пальцев. В общем, "прописали" для Берлага. Через несколько дней нам выдали стандартные белые тряпочки с номерами. Я получила номер HI-248. Судя по всему, первые две цифры зашифровали, так как "Н" в алфавите по счету буква тринадцатая, а когда-то мой номер был 131248, возможно, я и ошибаюсь. Предупредили, что теперь, когда нужно обращаться к надзирателю или лагерному работнику, нужно сказать: "Разрешите обратиться" - и при получении разрешения продолжать: "Я номер HI-248, судимая по статье 58-1 а на 10 лет и 5 поражения...", - а дальше уже называть фамилию. Ну чем хуже немецких концлагарей? По-моему, не хуже, а даже получше уже по одному тому, что то у фашистов, а это в социалистическом государстве. Не знаю, осудите ли вы меня за то, что я так беспардонно вмешивался в свою собственную историю. Помогал бабушке, маме, являясь им в образах странных, но не чужих. Мой второй временной "я" меня бы, конечно, осудил, отчего это я не хватил кирпичом по голове Ленина и Сталина или кого-то еще, но у меня на это есть оправдание - я делал именно свою историю. А вот другие - все другие должны делать свою. И вовсе не обязательно таким же способом, как я. Есть множество других. Очень хотелось мне отправиться и в двадцать первый год, чтобы спасти Гумилёва от расстрела, и в тысяча восемьсот тридцать седьмой, чтобы постреляться на газовых пистолетах с Дантесом, но, увы. Не мог я себя к этому принудить. ...Да к тому же по натуре я созерцатель. Отказать себе в удовольствии проехаться в тысяча девятьсот сорок восьмом с моими будущими родителями в поезде, который привез их в конце-концов под венец, я, поверьте, не мог. И поскольку в единственном спальном вагоне - двухместном, старинном, с умывальной комнатой - было (а до отхода поезда оставалось пять минут) всего одно свободное купе, я стоял возле него, предвкушая увидеть нечто удивительное. Но все было до ужаса просто. Я написал "до ужаса", потому что, надеюсь, вы меня поймете и оцените волнение, с которым предстояло наблюдать встречу родителей. Сперва, конечно, появилась мама. Она была такая красивая и в таком платье, что я, признаться, и сам немного смутился, ведь ей было в то время двадцать, а мне по-прежнему за сорок. Мамочку провожали два каких-то военных. Она вошла в купе с охапкой цветов и уселась на диванчике с видом хозяйки. Поезд тронулся. Заглядевшись на мамочку, я совершенно забыл про своего папочку. Мама мельком взглянула на меня, в ее взоре, быть может, и промелькнуло какое-то воспоминание о будущем, но она тотчас же отвлеклась от него, заодно и от меня, и стала смотреть в окно, в котором фигурки военных становились все меньше. Дверь купе закрылась, а я остался в проходе, где, поставив ногу на приступочку, взялся руками за поручень, протянутый вдоль окна, от которого он тотчас же оторвался, приладив его обратно, я стал смотреть на убегающий Сталинабад. У меня нет задачи описывать Таджикистан того времени, это лучше и яснее уже сделал мой папа в своих книгах, но я очень удивился, увидя, что весь перрон завален дынями и арбузами. - Позвольте, - возле меня возник какой-то невысокий, довольно крепкий человек с очень уставшим лицом, со странным для меня и моей эпохи чемоданом и старомодным фотоаппаратом. - Пожалуйста, - я посторонился. Человек сделал мимо меня всего один шаг, после чего переложил чемодан из правой руки в левую и открыл дверь охраняемого мною купе. - Простите, - сказал он почти тотчас же, увидев юную даму, и глазки его засияли, как два лазурита. И только по этим глазам я узнал в этом смертельно уставшем, грустном человеке своего отца. Он от растерянности даже забыл захлопнуть дверь, и поэтому я имел счастье наблюдать, как развиваются события дальше. Папа присел напротив мамы, развернул газету, достал очки и стал делать вид, что читает. Но я-то его хорошо знал. Не мог он сосредоточиться на газетах, имея рядом такую женщину. Мама насмешливо наблюдала за ним. Наконец ему надоело ломать комедию и он сказал ей, что не смеет стеснять собой дивное создание и готов тотчас же по первому ее знаку идти к проводнику, с тем чтобы тот предоставил ему возможность ехать в другом купе. На это мамочка рассмеялась. Папа осмелел, но вместо того, чтобы заговорить о сталинабадской жаре, о погоде, о чем-то еще более незначащем, вдруг спросил: - Откуда у вас эти руки? Мама вытянула свои премиленькие пальчики и что-то тихо сказала. Ну а папочка, в своем репертуаре, решил протестировать маму, видимо, по полной программе. Пока я ходил к проводнику, чтобы заказать им чаю, и пока проводник придирчиво спрашивал, из какого я купе, и пока я доставал из кармана деньги, которыми заблаговременно запасся, попав в эту эпоху, папочка развернул бурную ухаживательскую деятельность и, когда я вернулся с проводником, уже читал мамочке стихи, в свою очередь читая в ее глазах ответ на вопрос: нравится ли ей поэзия вообще и Гумилёв в частности. Папочка всех женщин всегда соблазнял Гумилёвым и, надо сказать, небезуспешно. Меня он тоже потом научил определенным стихам, которые в самом деле действуют на женщин безотказно. Но когда мамочка подсказала ему строку, забытую впопыхах, я понял, что теперь дело пойдет легче. И в самом деле уже через некоторое время он пригласил ее в вагон-ресторан. С толстым проводником я курил "Салем". Проводник, конечно, впервые видел не только западную, но вообще сигарету с фильтром, поэтому отнесся ко мне уважительно и со вниманием, говорил на "вы" и больше не спрашивал, из какого я вагона. Уже стемнело, когда мои родители соблаговолили вернуться. В вагоне зажгли противный тусклый свет. Мамочка, видимо, стала устраиваться, потому что папа вышел, размял сигарету и, увидев меня, спросил: - Не возражаете? Я не возражал покурить с отцом. Я никогда в жизни с ним не курил. Он умер раньше, чем я пристрастился к этому идиотизму. А может, и зря не успел. Сигарета хоть и дрянь, но сближает. Папе, полному впечатлений от сегодняшнего знакомства, хотелось поговорить. Но он стеснялся. - Скажите, - помог я ему, - а ваш сын курит? - Нет у меня сына, - грустно сказал папа, - но если будет - нет, мне бы этого не хотелось. Я погасил сигарету... И с тех пор не курю. Глава 12 ...И вдруг обнаружил себя в своей квартире, в том же самом своем кабинете, что и несколько часов назад. На первый взгляд ничего здесь не изменилось, только на листке календаря был записан номер телефона. Номер был восьмизначньга. Я решил, что звонил кто-то из парижских или нью-йоркских друзей. Попытался включить радиоприемник, но он молчал, и только засохшие вытекшие батарейки (а потом я посмотрел даты на них) заставили меня усомниться, в искомое ли я попал время, или чуть проскочил вперед. Ничего страшного, но, обдумывая этот феномен, я оглядел комнату, чтобы обнаружить еще какие-то признаки того, что я не вписался во время, и, оглядывая её, к удовольствию своему вдруг увидел миловидную даму в кресле. Дама, казалось, ждала, когда я обращу на неё внимание, потому что тотчас же встала. Она еще не заговорила, а я уже знал, что у неё приятный, ласковый грудной голос. Я представился первым, но то, что она мне сказала в ответ, привело меня в неописуемое замешательство. Передо мной была моя бабушка. Она была примерно в том возрасте, в котором я встретил ее утром в тридцать пятом году. И сегодня же утром в сорок третьем. Но тогда она была измождена, а теперь - само очарование. Первое, что мне пришло в голову, это то, что она сумела каким-то образом прибыть сюда тоже на машине времени, может быть, даже на моей, так что я и не заметил. Но бабушка была не расположена отвечать мне на мой глупый вопрос о своем появлении, властно, как это она всегда умела, будучи уже в летах, перевела разговор на другое и заявила, что не желает тратить на праздные разговоры время и силы. Я стал размышлять, для чего она здесь вообще, и понял следующее: или она мне снится, и я сошел с ума (тогда следует проверить психику, и путем логических умозаключений установить, почему мозг