Андрей Лазарчук. Зеркала
-----------------------------------------------------------------------
© Copyright Андрей Лазарчук
Авт.сб. "Зеркала". М., "Орбита", 1990.
& spellcheck by HarryFan, 26 October 2000
-----------------------------------------------------------------------
Неприятно в этом сознаваться, но один раз я уже описывал события лета
восемьдесят второго года. Я накатал по горячим следам детективную повесть
и отправил ее в один журнал, который, как мне казалось тогда, с вниманием
относится к молодым авторам. Вскоре пришел ответ, что повесть прочитали и
готовы рассмотреть вопрос публикации ее, если автор переделает все так,
чтобы действие происходило не у нас, а в Америке. Это было в середине
октября (оцените мою оперативность и оперативность журнала!), а второго
ноября Боб сделал то, что сделал - то, что вытравило из этой истории дух
приключения и оставило только трагедию. С тех пор на меня накатывают
приступы понимания - будто бы это я вместо Боба точно знаю и понимаю все,
и нет больше возможности прятаться за догадки и толкования, и сделать
ничего нельзя, и нельзя оставлять все как есть... Потом это проходит.
Но вот эту половину месяца, вторую половину октября, я не прощу себе
никогда - потому что я совершенно серьезно подумывал над тем, как бы
половчее выполнить задание редакции.
Стыдно. До сих пор стыдно. Ведь из того, что произошло, я не знал
только каких-то деталей, в частности фрагментов. Но я нафантазировал,
наврал с три короба, выстроил насквозь лживую версию событий, а те
события, которые в эту версию не вписывались, я отбросил. И что самое
смешное, я готов был вообще плюнуть на приличия и врать до конца.
Понимаете, если бы я не оказался тогда в эпицентре всех этих дел, и
если бы Боб не был моим настоящим другом - единственным и последним
настоящим другом, и если бы не чувство стыда за принадлежность к тому же
биологическому виду, что и Осипов, Старохацкий и Буйков, наконец, если бы
не Таня Шмелева, с которой я редко, но встречаюсь... но главное, конечно.
Боб... так вот, если бы не все это, то я мог бы состряпать детектив - и
какой детектив!
Но детектив я писать не буду. Хотя события позволяют. И Боб, будь он
жив, не обиделся бы на меня, а только посмеялся бы и выдал бы какой-нибудь
афоризм. Я жалею, что не записывал за ним - запомнилось очень мало. Кто
мог ожидать, что все так неожиданно оборвется... Просто для того, чтобы
написать детектив, опять придется много выдумывать, сочинять всякие там
диалоги: Боб в столовой, Боб допрашивает. Боб у прокурора - то есть то,
чего я не видел и не слышал; заставлять этого придуманного Боба картинно
размышлять над делом - так, чтобы читателю был понятен ход его мыслей (Боб
говорил как-то, что сам почти не понимает хода своих мыслей, не улавливает
его, и поэтому временами глядит в зеркало, а там - дурак дураком...) - ну,
и прочее в том же духе. Он не обиделся бы, но мне было бы неловко давать
ему это читать. А я так не хочу.
Я так не хочу. Все происходило рядом со мной и даже чуть-чуть с моим
участием, и Боб был моим настоящим другом, и второй раз таких друзей не
бывает, и стыд временами усиливается до того, что хоть в петлю - а лучше
бежать куда-нибудь от людей, бежать, и там, в пустыне, молить о прощении -
бежать, плакать, просить за себя и за остальных, не причастных к тем, кто
навсегда, на все времена, запятнал род людской... и вдруг понимаешь, что
по меркам людского рода это и не преступление даже - то, что они
совершали, - а так, проступок, за который даже морду бить не принято... а
ведь Боб знал все наверняка, знал все до последней точки и ничего не
сказал ни мне, ни на суде - он считал, что так будет правильно; я до сих
пор помню выражение его лица: совершенно запредельное недоумение...
Боб все знал наверняка - он видел это своими глазами. Я видел не все,
мне приходится додумывать, и иногда я начинаю мучительно сомневаться в
правильности того, что додумываю. Поэтому я просто расскажу все так, как
оно происходило.
