---------------------------------------------------------------
"The Compass Rose", part "West", "Gwilan's Harp"
Copyright (C), 1977 by Ursula К. Le Guin
Copyright (C), перевод, Гужов Е., 1996
Email: [email protected]
---------------------------------------------------------------
Арфа досталась Гвилан от матери и отсюда ее мастерство, говорили люди.
"О-о," говорили они, когда Гвилан играла, "можно сказать, что это рука
Диеры", точно, как их родители говорили, когда играла Диера: "О, это
настоящая рука Пенлин!" Матери Гвилан арфа досталась от Пенлин, подарок
умирающего музыканта самому стоящему из учеников. Пенлин тоже получила ее из
рук музыканта; арфу никогда не продавали и не выменивали, ибо никакую цену
нельзя было выразить цифрами. Царственный и самый невероятный инструмент
переходил во владение бедному арфисту. Ее форма была совершенной, каждая
часть была крепкой и изящной: дерево тонкое и гладкое, словно бронза,
украшения из слоновой кости и серебра. Превосходные очертания рамы
переходили в серебряную оправу, гравированную длинными переплетающимися
линиями, которые превращались в волны, волны становились листьями, глаза
богов и оленей выглядывали из-за листьев, которые оказывались волнами, и
волны снова становились линиями. Это была работа великого мастера, ее было
видно с первого взгляда, и чем дольше вы смотрели, тем яснее это видели.
Однако вся ее красота была практичной, покорной, предназначенной служить
звуку. Звуки арфы Гвилан были текущей водой, дождем, солнечным светом на
воде, набегающими волнами и пеной на коричневом песке, лесами, листьями и
ветвями деревьев, сияющими глазами богов и оленей среди листвы, когда ветры
поют в долинах. Она была всем этим и ничем из этого. Когда Гвилан играла,
арфа создавала музыку, а что такое музыка - всего лишь маленькие морщинки
воздуха.
Она играла там, где этого желали. Голос Гвилан звучал хорошо, но ему не
хватало сладости, поэтому когда требовались песни и баллады, она
аккомпанировала певцам. Слабые голоса вырастали, когда она играла, тонкие
голоса при ней добивались славы; самые гордые, самые громкие певцы
пропускали стих, чтобы послушать, как она играет соло. Она играла вместе с
флейтой, вместе с флейтой и тамбурином, она играла музыку, написанную только
для арфы, и музыку, которая рождалась сама, лишь только ее пальцы
дотрагивались до струн. На свадьбах и праздниках говорили: "Гвилан будет
играть сегодня!", а на музыкальных состязаниях: "Когда будет играть Гвилан?"
Она была молода; ее руки были железными, а прикосновение шелковым, она
могла играть всю ночь и весь следующий день. Она путешествовала из долины в
долину, из города в город, останавливаясь то здесь, то там и снова двигаясь
с другими музыкантами в их странствиях. Они шли пешком, или за ними посылали
фургон, или их подбирала фермерская телеге. Но как бы они не двигались,
Гвилан несла арфу в чехле их кожи и шелка на спине, или в руках. Когда она
ехала, то ехала с арфой, когда она шла пешком, то шла с арфой, а когда она
спала, нет, она не спала с арфой, но арфа была там, где она могла протянуть
руку и потрогать ее. Она не ревновала к арфе и могла бы охотно поменяться
инструментом с другим арфистом; для нее было большим удовольствием, когда в
конце концов он возвращал ее назад с явной завистью: "Никогда не играл на
таком тонком инструменте". Она держала арфу в чистоте, полировала украшения,
и накручивала струны, сделанные старым Улиадом, которые стоили так дорого за
штуку, как целый набор струн для обычной арфы. В летнюю жару она несла ее в
тени собственного тела, морозной зимой делила с ней шубу. В зале с очагом
она не садилась с ней слишком близко к огню, но не садилась и слишком
далеко, ибо смена тепла и холода изменила бы голос арфы и, возможно,
повредила бы раму. К себе она не проявляла и половины такой заботы. И в
самом деле, она не видела в этом необходимости. Она знала, что были другие
арфисты, и будут другие арфисты; большинство из них не так хороши, но
некоторые лучше. Но эта арфа - самая лучшая. Не было и не будет лучшей.
Поэтому восхищение и служба предназначены ей. Она не была ее владелицей, а
только играла на ней. Арфа была ее радостью, ее музыкой, ее жизнью, этот
благородный инструмент.