воспринял сегодня именно такой сон), или она существует в реальности, но почему в таком случае здесь тестирует меня именно она, а не моя волшебная мамочка или кто бы то ни было другой? Как это обычно бывало перед решением логической задачи, я ложился на спину и закрывал глаза. Что я и сделал немедленно. Ответ, быть может, ошибочный, нашелся довольно быстро: те силы, которые были заинтересованны в том, чтобы я воспринял преподанный мне исторический урок, избрали мне в поверенные бабушку, ибо именно её и только её я слушал со вниманием в этой жизни. Маму я разве бы слушал, я бы с ней спорил, ворчал бы что-то, доказывал, забывая, что она не моя дочь и в воспитании не нуждается. И бабушка, установив, что я на правильном пути, и в самом деле поведала мне замечательные вещи, не забыв на этот раз ответить и на вопрос по поводу ее появления. Она рассказала мне сегодняшнее продолжение нашей той жизни. Жизнь была будущей, но, после того что я узнал про тридцатые, сороковые, десятые (следующего столетия), - неудивительной. Я вспомнил, что в мои времена многие грешили сатирой на будущее нашей страны, но все их прогнозы оказались, как я имел возможность убедиться, но большей части несостоятельными. Все в реалии своей было гораздо проще. Я конспективно записал кое-что придуманное и открытое моими потомками. 1. " Революцию надо делать в выходные дни или в свободное от работы время. В остальное время надо работать". Это был основной лозунг дня для развитой многопартийной страны. 2. Специальным постановлением было объявлено благоденствие. Инвалиды были объявлены неинвалидами. Бедные - богатыми. Богатые - новыми бедными. Сомневающимся грозили неприятности. 3. "Из космоса наша планета из-за постоянных строительств стала напоминать огромную задницу. И там, где сходятся полушария, помещалось огромное государство. Солнечные лучи туда не попадали, и тогда, чтобы там было посветлее, решено было насыщать пищу фосфором. Чтобы, перерабатываясь с пищей и оседая на стенках полушарий, он как-то освещал бы действительность". Это я почерпнул из передачи по экологии. 4. В виде эксперимента был выключен свет, канализация, отменены деньги. И когда это произошло, то ровным счетом ничего не изменилось. Многие этого даже не заметили. 5. Перестройка во Вселенной дошла до того, что стали двигать звезды, для того чтобы жене президента было их лучше видно из окна. Я тоже этому не удивился, ибо к этому все и шло. 6. "К сему назначить интеллигентным человеком железнодорожного кондуктора Чернобыльдера, взамен выбывшего по случаю смерти академика Флоёберненко". Характерная и для моего времени выдержка из Указа Верховной власти. 7. "Страна, где от мала до велика все пытаются друг друга убедить, что материя первична, - хорошая страна.". С этим я не спорил. 8. Государством были решены три важные проблемы: любовь, деньги и смерть. Мужчины и женщины при желании могли обмениваться полами, деньги отменены, каждый покойник может быть оживлен при наличии всего только одной живой клетки. Но для оживления близкого человека требовалось собрать такое количество документов, что покойники так и остались покойниками. Специальное постановление запрещало оживлять каких-либо деятелей культуры или искусства. Оживлять можно было только Лениных и Сталиных. Сотни таких одинаковых, которых мне еще предстояло увидеть на улицах, слонялись бесцельно. Иногда их били. За все. Президент завел себе одного такого, чтобы срывать на нем злобу. Однажды он прилюдно обозвал Ленина, инкриминировав ему то, что Ленин-де высказался уже по всем вопросам и ему ничего не оставил. Несчастные Ленины и Сталины бродили по улицам, грабили и убивали, пока не попадали в тюрьму. Кто-то предложил их с помощью машины времени отправить в прошлое. Говорят, там построили из них несколько лагерей. 9. Я узнал также, что Маркса приняли посмертно в партию, после чего партию разогнали, но поскольку идеи его бессмертны - приняли во все остальные. 10. Победившая демократия, не без улыбки сообщила бабушка, предложила собрать съезд кухарок, чтобы уже из них выбрать членов правительства. 11. Президент, и этим особо гордилась нация, поступил на курсы наладчиков микрофонов в зале заседаний. 12. При голосовании в парламенте введены новые правила: учитывается объем и степень интенсивности излучения мозга. Справку об объеме мозга можно было, как все и как всегда, купить. 13. "Считать пятно на голове президента географическими очертаниями новой, им возглавляемой страны. Привести в соответствие карты и атласы". Это распоряжение меня рассмешило своим недомыслием, ведь если он получит доской по голове, то наша страна сможет претендовать на новые территории. Но уже следующее постановление свидетельствовало о том, что в предыдущей своей сентенции я ошибся. Ибо теперь никто не может знать истинных границ и объемов нашей страны. Оно гласило: 14. "Перестать считать Президента лысым, считать его с волосами". Последнее указание было нейтральным. 15. "Обязать господина Пимена подготовить материал для привлечения отдельных лиц из числа бывшей интедегенции (вероятно от слова: "телега") для написания новой Библии". 16. Николаю Второму, последнему самодержцу Российскому и прочая и прочая и прочая - предписание: похорониться, наконец, перестав елозить по Государству своими останками. Все это, конечно, далеко не все, просто бабушка притомилась, да у нее еще ко мне важное дело, она должна была прогулять меня по некогда мне знакомым улицам. Пока я слушал бабушку, у меня сложилось странное ощущение и от того, конечно, что она говорила. Не много преуспели мои потомки за то время, что я летел сквозь время. Много лет назад моя грустная страна поняла, что весь мир издевается над ней, широко вещая, что наконец-то у нас наступил прогресс. И вот тогда группа ученых, состоящая из тех, кто не был выбран в парламент и не участовал в митингах, в самое сложное для народа время сделала открытие, объявив то, что к концу двадцатого века подсознательно чувствовал каждый, а именно, что смерти нет и что души усопших возникают еще и еще раз позже или раньше на той лестнице, которую мы все привыкли называть историей. И может быть, просто в другом образе. Но открытие хорошо было тем, что души умерших отправлялись отныне в будущее и прошлое не сами по себе, а по воле экспериментатора, нравственные души отправлялись в будущее для его оздоровления, а души гнусные, мелкие - в прошлое, в двадцатые, тридцатые годы. - Я, как видишь, в будущем, - сказала бабушка. Там и сям эти души вселялись в людей, перестраивали их нравственно и вершили свою историю. Но потом этот эксперимент был объявлен преступным, ибо, переселившись в прошлое, безнравственные души воспроизводились вместе с телом их обладателя и как результат появлялись странные бесшабашные поколения - их потомки. Поэтому история превратилась в конце концов в свалку безнравственности, и решено было безнравственные души консервировать, чтобы использовать в качестве возможного когда-нибудь оружия и никуда их не посылать. А вот нравственные души направлять в оба конца истории, но те из них, которые уже как-то себя проявили при жизни или устали от ужасов прошлого, непременно в будущее. Вот это уже было удивительно. Но ни понять, ни поверить этому я не мог. Тут вспомнил, что когда-то, с полгода назад, купил бутылку коньяка, достал из шкафа и с возгласом: "Материя первична!" - налил два бокала, себе и бабушке. Она отпила, обняла бокал, чтобы согреть напиток, и вдохнула. - Сорокалетний, - произнесла она. Я посмотрел на нее, а потом сказал ей, совершенно машинально назвав ее, как когда-то в детстве: - Бабушка Женя, пойдем погуляем. И мы оба рассмеялись, потому что бабушка была моложе меня намного. Но вот что я не сделал, хотя очень хотел, - не насовал по старой памяти в карманы валидола и нитроглицерина перед этой прогулкой и подумал еще о том, что как это хорошо, что бабушка вовремя помолодела и ей оные снадобья еще лет сорок не понадобятся. Потом