Поэтому - и еще потому, что слишком хорошо помню звук пули, пролетающей
рядом. И характерный короткий, спрессованный хруст, с которым она
врезается в стену. С таким же, наверное, хрустом она врезается, входит,
погружается в тело. И чувство, с которым стреляешь в человека, торопясь
успеть попасть в него раньше, чем он в тебя, - страх, подавляющий почти
все остальное, как это сказать правильно: зверящий? озверяющий? Как легко
и как хочется убить того, кто вызывает в тебе этот страх, - и как гнусно
после...
Я не напишу ни единой буквы, из-за которой не смог бы посмотреть Бобу в
глаза.
Я помню, как он встретил приговор: покивал головой, вздохнул и будто бы
чуть обмяк; друзья и родственники Осипова, Старохацкого и Буйкова
аплодировали суду, адвокатесса Софья Моисеевна страшно побледнела и, стоя,
перебирала бумаги в своей папке - Боб не хотел, чтобы его защищали, она
билась об неге как рыба об лед... И мне показалось, что был момент, когда
Боб сдержал улыбку - когда глядел на аплодирующих друзей и родственников;
и я не удивился бы, если бы он улыбнулся и вместе с ними поаплодировал бы
суду - в конце концов, суд только подтвердил тот приговор, который он сам
себе вынес.
Таня выдержала все это. Она стояла рядом со мной, неотрывно смотрела на
Боба, и лицо ее было скучным и плоским, как картонная маска. Мы
встречаемся с ней изредка и даже иногда разговариваем. Я ничем не могу ей
помочь - просто потому, что в том мире, откуда ей можно было бы протянуть
руку, меня нет. Там одиночество, ветер, дождь - и разбитые зеркала...
Разбитые зеркала... У меня сохранились два осколка тех зеркал, оба с
тетрадку размером. Если их закрепить одно напротив другого, четко выверив
расстояние, - должно быть точно два метра шестьдесят шесть сантиметров, -
то через несколько минут грани осколков начинают светиться: одного -
багровым, другого - густо-фиолетовым, почти черным; невозможно представить
это черное свечение, пока сам его не увидишь. Поверхность зеркал тогда
как-то размывается, затуманивается, и туда можно, просунуть, скажем,
руку...
Я никогда не делал этого. Я просто представил себе, как возле той
дороги из ничего высовывается рука. Символ Земли - рука, запущенная в
другой мир. В карман другого мира. За пазуху другого мира. Символ Земли в
том мире - ныне и присно и во веки веков.
Позор, от которого нам никогда не отмыться.
Не знаю, прав ли я, рассказывая обо всем этом. Или прав был Боб, когда
приказывал, просил, умолял молчать, молчать во что бы то ни стало, и я не
могу не соглашаться с его доводами и признаю его - наверное - правоту; но,
соглашаясь и призывая, я почему-то все равно поступаю по-своему. Зачем? Не
имею ни малейшего представления. Практического смысла в этом нет никакого.
МАТЕРИАЛЫ ДЕЛА И КОЕ-ЧТО СВЕРХ ТОГО
Из четырех восьмых классов у нас сделали три девятых, и таким образом
мы с Бобом оказались за одной партой. В те времена Боб был вежливо-хамоват
с учителями, и особенно от него доставалось историчке и литераторше - Боб
слишком много знал. С программой по литературе, помню, у меня тоже были
сложные и запутанные отношения, вероятно, это вообще моя склонность - все
запутывать и усложнять, - и на этом поприще мы с Бобом очень поладили. Был
еще такой забавнейший предмет: обществоведение. Там мы тоже порезвились.
На педсовете я молчал и изображал покорность, Боб ворчал и огрызался. А
когда мы заканчивали девятый, родители Боба уехали в Нигерию на два года,
и Боб остался один в шикарной трехкомнатной квартире; я до сих пор с
удовольствием вспоминаю кое-что из той поры. Но несмотря на такой, я бы
сказал, спорадически-аморальный образ жизни, доучились мы нормально и,
получив аттестаты, расстались - на целых десять лет.