Она была молода; она путешествовала из города в город; она играла
"Прекрасную долгую жизнь" на свадьбах и "Зеленые листья" на праздниках. Были
похороны с поминальным пиром, пение элегий, Гвилан играла "Плач Ориота",
музыку, которая грохочет и плачет, как море и чайки, принося облегчение и
поток слез иссушенному горем сердцу. Были музыкальные дни, когда соперничали
арфисты, пронзительно пищали дешевые скрипки и теноры старались перекричать
друг друга. Она шла из города в город под солнцем и под дождем, с арфой за
спиной или в руках. Поэтому в один из дней она шла на ежегодный музыкальный
день в Комин, и землевладелец Торм Вале подвез ее, человек, который так
любил музыку, что выменял добрую корову на плохую лошадь, ибо корова не
могла довезти его туда, где он мог бы послушать музыку. Он и Гвилан ехали в
шаткой двуколке и длинношеяя чалая шагала вниз по крутой, залитой солнцем
дороге из Торма.
Медведь ли в придорожном лесу, или призрак медведя, или тень ястреба,
только лошадь бросилась в сторону на пол-дороге. Торм как раз разговаривал с
Гвилан о музыке, размахивая руками, дирижируя хором голосов, дождь стекал по
растопыренным пальцам. Лошадь прыгнула, как кошка, и понесла. На крутом
повороте дороги двуколка перевернулась и разбилась о выступ скалы. Вырвалось
и укатилось колесо, прыгая, как волчок, сразу на несколько ярдов. Чалая
рванулась, скользнула с дороги, утащив половину разбитой двуколки, и
убежала, а дорога тихо стояла в солнечном свете между деревьями леса.
Торма выбросило из двуколки и он лежал оглушенный с минуту или две.
Когда лошадь понесла, Гвилан прижала арфу к себе, но при столкновении
ослабила хватку. Двуколка опрокинулась на арфу и протащилась по ней. Арфа
была в чехле из кожи и вышитого шелка, но когда одной рукой она вытащила
чехол из-под колеса и открыла его, то достала не арфу, а кусок дерева, и еще
кусок, путаницу струн, осколки слоновой кости, и мятую ракушку из серебра,
гравированного линиями, листьями и глазами, прикрепленную серебряным гвоздем
к фрагменту рамы.
* * *
После этого шесть месяцев прошло без игры, потому что она сломала руку
в запястье. Запястье зажило достаточно хорошо, но нельзя было починить арфу,
и тогда землевладелец Торм спросил, не хочет ли она выйти за него замуж, и
она ответила да. Иногда она удивлялась, почему сказала да, никогда до этого
особенно не задумываясь о замужестве, но когда пристально заглядывала в
себя, то видела причину. Она видела Торма на дороге в солнечном свете
коленопреклоненного у разбитой арфы, все лицо в крови и в пыли, и он плакал.
Когда она посмотрела это, то увидела, что время бродяжничества и скитаний
кончилось и прошло. Вот день движения, но проходит ночь, и на следующий день
ничего хорошего в движении нет, потому что ты прибыл туда, куда шел.
Гвилан внесла приданным золотую монету, которая была прошлогодним
призом на музыкальном дне Четырех долин, она пришила ее к своей кофте в виде
броши, ибо на что на земле можно истратить золотую монету. У нее были также
две серебряные монеты, пять медных и большая зимняя шуба. Торм вложил дом и
хозяйство, поля и леса, четырех фермеров-арендаторов, еще беднее, чем сам,
двадцать кур, пять коз и сорок овец.
Они поженились по старому обычаю, сами по себе, над родником, где
начинался ручей, возвратились и взялись за хозяйство. Торм никогда не
предлагал свадьбы с пением и игрой на арфе, ни слова ни о чем таком. Он был
мужчиной, которому можно верить. Таков был Торм.
Что начинается с болью и в слезах, никогда не освободится от страха
боли. Они двое были мягки друг к другу. Не то, чтобы они прожили вместе
тридцать лет, и ни разу не поссорились. Даже две скалы, стоя бок о бок,
устанут друг от друга за тридцать лет, и кто знает, что они говорят
временами, когда их никто не слышит. Но если люди доверяют друг другу, они
могут поворчать, и добрая доля ворчания забирает топливо у гнева. Поэтому
ссоры вспыхивали и сгорали, как кусочки бумаги, не оставляя ничего, кроме
легкого пепла, смеха в постели в темноте. Земля Торма никогда не давала
больше, чем достаточно, и денег не скопилось. Но дом был хорош, и солнечный
свет сладок на высоких каменистых полях. Было двое сыновей, которые выросли
в веселых разумных мужчин. У одного был вкус к скитаниям, другой был рожден
фермером; ни один не имел дара к музыке.
Гвилан никогда не говорила, что хочет другую арфу. Но к тому времени,
когда запястье зажило, старый Улиад прислал с путешествующим музыкантом одну
из своих арф взаймы; когда ему предложат за нее настоящую цену, он пришлет
за ней. В это же время, когда Торм получил арфу, у него были деньги от
продажи трех хороших телочек землевладельцу фермы Камин Хай, и этих денег
хватило бы за арфу; их и хватило. Годом-двумя позже старый друг флейтист все
еще путешествующий и бродяжничающий, принес ей в подарок арфу с юга.