мне пришла в голову забавная мысль, что не есть ли в этом своеобразная гармония бытия: ведь надобность в лекарствах отпала как раз в то время, когда они совершенно исчезли из аптек. "Но как же другие, - вещал кто-то внутри меня, - не у всех же бабушки - девчонки?" И тут же словно в ответ вспомнилась история о том, как возле тонущего корабля один участник кораблекрушения вознес слабеющие руки к небу и закричал: "Господи, я знаю, почему я тону, мне об этом говорили прорицатели, а я их не послушал, но другие-то за что?" И вдруг откуда-то из облаков звонкий голос ответил: "Помни, человек, здесь все подобраны правильно". Неужели простая истина, что мы платим за все, так долго доходила до человечества? Мы вышли на улицу. Был жаркий солнечный день, хотя почемуто на улице валялся не убранный, видно, уже несколько лет снег. Он был похож на пенопласт, в который упаковывают телевизоры. Мир, как и тогда, в тридцатых, показался мне странной декорацией. Мы перешли улицу с названием, написанным иероглифами, по которой почти не ходили машины. Зато над ней было огромное количество висящих в воздухе недвигающихся дирижаблей, на каждом из которых было что-то также иероглифами написано. Кумачовый транспарант, от которых я успел отвыкнуть еще в прошлой своей жизни, был в обозримом пространстве только один, и на нем было написано: "Говорите на любом языке, кроме русского". Написано было, странно, по-русски. Обычный плакат-угроза, каких много было в старину. Повсюду на домах высились шпили, увенчанные двуглавыми красными звездами. Вскоре я увидел еще один транспарант тоже на пурпурной материи, лозунг: "Хлеб выдается только тем, кто говорит по-русски". Третий: "Участники войны с Горбачевым и Ельциным обслуживаются вне очереди". И, наконец, четвертый: "Воды нет, но разрешается есть и пить грязный снег". Судя по тому, что и это было написано на моем родном языке, плакат предназначался для вполне определенной части населения. Для остальной, может быть, вода и была. Бабушка не дала мне времени для размышления. Мы вошли в какой-то грязный подъезд и почти тотчас же оказались в зале с блеклыми стенами, где присели за обыкновенный компьютерный экран, после чего она нажала на синюю кнопку на панельке. На экране немедленно замелькали разнообразные изображения лиц, и мне показалось, что среди них я заметил знакомые. Рука моя, лежавшая на перильце большого мехового кресла, видимо, незаметно для меня самого дрогнула, поэтому изображение на экране изменилось, фотографии побежали медленнее и, наконец, остановились. На меня с экрана монитора взглянули родные лица моего отца, моего деда, который на моих глазах умирал в блокадном Ленинграде, моей мамочки (и лицо было такое, какое я видел у нее сегодня утром), русского поэта Гумилёва. Как я ни был удивлен, но все-таки сообразил, что именно эту его фотографию я не видел раньше, хотя как будто бы знаю все. - Все эти люди, - сказала бабушка, тоже живут здесь, среди нас, на них пала миссия: принести сюда то доброе из прошлого, что они выстрадали, и тем самым повернуть развитие этого никчемного общества. - И можно с ними встретиться? - Конечно, но ведь они далеко не подготовлены к такой встрече, другое дело в прошлом: там они относились к тебе, как к чужому, никогда не видели, а здесь слишком много энергии у них может уйти на адаптацию. К тому же под каждой фотографией надпись, кто этот человек, где он теперь, чем занят, когда появится в этом мире. Ты можешь быть спокоен, я тебя не обманываю. - Но в таком случае, почему под фотографией моей мамочки, а твоей дочери Верочки ничего не написано и сама фотография находится отчего-то в розовой рамке? Бабушка нажала еще какую-то кнопку, после чего появилась надпись под маминой фотографией. - Она еще не родилась, - сказала бабушка, и сказала это так просто, как будто она сама - ее мама - вовсе не удивлена этим обстоятельством. И, видя мое теперь уже яростное недоумение, добавила: - Ну здесь вовсе не обязательно, чтобы сохранялись такие же родственные связи, которые нам уже известны из прошлой жизни. Она ведь может родиться и в цветке. А может, и просто из ничего. Но Верочка родится в церкви, - добавила она, - вот видишь, через несколько минут и ты должен там быть. Ты когда был последний раз в церкви? Она улыбнулась, и я понял, что вовсе не надо напоминать ей, что это было очень давно, в день ее отпевания. - А что делает мой отец? - Пишет книги о путешествиях, чтобы люди знали, что такое мир и что он не ограничивается ни пространством, ни временем. - А Гумилёв? - О, этого мужчину знают многие. Конечно, он пишет стихи: Мой славный край, ты божья кровь и плоть, Ты бесконечный признак атавизма. И воссоздал раскованный господь В тебе огонь Марксизма-Ленинизма. - А мамочкин папа, твой муж? - Он был русским офицером, так им и остался, он мог бы есть грязный снег и получать все, что захочет. Но он не изменил Вере... Блёклые стены в этот момент стали жухнуть и осыпаться, и тотчас же мы с бабушкой оказались возле церкви, потом своды ее словно бы обняли нас и приняли, и почти сразу раздался крик ребенка. С икон глядели на меня мои предки, бабушка стояла рядом и чуть-чуть волновалась. Появилось ощущение, что я вышел из своего тела. Вдруг церковь осветило сияние. Я почувствовал легкое прикосновение и принял в руки дрожащий и живой сверток. Это был ребенок. Он был волшебный. Это его огромные глаза излучали свечение. Он смотрел на меня и улыбался. Я пронес его по церкви, и мне было так непостижимо хорошо и спокойно, что отныне я уже был готов ко всему. Вера! закричал на всю Вселенную неземной голос. Бабушка стала таять, и я едва успел с ней проститься, прикоснувшись губами к ее рукам. С ощущением того, что у меня на руках мамочка, я оказался в своем собственном теле и невероятная сила понесла меня через годы. Я обнаружил себя во дворце Докасационной Справедливости, так называлось это обшарпанное здание суда. На месте прокурора сидел и насупленно молчал мой второй "я". На месте адвоката я узнал себя и на скамье подсудимых тоже. Судьи, выпархивающие сверху из-под купола, дабы продемонстрировать первичность судебной власти, были в трех лицах: одна и та же дама в мужском костюме. Я вспомнил про двойников и убедился, что это шутка. Действительно, мнение суда должно быть единым и таким образом достичь единомыслия проще всего. Кстати, неплохо было бы ввести такое правило и в парламенте. Вошли присяжные и немного меня повеселили. Их было десять: пять из них были в маске Сталина, другие пять - Ленина. "Но позвольте, - хотел я возразить, - присяжных должно быть нечетное число". И вошел одиннадцатый. Он был в маске президента. Вместо того чтобы на вопрос суда о моей виновности они отвечали бы по очереди, виновен я или невиновен, они рассевшись кто и где попало, стали, перебивая друг друга, задавать вопросы мне. Я запомнил некоторые из них. "Какой день вы считаете днем рождения новой эры?" "Считаете ли вы заваливание памятника Дзержинскому сигналом к продолжению беззакония?" "Как вы относитесь к тому, чтобы в России установить второй государственный язык - русский?" "Считаете ли вы правомерным утверждать, что насилие - не лучший путь к счастью?" "Могли бы вы точно указать гигиенические прокладки какой фирмы вы предпочли будучи женщиной?" "Продолжаете ли вы утверждать, что Таганцевского заговора как такового не было? А был ли заговор в Беловежской пуще?" "Могли бы вы ради общего блага предать свой народ? А застраховать имущество от отсутствия пожара?" "Достоин ли Президент того, чтобы сидеть на скамье подсудимых?" "Что бы вы делали, если бы во сне увидели, что все члены правительства арестованы?" "Могли бы вы взять на себя управление государством?" "Можно ли считать Сталина и Берию лицами кавказской национальности?" "Можно ли устроить изгнание верующих из храма?" Ни на один вопрос мне ответить не дали. Присяжные шуршали бумагами, и я заметил, что у них у всех руки по локти в крови. Только у меня-прокурора, у