Смешно - но вот сейчас, вспоминая наш девятый - десятый, я никак не
могу восстановить полностью атрибутику тех лет. То есть кое-что
вспоминается - по отдельности: клеши, например, произведенные из обычных
брюк путем ушивания в бедрах и вставки клиньев; стремление как можно
дольше продержаться без стрижки - ну, тут Боб был вне конкуренции; танцы
шейк и танго - замечательные танцы, которые не надо было уметь танцевать;
музыка "Битлз" и "Лед Зеппелин" (или я путаю, и "Лед Зеппелин" появились
позже?); в десятом классе Витька Бардин спаял светомузыку - именно не
цвето-, а свето-, потому что лампочки на щите в такт музыке то накалялись,
то меркли; про джинсы ходили какие-то странные слухи, многие их видели, но
никто не имел, и, когда Бобов отец, Бронислав Вацлавич, привез - он
приезжал изредка на неделю, на две по делам - две пары джинсов и Боб сходу
подарил одни мне, мы произвели в классе определенный фурор. Вообще вокруг
нас тогда - вокруг Боба главным образом - создалась этакая
порочно-притягательная, богемная атмосфера; девочки смотрели на нас
совершенно особыми глазами. Так мы и жили, а потом неожиданно для себя
оказались в разных университетах и, естественно, в разных городах - долго
рассказывать, почему так получилось. Изредка переписывались, несколько раз
встречались - первые годы. Потом и переписка иссякла, и встреч не было -
до самого десятилетия выпуска.
Двое наших - Тамарка Кравченко и Саша Ляпунов, поженившись, купили дом
в Слободке, и там собрались две трети класса. Пили за новую семью, за
новоселье, за встречу, - пили много, но было как-то странно невесело. То
ли действовало известие, что Игорь Прилепский погиб в Афганистане, но
говорить об этом почему-то нельзя, а Юрик Ройтман уехал в Америку, и
непонятно, как к этому относиться, потому что Юрку все знали, и знали,
какой он отличный парень... или казалось тогда, что невесело всем, а на
самом деле невесело было мне одному - по чисто личным причинам? Или просто
не прошла еще вполне понятная неловкость позднего узнавания друг друга и
возвращения в старые роли: жмет, тянет, не по сезону пошито? В общем, не
знаю. Было что-то такое... расплывчатое. И тут пришел Боб.
Пришел Боб - и все разрядилось в Боба, как в громоотвод, ушло
атмосферное электричество, все вдруг запорхали как бабочки, хотя он никого
не трогал и не тормошил, просто его тут не хватало до сих пор - бывает
так; мы с ним потузили друг друга в животы - он меня бережно, я его с
уважением - живот у Боба был тверд и неровен, как стиральная доска, будто
ребра у него, как у крокодила, продолжались до этого самого... и с тех пор
мы виделись если не каждый день, то все равно часто.
Теперь и не вспомнить, как именно родилась идея написать детектив: то
ли Боб рассказал что-то интересное, то ли просто мне приспичило
прославиться, и я решил растащить Боба на материал - да и какая теперь
разница? Главное - то, что я достаточно полно познакомился (в изложении
Боба, конечно) с делом, которое он сам на себя повесил.
Итак, Боб - Роберт Брониславович Браницкий, старший следователь
городской прокуратуры, молодой и энергичный работник, разбираясь в порядке
прокурорского надзора с делами в различных ведомствах, наткнулся на
несколько чрезвычайно интересных моментов. Он доложил о заинтересовавших
его делах прокурору, дела объединили в одно, сформировали так называемую
следственную группу - чисто формально, однако дело вел Боб самолично, - и
с этого момента, наверное, и можно вести хронологию событий.
Вот как все это изложено в том моем паскудном детективчике (правда, Боб
у меня там именуется Вячеславом Борисовичем - оставляю как есть): "На
столе перед Вячеславом Борисовичем лежали три папки - с разными номерами и
разной степени захватанности. То, что было в папках, он помнил почти
наизусть.
Дело о наезде на гражданку Цветкову Феклу Степановну, тысяча девятьсот
одиннадцатого года рождения. Наезд произошел тридцать первого января
тысяча девятьсот восемьдесят второго года на улице без названия - на узкой
отсыпной дороге, проходящей между старым городским кладбищем и оградой
шинного завода и соединяющей улицу Новороссийскую и Московский тракт.