Трехтелочная арфа была обычным инструментом, простым и тяжелым; арфа с юга
была изящно вырезана и позолочена, но эксцентрична по тону и писклява в
голосе. Гвилан могла извлечь сладость из одной и силу из другой. Когда она
брала арфу или говорила с ребенком, все повиновались ей.
Она играла на всех празднествах и похоронах по соседству, а на плату
музыканта покупала хорошие струны; не струны Улиада, однако, ибо Улиад был в
могиле ко времени рождения второго ребенка. Если поблизости был музыкальный
день, она ехала туда с Тормом. Она не участвовала в соревнованиях, но не из
страха проиграть, а потому что теперь больше не была арфисткой, и если
другие этого не понимали, то она понимала прекрасно. Поэтому она стала
судьей на соревнованиях и судила хорошо и безжалостно. В ранние годы
музыканты часто в своих странствиях останавливались и оставались у Торма на
две-три ночи; с ними она играла "Охоту Ориота", "Танцы Кайл", трудную и
ученую музыку севера, и выучивала от них новые песни. Даже зимними вечерами
в доме Торма звучала музыка: она играла на арфе - обычно на трехтелочной,
иногда на раздражительной южанке - а хороший тенор Торма и голоса мальчиков
пели, вначале сладким трио, потом хриплым ненадежным баритоном; а один из
людей с фермы был ярким скрипачом, и пастух Кет, когда он был дома, играл на
свирели, хотя никогда по нотам. "Сегодня у нас свой музыкальный день",
говаривала Гвилан. "Положи еще полено в очаг, Торм, и спой со мной "Зеленые
листья", а ребята подпоют дискантом."
С годами запястье, что было сломано, стало менее гибким; потом за руки
принялся артрит. Работа по дому и на ферме не была легкой работой. Но кто
же, взглянув на руку, скажет, что она создана для легкой работы? При взгляде
на нее видно, что она предназначена делать трудные дела, что это
благородный, старательный слуга сердцу и разуму. Но даже лучшие слуги с
годами становятся неуклюжими. Гвилан еще могла играть на арфе, но не так
хорошо, как играла когда-то, а ей не слишком нравилась полумера. Поэтому обе
арфы висели на стене, хотя она продолжала их настраивать. Около этого
времени младший сын ушел в странствие посмотреть, на что похожи вещи на
севере, а старший женился и привел невесту в Торм. Старого Кета нашли
мертвым на горе под весенним дождем, его собака молча свернулась рядом, овцы
паслись неподалеку. И пришла засуха, и добрый год, и год плохой, но были
продукты, чтобы есть и готовить, была одежда, чтобы носить и стирать, плохой
ли год, или добрый. В середине зимы Торм заболел. Вначале кашель, потом
сильный жар, потом его охватило успокоение и он умер, когда Гвилан сидела
рядом.
Тридцать лет, можно ли сказать, сколько они длятся, и все же они длятся
не дольше, чем произносишь эти слова: тридцать лет. Можно ли сказать, как
тяжел груз тридцати лет, и все же можно его держать весь вместе в ладони, и
он легче частицы пепла, короче смеха в темноте. Тридцать лет начались болью;
они прошли в мире и удовлетворенности. Но они не кончились здесь. Они
кончились там, где начались.
Гвилан встала со своего кресла и прошла в комнату с очагом. Все
остальные спали. В свете свечи она видела две арфы, висящие на стене,
трехтелочная арфа и позолоченная южная арфа, тусклая музыка и фальшивая
музыка. Она подумала: "Сниму их, наконец, и разобью о камень очага, поломаю,
и от них останутся только щепки и путаница проволоки, как от моей арфы." Но
она не стала делать этого. Она вообще не могла никогда больше играть на них,
руки стали слишком жесткими. Глупо разбивать инструмент, на котором нельзя
играть.
"Не осталось инструмента, на котором я могу играть", подумала Гвилан, и
эта мысль висела в ней немного, как долгий аккорд, пока она не поняла ноты,
из которой состояла мысль. "Я думала, что моя арфа - это я. Но это не так.
Она разбилась, а я нет. Я думала, что я жена Торма, но это не так. Он умер,
а я нет. У меня больше ничего не осталось, кроме самой себя. Ветер задувает
из долины, и в голосе слышится мелодия. Потом ветер прекращается или
меняется. Надо делать работу и мы ее делаем. Теперь настал их черед, черед
детей. Мне останется только петь. Я никогда не умела петь. Но играешь на том
инструменте, который есть." Поэтому она встала у холодного очага и запела
мелодию "Плача Ориота". Люди в доме проснулись в своих постелях и слушали ее
пение, все, кроме Торма, но он уже знал этот напев. Нетронутые струны арф,
висящих на стене, пробудились и нежно ответили голосом на голос, словно
глаза, которые сияют среди листьев, когда дует ветер.