меня-адвоката и у меня-под судимого руки были почему-то в кетчупе. Про следователя НКВД Плотникова, убитого мною, меня не спросили ничего. Об этом вообще не было в суде речи. Суд удалился на совещание, а я сидел на скамье подсудимых, как и многие другие, целую жизнь, в ожидании приговора, прекрасно осознавая, что будущее, мне показанное, это антигосударственная структура. Я взял лист бумаги и спокойно, как будто сидел дома за письменным столом, начал новый роман: "Космическая война продолжалась уже двадцать девять секунд и, чтобы предотвратить побоище, Внегалактический Совет принял решение остановить время. А президентские структуры в это время, желая показать свое полновластие, спрессовали пространство, Вселенная превратилась в пылинку, которую нечаянно съела пролетавшая мимо муха..." Суд забыл вернуться в зал заседаний для оглашения приговора... ЧАСТЬ V. ВРЕМЯ ДЛЯ ЭПИЛОГА Глава 13 Мы с мамочкой летели куда-то на самолете. Лениво переговаривались, о чем-то спорили. Но мамины аргументы в отношении меня, как правило, черпались ею из моих же книг, поэтому разговор был веселым. Она мне ставила в пример моих героев. Посредине дороги, шедшей меж облаков, появилась стюардесса и развязно заявила, что воды она больше не даст, кончилась, а вместо этого потребовала, чтобы мы пристегнули ремни, потому что наш самолет намерен совершить незапланированную посадку. Ее спросили, где именно, но она не помнила, пошла куда-то и узнала, что в Минводах. Мама услышала это название, и улыбнулась. Еще бы, множество воспоминаний тотчас же явились к ней. Ведь она неподалеку родилась и жила. - Я прочитала твой "Бином Всевышнего", - строго сказала она, приглашая меня оторваться от иллюминатора, в котором показалось Ставрополье. Я принужденно повернулся к ней: говорить о своих книгах во время вынужденных посадок я не очень люблю. - Как же ты мог в своей повести, - набросилась она на меня, как будто мы сидели с ней в баре, - коль уж ты присвоил себе право путешествовать во времени, не остановить смерть Верочки, которая погибла тогда, в 1881-м? Ведь это ты там сидел на креслах в доме моих предков и курил сигарету. Я узнала тебя. Кстати, почему ты воспользовался тем, что меня еще нет в природе, и опять закурил? Ай-яй-яй, как нехорошо. - Есть закон времени, - ответил я, - не обращая внимания на справедливый упрек по поводу курения, - если бы я вмешался в историю чьей-то жизни или смерти, то не смог бы вернуться обратно. Есть, кроме того, закон жанра... Но мамочка мои оправдания слушать не пожелела, а тут как раз самолет покатился по бетонной дорожке, потом остановился, и мы решили погулять, благо было в запасе часа четыре с небольшим. Конечно, мы поехали в Пятигорск. Поехали на такси за шестьдесят долларов... - Солнечный удар, - сказал профессор, - это солнечный удар. Антонина Ивановна, приготовьте на всякий случай нашатырный спирт и шприц. Впрочем, сейчас она и без этого обязательно придет в себя. Не волнуйтесь, молодой человек, - обратился он уже к сыну пациентки, - все будет хорошо. Подождите, пожалуйста, в коридоре, а еще лучше пойдите погуляйте. Ей нужен покой и отдых. Закончив приводить даму в чувство и убедившись, что ей много лучше, профессор прошел в свой кабинет и плотно прикрыл за собой дверь. Но, вернувшись в процедурную еще раз, он вновь застал там молодого человека. И, не предложив ему второй раз уйти, вышел сам, чтобы записать историю болезни... Нет, слушать косноязычного экскурсовода было все-таки невозможно, хотя лекция и была информативно насыщенной. Лектор непрерывно заменял одни звуки другими. И тогда экскурсанты стали поодиночке выскальзывать на улицу из здания краеведческого музея. Путь у них был один - к полуразрушенной мечети. Я терпеть не могу подобных лекций, поэтому и выскочил первым и понесся вверх по тропинке, но потом возвратился, чтобы помочь подняться маме. Мне было приятно вести ее под локоть. Послышался окрик экскурсовода, догнавшего разбредшуюся группу: "Гдаждане-товадищи, пди подходе к мечети будьте, подадуйста, остодожны, там есть опасные места! " Мечеть и в самом деле казалась опасным местом. Развалившиеся, осыпающиеся шурфы, проваленный земляной пол, пробитый купол... Мама, она сказала мне, видела эту мечеть когда-то в детстве. Тогда она казалась страшной, а сегодня ее подготавливали к реставрации. Вдруг я увидел, что мама побледнела. Она остановилась, прислонившись к моему плечу. Экскурсанты, поднимавшиеся сзади, стали обходить нас с двух сторон. Делали они это с комментариями: дескать, молодежь нынче не та пошла, не может на холм подняться, чтобы не запыхаться. На слово "молодежь", обращенное к ней, мама улыбнулась. Ей стало получше, и мы быстро нагнали группу. Экскурсанты уже сгрудились вокруг своего гида. Зашумел ветер, и внутрь ограды, где стояла мечеть, полетели какие-то семена с крылышками. Я взял под руку маму и прислушался. Мама, я это тотчас же понял, лекцию о татарской мечети не слушала, зато наблюдала за малень-" кой девочкой, которая пришла сюда с родителями. Она играла сама с собой, ловила непослушную, не дающуюся ей никак бабочку, потом поймала, осторожно посадила на цветок. Бабочка тотчас же и улетела. Потом девочка зажмурилась и понюхала цветок. Такие цветы во множестве росли у полуобвалившейся изгороди. - Совсем как тогда, в моем детстве, - прошептала мама, - только тогда не было экскурсий, а вот девочка была, и ею была я. Так бывает иногда, когда взрослый человек вдруг видит ребенка и каким-то непонятным чувством знает, что он был точно таким же. - Мне было тогда всего шесть лет, - продолжала мама, она рассмеялась, - я тогда искала своего папу и убежала к нему в Ленинград, а здесь, в мечети, был очень старый человек, старик-сторож, хотя какой сторож на развалинах. Когда я вот так же играла, нюхала цветы и ловила бабочку, он подошел ко мне и что-то сказал. - Что же он сказал, ты помнишь? - Он сказал мне такое, что я запомнила на всю жизнь. - Что же? - повторил я настойчиво, чуточку ей подыгрывая. Мама посмотрела на меня серьезно. - Старик сказал мне тогда, что он мой сын. Это было слишком даже для такого хладнокровного писателя, как я. Мой нарочитый пафос как рукой сняло: - Чей сын? Твой? - В том-то и дело, что мой; смешно, правда же? Я промолчал, потом сказал: - Да, очень смешно... Так он же сумасшедший, этот твой старик... - начал было я заполнять паузу, но запнулся: из развалин мечети выходил в этот момент косматый старик с черной седой бородой. У мамы задрожала рука. - Ха, - сказал я, чтобы что-то сказать. Мама не проронила ни слова, а старик подошел с ограде, присел на корточки и стал разгребать наваленные кирпичи. Я наблюдал за ним: перед стариком курилась розовато-желтая пыль, он вытаскивал кирпичи, целые складывал обратно, битые - отдельно; минуту поработал, потом ушел, оставив облачка пыли, которая раздражала экскурсантов. Они отпрянули от изгороди и окончательно перестали слушать экскурсовода. Я сперва не мог понять, отчего это мама не желает выходить со двора, замусоренного и запыленного, потом сообразил - ей безумно хотелось еще раз взглянуть на старика и что-то вспомнить. Она умела вызывать детство. Шумел ветер, свободно врываясь в разбитую ограду мечети. Листья с шуршанием ложились на каменные своды старинной постройки. Во дворе ограды, наконец, снова показался старик с большой кожаной сумкой, тащил ее перед собой обеими руками и бросил на землю около груды кирпичей. Опять поднялись клубы пыли. Но экскурсантов давно уже не было во дворе мечети, там стояли только я, мама и маленькая девочка, родители которой видно, забыли про крошку. - А что, действительно, этот старик похож на того, который напугал тебя в детстве, - спросил я. Мама молчала, думая о чем-то, но мне показалось, что она растеряна. Экскурсия закончилась, и тогда несколько голосов на разные лады стали звать девочку. Но девочка в это время была занята серьезным делом: она подносила старику обломок кирпича, а он, аккуратно обмазывая его