Глухая, безлюдная окраина. Ширина дороги не превышает четырех метров и,
главное, есть два крутых поворота: где угол кладбища - направо, и через
сто восемьдесят метров - налево. Самый опытный водитель на таком повороте
- узкая дорога и полное отсутствие видимости - должен сбросить скорость до
десяти - пятнадцати километров в час. Но старушка была сбита около часа
ночи автомобилем, движущимся со стороны улицы Новороссийская, именно на
этом стовосьмидесятиметровом участке дороги; судя по следам краски на теле
погибшей, наезд произвел автобус "Икарус-250" красного цвета, шедший со
скоростью семьдесят километров в час. Все автобусы этого типа принадлежали
ГАТП-2 и обслуживали междугородные линии. Возникали вопросы: почеиу
автобус, имевший на повороте скорость не больше пятнадцати километров в
час, разогнался на таком коротком отрезке пути до семидесяти? Водитель
рисковал страшно: тормозной путь едва уложился в те метры, которые
оставались до бетонного забора завода. Далее: что вообще понадобилось
междугородному автобусу на этой богом забытой дороге, где он едва
вписывался в поворот, если всего в полутора километрах отсюда улица
Новороссийская пересекалась с проспектом Октябрьским, непосредственно
переходящим в Московский тракт? Наконец, где сам "Икарус-250" красного
цвета, совершивший наезд, если все они до единого были подвергнуты
тщательному осмотру и ни на одном не найдено ни следов соударения с
человеческим телом на скорости семьдесят километров в час, ни следов
недавнего ремонта?
С другой стороны, бабушка Цветкова Фекла Степановна, до сих пор не
привлекавшая внимания органов, оказалась та еще бабушка. Проживала она
одиноко, и одинокое ее жилище было осмотрено в присутствии понятых
дежурным следователем Ждановского райотдела. Среди вещей обычных
обнаружены были две аккуратные пачки пятидесятирублевых банкнот на общую
сумму десять тысяч рублей, четыреста шесть долларов США в купюрах и
монетах различного достоинства, девятьсот девяносто два рубля
Внешпосылторга и незначительное количество валюты стран - членов СЭВ;
золотое блюдо со сложным рисунком весом тысяча восемьсот девяносто один
грамм, представляющее, помимо всего, большую художественную ценность; и
лабораторная электропечь ПЭДЛ-212м; на стенках плавильной камеры
обнаружены следы золота и серебра.
По словам соседей, бабушка Цветкова знавалась с нечистой силой и
потому-то и шлялась ночами на этом кладбище, где давно уже никого не
хоронят. Как известно, именно старые, неиспользуемые по прямому назначению
кладбища и становятся прибежищем нечистой силы. Выявить какие-либо
контакты бабушки Цветковой не удалось - нечистая сила на кладбище вела
себя тихо; наблюдение за домом тоже ничего не дало: по словам тех же
соседей, к покойнице никто никогда не ходил. Никто и никогда. Включая
соседей.
Вячеслав Борисович вынул душу из того дежурного следователя, который и
осмотра-то не смог как следует провести: натоптал, разбросал, захватал.
Тайник, где все интересное и хранилось, обнаружил понятой, совершенно
случайно, когда осмотр окончился и все собрались, уходить. При повторном
осмотре нашли фрагменты следов мужских ботинок, фрагменты же
неустановленных отпечатков пальцев, табачный пепел... Но попробуй судить
по этим фрагментам - черта лысого!
Таким было первое дело. Второе вел Чкаловский райотдел - вернее, не
вел, а дело мертво висело на нем. На задах городской свалки нашли
засыпанные снегом тела двух женщин. Смерть наступила от удушья - об этом
свидетельствовал выход эритроцитов в ткани. Эксперт не мог с уверенностью
установить точную дату смерти - так примерно двадцатого января - пятого
февраля. Странен был вид погибших: очень короткая стрижка, одежда из
грубошерстного толстого сукна: длинная трехслойная юбка, трехслойная же
куртка, надетые поверх льняной рубахи, и плащ-накидка с капюшоном. На
ногах сапоги из толстой кожи, сшитые кустарно. У обеих во рту - острые
обломки зубов. Возраст обеих, предположительно, тридцать - тридцать пять
лет. Ни денег, ни документов, ни вещей - ничего абсолютно. Личности не
установлены.
При обследовании обуви у одной из погибших на стельке обнаружен
отпечаток дискообразного предмета с выступающим рантом, предположительно -
монеты диаметром 49,2 мм.
Объединяло эти два совершенно непересекающихся дела третье. Третье дело
вел КГБ. Гражданин Синещеков Александр Фомич, 1934 года рождения, был
задержан в момент продажи им гражданину Рамишвили Григорию Ревазовичу
десяти монет из желтого металла с надписью: "Decem dinarecem" и
изображением орла с распростертыми крыльями и мечом и молнией в когтях на
аверсе, с надписью: "Ou healicos se Imperater" и изображением венценосного
профиля на реверсе и обеими этими надписями на ранте.