глиной, заделывал пробоину в стене, и девочка не хотела никуда идти, она оставалась помощницей старика, пока молодая женщина, очевидно ее мать, не подошла и не увела ее. Маме вдруг захотелось уйти отсюда. У нес разболелась голова и виной тому, вполне возможно, были не только и не столько нахлынувшие воспоминания, сколько разъяренное ветром кавказское солнце. - Ты знаешь, сыночек, пойдем, - сказала она, - а то мы с тобой на самолет можем опоздать. - Ну что ты, самолет в восемь вечера, а сейчас пять, хотя, конечно, если ты хочешь, пойдем. Старик между тем выкладывал уже верхний ряд кирпичей, с трудом дотягиваясь до него, поминутно кряхтя и как будто на что-то тихо жалуясь. Один из обломков был особенно тяжелым, он состоял из трех кирпичей, схваченных давным-давно цементом. Старик с трудом поднял его, собрался было забросить на самый верх, но не рассчитал. Сделал еще попытку, и тогда сильные руки подняли камень и поставили как раз туда, куда пытался его закинуть старик и где ему должно было находиться. Перед стариком стоял я. Старик приветливо посмотрел па меня, кивнул головой и осторожно дотронулся шершавой ладонью до моего плеча, потом пробормотал что-то вроде слов благодарности и указал на верхнюю кромку незаконченной ограды. Я понял, что старик просит ему помочь еще и что дел тут минут на пять всего. Я повернулся к маме - она присела у ограды прямо на землю, облокотилась и смотрела на меня так странно, что я подбежал и взял ее за руку. Рука была ледяная: - Что с тобой? - Нет, нет, ничего! Конечно, ступай, помоги ему, да скоренько, и пойдем отсюда. Мне, кажется, немножно нехорошо. Я быстро помог старику и, отряхиваясь от кирпичной пыли, оглянулся на маму она теперь полулежала в нише, привалившись головой к холодному камню. "Скорая помощь" не заставила себя ждать. Тут и старик мне помог. Вместе с ним я довел мамочку до машины, а через полчаса, как сквозь сон, я уже слышал обнадеживающий голос старого профессора: - У нее солнечный удар. - Мне можно ее увидеть? - Лучше не стоит, она теперь спит. - Но мне необходимо ее увидеть! - Тогда прошу вас, пройдите сюда. Я вошел в небольшую светлую ::злату и увидел там маму, лежащую на койке поверх одеяла. При моем появлении она открыла глаза, улыбнулась и так, с улыбкой, заснула. Через два часа она была почти здорова. А пока она спала, я вдруг совершенно отчетливо увидел, как раздвигаются стены больничной палаты, как простой плохо выкрашенный потолок превращается в лепной. Я опустился на стул, который подо мной оказался мягким креслом. Я уже был в этом зале. Я вспомнил, это был дом моих предков. Я прекрасно понимал, что никак не гармонирую с этим домом, я видел перед собой красивых людей и маленького мальчика, который забирался на колени к своему брату. Тут же на столешнице с краю лежал пистолет. - Хочешь пострелять? - спросил его брат. - Не хочу, - твердо сказал мальчик. Брат взял пистолет и прицелился в дверь. Потом встал, укрепил свечу в анфиладе и стал показывать мальчику, как надо целиться. С минуты на минуту в дверь, в которую был направлен пистолет, должна была войти девочка. Я знал это, потому что уже пережил это мгновение. И тут я встал со своего кресла и в состоянии сомнамбулы подошел к столешнице, на которой лежала коробка с патронами. Я не обратил на нее внимания. Пистолет снова лежал на краю столешницы. Братья были увлечены разговором и меня не замечали, хотя я был теперь им зрительно досягаем. Я решил пойти на это. Наконец тот, на коленях которого сидел мальчик, меня заметил, но не поверил себе и перекрестился. Я воспользовался замешательством, вынул из пистолета патрон и положил его в коробку. Потом я вернулся в свое кресло, но все равно пребывал в нервном ожидании. А брат снова стал забавлять малыша пистолетом. Вскоре отворилась дверь, в комнату впорхнуло удивительное создание. Выстрела не произошло. Но зато случилось другое. Я стал видимым. Я изменил историю, изменил время и теперь принужден был, наверное, погибнуть в его пучине. ...Когда я понял, что в настоящее мое время мне не вернуться, я всю свою долгую жизнь мечтал, как бы дожить до момента рождения своей мамочки, чтобы сказать ей ласковое слово, чтобы предупредить маленькую девочку, что когда она вырастет, у нее родится сын - я, который ради нее перейдет грань дозволенного в человеческом бытии. Я посчитал, что к тому времени, когда ей исполнится шесть лет, я буду глубоким стариком, и жил только одной навязчивой идеей: дожить, найти ее, рассказать о том, что я - безобразный старец - ее сын, что меня скоро нс будет на свете, но я появлюсь у нее вновь и что когда я в сорокалетнем возрасте исчезну, чтобы она не волновалась. Я знал, мне очень захочется поцеловать свою мамочку и на своей щеке почувствовать ее поцелуй, от которого всегда становится мне спокойно и хорошо; поцелуй, который всегда решал все мои проблемы. Профессор закончил писать историю болезни, перечел написанное и, разорвав листы, встал из-за стола. Он вышел в сад и прислушался к дневным звукам. Молодой человек и его мама попрощались с профессором. Он глядел им вслед - сентнмснсальность, непростительная врачу, - и поймал себя на странной мысли: ему захотелось, чтобы они поскорее исчезли, растворились в дымке южного марева. - Я ждала тебя всю жизнь, прежде чем ты родился, сказала мама. Я посмотрел на часы. Вместо времени они показывали почему-то пространство. Глава 14 Доктор Сильвано Черви был счастлив. Благодаря на первый взгляд ничего собой не представляющему, провалявшемуся много лет в семейном хламе черному кресту (игрушке эпох), он получил возможность переделать не только историю, до которой ему в общем-то было, как говорят в Северной Италии, "до кацо, пнколлино", но получил возможность переделать свою собственную судьбу, то есть те многие миллиарды мгновений, которые он использовал, возвращая и бесконечно смакуя мгновения жизни с той, которую любил. На машине времени, будто это была "Альфа- Ромео" он целыми днями резвился в четвертом измерении (так он окрестил поездки в собственную суетную безнаказанность бытия), наслаждаясь и упиваясь своей всевластностью и только лишь, когда наступало время обеда, вдруг чувствовал осознанное желание вернуться в обычное свое время Сильвано был гурме. Обыкновенно к обеду приходил сын его жены, с коим господин Черви был в большой дружбе, и представить свою собственную жену без ее сына он никак нс мог, поскольку, когда мы любим женщину, мы любим вокруг нее всё, что принадлежит ей и составляет её. Сын жены господина Черви было немолод. Более того, он был больше, чем дитя, ибо грешил сидением за письменным столом и был фантазер. Поэтому с его визитами господин Черви чувствовал смутное беспокойство, ибо понимал: все им увиденное хорошо было бы пережить не в одиночестве и даже не со своей обожаемой супругой, а п вместе с ее сыном, - поскольку, подумал он, для него это, быть может, будет прекрасным сюжетом для нового романа. Так он думал, нимало не догадываясь, что его приятель давно уже совершает такие же вояжи. Но сегодня сын отчего-то задерживался, и второй раз кольнуло господина Черви смутное беспокойство. Когда он проанализировал, отчего с ним происходит такое, несмотря даже на благоденствие от владения странным аппаратом, он вдруг понял отчего. Сына его жены просто не могло существовать в том времени, в котором развлекался Сильвано. Дело в том, что этот сын мог вовсе не родиться, поскольку вся история к обеду этого дня была им произвольно и эгоистично изменена. Вот поэтому и чувстовал итальянский папочка смутное беспокойство: так удачно начавшееся путешествие по второй жизни было омрачено весьма досадным обстоятельством. Доктор Черви снял руку с волшебного креста, стряхнул с себя наваждение, оказался в привычном для себя времени и отправился в столовую. Циферблат часов, только что показывавший двадцать пять минут третьего, словно по мановению волшебной палочки, вновь вернулся к без пяти два. В столовой его ждал великолепный обед и беседа на трех языках, которая текла размеренно, как это всегда обыкновенно бывало в их доме,возобновилась. Но когда волшебные щи и жаркое сменились не менее безудержным десертом, господин Черви вдруг вспомнил, что он одинок в своих чаяниях и позволил себе рассказать некую историю своему юному Лругу, для чего обнял его за плечи, встал из-за стола и отправился с ним в спальню, где вознамерился показать ему и деревянный крест, и бюро, и все, что с ними связано. Против ожидания Сильвано молодой человек не удивился рассказанному доктором Черви, а перебивал его таким образом, что у Сильвано не осталось сомнений, что ему уже известно, что произойдет, если вот этот самый крест положить в полость крышки бюро. По поскольку оба спешили, оба были возбуждены от желания увидеть нечто, то крест был положен неправильно, и вскоре оба очутились в удивительном мире, совершенно не похожем на их сегодняшний, но и не напоминающий нисколько тот, о котором говорил молодому человеку его двойник, о котором господин Черви, впрочем, и не подозревал, ибо не читал книг своего родственника. Перед ними раскрылся удивительный зал, в котором не было ничего, кроме огромной карты, развернутой во всю стену, которая смутно напоминала им карту Земли. На ней, на самом верху, стояла дата - 2027 год, но океаны и материки совершенно г;е напоминали своими очертаниями те, которые оба они знали с детства. Прежде всего господин Сильвано Черви и его спутник с чувством глубокого неудовольствия обнаружили, что половина Италии отсутствует, очертания Индии размыты вовсе и на карте совершенно отсутствует Австралия. Великобритания своими чертами хотя и напоминала себя прежнюю, но чего-то в ней все же хватало. А вместо манящей своей экзотикой страны как раз там, где она должна была быть, на том месте, где испокон веку на всех картах мира и всех времен был обозначен крошечный серп Японии, теперь простирался довольно обширный материк, и, словно в противовес ему, Америка, состоящая из Северной и Южной, наоборот превратилась в полуостров, на котором, конечно, уже не было места ни Вашингтону, ни Чикаго, ни Нью-Йорку, ни даже штату Вермонт. "Это-невероятно, - подумали оба, - неужели это еще одна временная ипостась?" Но тут оба с удивлением обнаружили, что от поспешности поставили крест вверх ногами, и, переставив его, снова отправились в путешествие уже по время им ведомое. Первым не выдержал писатель. Он отошел от бюро и тяжело сел в кресло, и в его грустном взоре господин Черви смог внезапно увидеть все то, что он пока не видел в странном струящемся свете, проецирующем иное время. Сильвано Черви па мгновение задумался, после чего почувствовал словно бы дурноту и, сняв руку с креста, тоже сделал шаг, и тоже сел в кресло. Обоим путешественникам не хотелось разговаривать. Они находились в странном оцепененпом состоянии, близком к состоянию медитации. Через несколько мгновений они оба обнаружили, как их дух, осененный голу бот .pf^TM контуром, выходит из их тела. Они словно взмыли над креслами, оставив свои тела сидеть, и тут только почувствовали себя лучше, причем странно с выходом из собственных тел немедленно исчез языковой барьер, так часто мешающий в общении русскому и итальянцу. Как это великолепно и легко, - первым сказал писатель. - Да, - ответствовал ему итальянец, - но только мне кажется, что все это достаточно странно и неподвластно земному разуму и земным силам. Вам не кажется, мой милый Друг, что мы мертвы? - Я совершенно этого не исключаю, - сказал его собеседник, - но в таком случае, если верить Моуди, то мы должны сейчас пройти какой-то черный коридор, чистилище и предстать перед ликом некоего Светящегося Существа. В это самое мгновение, словно в подтверждение его слов, их взор заволокла тьма, и через несколько мгновений они обнаружили себя действительно в каком-то странном, очень ярком пространстве, где до горизонта раскинулся луг и росла светящаяся трава с голубоватым отливом. Посреди этого великолепия они тотчас же в действительности увидели Светящееся Существо, приближающееся к ним. Описать его было невозможно им обоим. - Интересно, это существо будет с нами разговаривать одновременно или по очереди, в сущности ведь мы вторглись в область иррационального и, по-видимому, пострадали одновременно и, может быть, нанесли какой-то вред этому иррациональному: стало быть, мы виноваты перед ним оба в равной степени, - сказал тот, кто был моложе. Не знаю, ответил ему Черви, тоже нс готовый к такой встрече. Может быть. Посмотрим. И в это же мгновение каждый па них увидел всю свою жестокую, но в общем-то милую жизнь, всю прекрасную и праведную Землю. И с совершенно спокойным взором стал смотреть, что будет дальше. Светящееся Существо меж тем приблизилось к ним совершенно, и каждый теперь стал про себя вспоминать то плохое, что было у него в жизни, а также то, что множество задач, поставленных перед ним провидением, он решил не хорошо, а коды, допуски, поправки и шансы - вовсе пропустил. Молодой человек освободился первым. Ему было инкриминировано немногое, о чем он никогда теперь не забудет, но то, что он еще способен будет загладить на грешной Земле. Чуть позже освободился и Сильвано Черви. Тогда только, после этого удивительного разговора, они оба поняли, что этот мир их не ждет, что пока еще он чужой для них, их никто здесь не встретил и не принял, и они стали возвращаться обратно, но в эту секунду молодой человек, от которого уже стало отдаляться Светящееся Существо, вдруг на беду вспомнил невероятное свое неотрсагированное желание, которое сопутствовало ему многие десятилетия. И он взмолился и попросил это Светящееся Существо уделить ему еще на мгновенье внимания. Существо остановилось и, как показалось младшему другу, удивленно замерцало. И тут только молодой человек понял, что одному ему не вымолить той просьбы, с которой он обратился к этому Существу, поскольку данный вопрос мог быть решен лишь для них двоих. Возвращаясь в свой век, он напоследок захотел отправиться в великую тайну завершающейся эпохи Козерога. Им обоим было предоставлено это. В небе на мгновение показался черный огромный крест, точь в точь такой, который они оставили дома, воспарив в небытие, только теперь он был невероятно громадных размеров и плыл над ними, как гигантская туча. Оба они не испугались, их взоры застилались калейдоскопическими узорами. И вот уже господин Сильвано Черви и молодой человек находятся в удивительной эпохе, в году тридцать третьем от Рождества Христова. Их путешествие было тем более парадоксальным, что в нем было все от начала иррационально не только с точки зрения земной логики, но и с точки зрения даже логики небесной. Перед ними в тенистом саду (почему-то в сознании крутилось название Гефсиманский) стоял полный, лысоватый человек, и оба они поняли, причем безо всяких слов и разъяснений, что это и есть тот самый прокуратор Иудеи Пилат. Господин Сильнано Черви уже собрался было поговорить с ним на своем родном языке, потому что тот был все-таки наместником Рима и наверняка знал итальянский, но молодой человек от него не отстал тоже, потому что в этом мире для всех язык был один. И обоих в одно и то же время поразила удивительная мысль: "Как в этом мире мог оказаться человек, который покончил с собой, - по тут же другая мысль расхолодила их, - но ведь этот человек пытался спасти самого Бога". Но не его, не его хотели увидеть молодой человек и президент коммерческой фирмы Сильвано Черви. Они хотели увидеть тот экзамен, который устраивает Светящееся Существо всякому вновь прибывшему. Исключений здесь не делали ни для кого. К этому Существу обращаются все, кто когда-либо жил. Но неужели человек, предавший Бога, а потом попытавшийся его спасти, тоже будет допрашиваем им, неужели в этом мире существует абсолютная объективность? Да, они не ошиблись, всадника Иудеи действительно допрашивал Бог. Невозможно передать те добрые, ласковые слова, которое говорило Светящееся Существо, обращаясь к Пилату, и им обоим (это было видно) совершенно не нужно было ни о чем задумываться и что-то вспоминать, потому что последние годы жизни они прожили фактически вместе под одним знаком. И еще раз подумалось: неужели это Светящееся Существо настолько абсолютно, что оно способно простить даже предательство себя. Кто же тогда в аду? Да, и сколь это ни было невероятным, это было именно так. Однако, в таком случае получается, что законы нравственности удивительно размыты, ведь получается, что за преступления нет наказания даже и в другом мире? Но наказание было. И оно состояло в том, что, предав Господа, Пилат обречен был мучиться на Земле. И поэтому, приняв на себя грехи неразумной паствы по подсказке Бога сам свел свои счеты с земной жизнью. Но коли сделал это в угоду Богу, был им прощен. Однако две тысячи лет на земле не любят имя Пилата. Обо всем этом наши герои узнали, поговорив с ним самим. И им открылось, что всякий грех искупаем, но только не надо злоупотреблять этим, потому что боль от греха нашего мы причиняем Богу. ...Он-то простит, но сами мы простим ли себя? Еще раз напоследок взглянув на Пила-га, наши путешественники во времени и в небытии вздрогнули одновременно. Тот, что был помоложе, от удивления, смешанного со страхом, а Сильвано от удивления, которое бывает присуще в ситуациях, когда невероятное обыденно, либо уже было однажды пережито. Пилат превращался в Дракона, и господин Сильвано Черви мог поклясться, что в своём недавнем сне именно его и видел. Перед Драконом стояло бюро с откинутой крышкой, а на том месте, где должен был быть паз для креста, сидела милая кукла, держащая в руках ослепительной красоты черный лесной тюльпан. - Теперь вам понятно все, - просто сказало чудовище, словно и не было Драконом. - Ступайте на Землю. Время обеда. Время действительно было обеденное, и вскоре оба путешественника очнулись в своих креслах, на минуту потеряв способность разговаривать на каком бы то ни было языке от возбуждения. О том, что они оба только что видели удивительные превращения, познакомились со Светящимся Существом и постигли суть Дракона, они друг с другом не обсуждали даже тогда, когда к ним вернулся дар речи. Глава 15 После многих приключений я вернулся, слава Богу, в свой, а не в чужой 1997-й. Сперва трудно было привыкнуть, но потом дни потекли своим чередом, и спокойствие нашего выверенного и соразмеренного бытия постепенно привело меня в норму. Спустя несколько месяцев случилось печальное событие. Умер Кирилл Николаевич. Я хоронил его, простился со стариком. На Серафимовском кладбище в Санкт-Петербурге возле церкви покоится его прах. Через несколько дней адвокат вручил мне посмертное его письмо, в котором было несколько весьма полезных для меня советов и одна страничка из дневника, которую я не намерен здесь цитировать. Говорил в пей Кирилл Николаевич о Петле времени. Такое вот изобрел он понятие. Не то, чтобы я не верил своему дяде, но, согласитесь, когда вам сообщают, что в будущем вас ожидает нечто и у вас есть к тому великолепная возможность его увидеть, только ленивец, глупец или до крайней степени обыватель не последует туда, чтобы проследить все то, что на протяжении всей дальнейшей своей будущей жизни он будет лицезреть. И я, конечно же, отправился в будущее, в конкретный год, который, по словам моего дяди, являл собой завершение этого ужасного, увиденного мною времени; этот год был датирован им как 2026-й. Мне почему-то казалось, что меня настигнет рок в 2024-м году, и поэтому я с удовольствием перескочил этот временной рубеж, и в стеклянном шаре, который снова разросся до размеров Вселенной, я обнаружил себя уже в году грядущем. Водолей вступил в свои права, и параллельное время, которое могло сущестоваТь и которое, быть может, вне сознания и опытов моего дядюшки стало теперь единым, поступательным и гуманным, было за меня, а не против меня. Я снова обнаружил себя в Москве, нашел дом своего милого "я", в котором жил он в том самом времени, о котором написана эта повесть. Но шутка моя была в том, что я надеялся встретить там снова себя самого столь же юным и здравым, как в прошлый мой визит туда, совершенно забыв, что тот "я" из параллельного времени прожил всю эту жизнь и ему сейчас уже семьдесят четыре года. Глотнув воздуху, я поднялся на второй этаж дома, с той же лужей во дворе, уже заметно постаревшей и замшелой, нажал кнопку звонка и принялся ждать. Через несколько секунд раздался скрежет открываемого замка. Видимо, замки тоже стареют, как люди. Помнится, лет тридцать пять назад я был здесь и замок все так же скрежетал, так что ничего в этом доме не изменилось. Только состарилось и стало отживать. Дверь открыл мне не хозяин, дверь мне открыла удивительная, хотя и почтенных лет дама с огромными глазами. Она была такой прекрасной и такой моей, что я пожалел, в первый раз в жизни пожалел, что не живу в том чужом для меня времени, в котором живет другой "я", а живу в соседнем. Одно утешение, что именно в этом году наши времена должны были объединиться. - Пожалуйста, прошу вас, - сказала она, протягивая руки к моему плащу, которые я перехватил и поцеловал. Плащ я после этого снял сам и вскоре прошел в кабинет, где намеревался увидеть снова свое отражение. Я был готов ко всему, но вновь забыл про фактор времени: за столом в кабинете сидел сутулый и очень старый человек с седыми усами, глаза которого, однако, исторгали озорные искры. Он жестом показал мне на кресло. Когда я сел, он сказал: - Я знал, что вы придёте, я знал, что это будет именно сегодня. - Отчего же? - удивился я. - Оттого, что завтра меня уже не будет. К сожалению, укрощение времени дало мне возможность точно узнать мое будущее. - То есть как? - удивился я. Я, конечно, и сам прекрасно понимал, что значит путешествовать во времени, но что можно жить в те мгновения, когда тебя уже физически не существует, мне как-то не приходило в голову. Разве может существовать небытие для путешественников во времени? - Да, сегодня, в два часа четыре минуты ночи окончится моя земная жизнь, я спокойно усну, и утро для меня уже не настанет. У меня задрожали губы. Я посмотрел на любезную даму, которая открывала мне дверь и которая теперь входила с подносом, на котором были разложены некоторые приличествующие двадцать первому веку яства, и пытался прочесть в ее взоре разгадку того, что сказал сейчас старец, она ведь не могла не знать о его грядущей смерти. Но глаза ее не излучали страданий. - Скажите, - хотел я его спросить, но не спросил, потому что мне показалось, что психическое состояние в этом доме не совсем такое, к какому я привык, в котором воспитывался и прожил сорок с лишним лет. - Скажите, - хотел я спросить его про Это, но спросил про Другое, - как-то Это, может быть, отражается на вашей психике или на психике вашей жены? - Но он понял меня без слов. Он сказал: - Вы, вероятно, не знаете, что будет на следующий день после моей смерти? Этого я, конечно, не знал, но, признаться, теперь задумался. Ведь вот на глазах исчезает частица тебя, пусть даже она и из другого измерения, из параллельного времени, но ведь этот сидящий передо мной старец - все равно "я" и с его смертью, видимо, что-то должно произойти и со мной. - Нет, - сказал старец, - вы еще проживете много лет, и я не хочу рассказывать вам, как именно вы проживете. Вы будете безумно счастливы, вы будете счастливы так же, как был счастлив я, дожив до этой минуты. Но ведь неважно, сколько человек прожил, важно, что он жил, был счастлив, любим и любил сам. Я протянул руку к блюду, на котором лежали тосты, залитые каким-то удивительно вкусным сыром, они, как я заметил, были с моей любимой рыбой, видимо, подобные вкусы наблюдались и у моего второго "я" В этот момент в комнату ворвалась ватага ребятишек. - Это наши внуки, - сказал старец, - вот, познакомьтесь, пожалуйста: Кирилл, Павел, Ольга, Вера, Евгения, Сергей, Николай, Константин, Аристарх. Вероятно, единственный раз в жизни я не забыл быстро произнесенные мною имена, потому что это были имена близких мне людей, воссозданных теперь в новом поколении, которые никогда, и для этого поработали сотни людей, никогда не увидят больше параллельного времени, ибо оно несет смерть, разрушения и тревогу. Разговор наш продолжался. И был он о времени, и о пространстве, и о влиянии планет на судьбы людей, и о влиянии людей на судьбы планет, и в общем-то он, этот разговор, достаточным образом уже стал себя изживать, подходил к концу, но я бы мог здесь сидеть долго, потому что удивительно приятным был этот дом и удивительно приятной была пара, которая находилась рядом со мною в этой комнате. В моей выхолощенной совершенным обществом жизни я так и не нашел своего счастья, хотя узы законного брака, как говорится, были мне известны. Я засобирался уходить и подумал, что делаю это не потому, что все, что произошло, уже произошло. Разговор состоялся, я видел Его до того, как параллельное и основное время соединятся. Я уходил спешно потому, что подумал: им так мало оставалось находиться вместе, сейчас без пяти семь, и это значит, что вместе в этой жизни им еще предстоит быть девять минут и всего-навсего семь часов... Я спустился во двор и теперь разглядел его внимательно. В отличие от того времени, когда посетил его в последний раз, я нашел, что он стал немножко меньше, может быть, это оттого, что деревьев в нем убавилось, над ним были построены какие-то огромные, космического образца стоянки с парившими над ними воздушными машинами. Когда такая машина проплывала надо мной, я пугался, но, впрочем, все было так же, и если не врет теория чисел, то мне предстоит еще до этого времени дожить. Впрочем мой "я" сказал мне, что я проживу еще много лет, начиная с этой минуты, но я решил, что "много" это не так уж много, в особенности если половину своей жизни я уже наверняка прожил и мне теперь остается только хотя бы наполнить смыслом вторую. Я не знаю, что делали бы вы на моем месте, но семь часов и девять минут я гулял по улицам этой замечательной Москвы, смотрел на купола, слушал малиновые звоны, а в два часа четыре минуты ночи я взглянул на часы и решил, что время объединилось. Нужно было, конечно, отправиться в свое время и в Питер, но было бы бессовестно с моей стороны не помочь бедной вдове похоронить мужа, и поэтому, дождавшись утра, я был уже вновь у известного подъезда, где почти тотчас же понял, что в моей помощи никто не нуждается. Я открыл дверь, ибо она не была заперта, и мне не пришлось услышать еще раз скрежещущего замка. Я вошел в комнату, где вчера сидел с ее мужем, и увидел вдову, которая была вся в черном, но рядом с ней сидел человек, который гораздо больше походил на меня, чем походил на меня вчерашний старец. В первое мгновение я оцепенел и не знал, что сказать, но, вероятно, они ждали моего визита, потому что оба повернулись ко мне, а вдова сочла нужным пояснить: - Здравствуйте, мы рады вашему приходу, как бывают рады приходу тени. Я подумал, что вдова лишилась рассудка после постигшего ее горя, почему она говорит "мы" вместо "я", но все объяснилось просто: - Познакомьтесь, - сказала она, - это мой муж. - Она подняла руку человека, сидящего около нее, и протянула ее мне. Я вяло пожал ее. - Познакомьтесь и не бойтесь, это "вы", просто вы сейчас совершите скачок во времени, и вы пришли к нам сюда из 1997-го, а он, - и она назвала мое имя и отчество, - а он прожил все эти годы и не знал, что он меня любит, он к этому готовился и, собственно, вот мы и вместе, ведь смерти как таковой нет, - сочла она своим долгом мне пояснить. Но я уже догадался обо всем сам. Догадался и изумился. Можно еще постигнуть параллельное время, можно представить себе путешествие во времени. Можно представить себе, наконец, путешествие во времени после жизни или до собственного рождения, но нельзя представить себе (и остаться нормальным человеком) то, что я могу существовать сразу в трех ипостасях одновременно - ведь вот передо мной сижу я сам, который дожил до этого времени, а перед ним сижу я тот, который перепрыгнул через время и оказался в одной с ним временной формации, в одних с ним временных координатах, и, наконец, сегодня ночью умер тоже "я", но - из параллельного времени. Как это все может уложиться в один несчастный, хотя и называемый маленькой Вселенной, мозг? Оказывается, может, и ничего здесь нет удивительного, а тем более предосудительного. Мне оставалось только откланяться, но муж дамы, которая была волшебной и у которой продолжали светиться глаза и которая сегодня ночью отдалилась, говоря земным языком, от мужа, вероятно, обладал чувством юмора, впрочем свойственным и мне. Он, провожая меня, сказал: - Вы хотите быть счастливым? Вы обретете свое счастье. Возразить ему было бы непростительным фрондёрством. Я и не успел ничего ответить, потому что доподлинно знал, что оно просыпается в человеке тогда, когда он лишен свободы. Хотя бы и внутренней. А я был свободен... ...послышался голос дяди. Он вещал с ехидцей, но я не обиделся. Дядя в последние месяцы своей жизни писал адаптационный словарь, призванный примирить направления параллельного времени. В нем много любопытного. Например, про Сталина там сказано: "главарь русского национал-социализма 1924 - 1954", а про Джугашвили: "руководитель поэтического семинара". Приводились строки изготовленных на семинаре виршей: Когда я крикну: Раздевайсь! - Знай, сотворим с тобой мы дельце. Не бойсь, не сделает Чубайс Придет, чтобы доделать Ельцин. - Я знаю, для чего ты все это придумал, Я промолчал. Конечно он знает, еще бы! сказал мне дядя. - Ты придумал это, чтобы всегда иметь возможность говорить, что это ты написал "Тамань" и подсунул его тогда, много-много лет назад, заезжему офицеру, странствующему во времени по казенной надобности. С тебя станет. Ты еще может быть в суд на него подашь за то, что он пользуется твоим произведением в своих целях? Кстати, помоему, неплохая идея. Если машина времени будет делаться в массовом производстве, понятие авторского права перестанет существовать... Ну и два заключительных аккорда, мой дорогой: - Я хотел узнать имя той, с которой мне не придется мечтать о параллельном времени, скажи мне, ты знаешь его? - Да, - просто ответил Кирилл Николаевич, - я его знаю. А потом я подумал о том, что, когда вновь обрету способность родиться в этом мире, то, явившись на свет Божий, в первые мгновенья своей жизни не закричу. Не закричу, потому что мне уже известен Бином Всевышнего: "Дорогой мой единственный ребенок, береги себя, нет ничего в жизни ценнее самой жизни. Она дана Тебе Всевышним и дана она не случайно... Ты вырос огромным, красивым, талантливым. Ты стремишься к самопознанию, к высшим уровням совершенства. Ты личность, а личности не могут шагать строем. И Ты, повзрослев, сам пришел к Богу. Не могу судить, повезло ли Тебе, что я еще есть рядом с Тобою. Мои помыслы и дела всегда одни и те же - Ты. И чем больше помыслов и дел, тем, естественно, больше ошибок. Я, Твоя мама, не должна бы ошибаться, но так часто я чувствую себя ребенком рядом с тобой... Нужны огромные способности к проникновению в Твою душу и если мне не всегда удаётся проникнуть в неё, я страдаю. Единственное утешение: мои страдания - это обратная сторона должного счастья. Спасибо Тебе. Господь с Тобой. Твоя мама". Карловы- Вары, отель "Империал", кабачок "У дракона", декабрь 1997 г. OCR Pirat-------------------------------------------------------------------- Данное художественное произведение распространяется в электронной форме с ведома и согласия владельца авторских прав на некоммерческой основе при условии сохранения целостности и неизменности текста, включая сохранение настоящего уведомления. Любое коммерческое использование настоящего текста без ведома и прямого согласия владельца авторских прав НЕ ДОПУСКАЕТСЯ. -------------------------------------------------------------------- "Книжная полка", http://www.rusf.ru/books/: 01.10.2001 14:19

Книго
[X]