Поскольку речь, очевидно, шла о каких-то валютных делах, дело было
заведено соответствующим отделом КГБ. Но там сразу же выяснили несколько
не вполне обычных обстоятельств.
Ну, во-первых, гражданин Синещеков категорически отрицал свою
причастность к любого рода контрабанде. С его слов, монеты эти,
количеством двадцать пять штук, он нашел на дороге, соединяющей улицу
Новороссийскую с Московским трактом, утром второго февраля; по этой дороге
он ходил на работу; деньги были сложены столбиком и зашиты в полотняный
чехол, о который он споткнулся, у ограды кладбища, куда отошел, пропуская
встречную машину. Таким образом, монеты эти не являлись ни кладом, ни
контрабандой, а только находкой, то есть предметом, с точки зрения закона,
весьма неопределенным, и то, как поступать с этой находкой в отсутствии
законных ее владельцев, гражданину Синещекову должна была подсказать его
совесть. Не дождавшись с ее стороны подсказки, гражданин Синещеков
обратился за советом к некоему Рамишвили, а Рамишвили исключительно по
своей инициативе обратился в КГБ, и сомнительная сделка была пресечена.
Во-вторых, надписи на монете, такие простые и такие понятные, были
сделаны на языке, не принадлежащем ни одному из населяющих планету
народов, а также ни на одном из известных науке мертвых языков.
В-третьих, такого вида монеты не выпускались никогда ни одним
государством.
В-четвертых, сплав, из которого были сделаны монеты, состоял из 81%
золота, 12% серебра, 4,7% меди, 1,0% цинка, 0,7% никеля, 0,1% палладия,
0,1% прочих металлов; зафиксированы следы радиоактивного кобальта и
технеция, что вообще не лезло уже ни в какие ворота.
Вес монеты 37,637 г, диаметр 49,195 мм.
Вячеслав Борисович вынул из стола новую папку-скоросшиватель, сложил в
нее листы из всех трех папок, вывел порядковый номер дела - 169, и тут до
него дошло, что 169 - это 13 на 13. Он бросил ручку на стол и уставился на
номер..."
Это я сам придумал. У реального дела был совершенно заурядный номер,
Боб в приметы не верил - точнее, верил, но по-своему. Все остальное -
правда.
Надо знать Боба, чтобы не усомниться: он вцепился в это дело
по-бульдожьи. Его не останавливало и прекрасное знание проверенного
принципа: "Не высовывайся! Ты придумаешь, тебя же и делать заставят, тебя
же и накажут, что плохо сделал". Его не останавливала очевиднейшая
бесперспективность дела. В каком-то смысле Боб был фанатиком, в каком-то
романтиком (хотя сейчас это понятие истаскали до полной потери
позитивности), а главное, как он сам потом признавался, - это то, что
мерещилось ему за непроходимой путаницей золотых монет несуществующих
стран, наездом на старушку, знающуюся с нечистой силой, убийством женщин в
странной одежде, автобусом-призраком и прочим, прочим, прочим, -
померещилось ему что-то большое и страшное...
Итак, Боб без труда убедил прокурора объединить эти дела в одно, и
занялся раскруткой. Так, он установил, что печь электродуговая
лабораторная с данным заводским номером была четыре года назад списана
кафедрой сплавов института цветных металлов. По установленному порядку,
списанные предметы приводились в полную негодность посредством кувалды и
сдавались в металлолом. Как именно уцелела данная конкретная печь,
установить не удалось: работавший тогда проректор по хозчасти в
позапрошлом году скончался при весьма прозаических обстоятельствах: утонул
в пьяном виде на мелком месте. Его достали из воды тут же, но откачать не
смогли, поскольку откачавшие были весьма подшофе. Прорва свидетелей. Дело
закрыто за отсутствием состава преступления.
И эта ниточка, как и автобусная, дальше не тянулась.
Кстати сказать, поиски таинственного автобуса лишили Боба последних
иллюзий относительно порядка в автохозяйствах, Госснабе и ГАИ. То есть я,
конечно, понимал, что бардак есть бардак, говорил потом Боб, но чтобы
такое!.. Уникально. Совершенно уникально...
А на первомайские праздники тот самый следователь, из которого Боб
вынимал душу, нашел свидетеля наезда на гражданку Цветкову Феклу
Степановну. Свидетелем оказался один из рабочих шинного завода,
перелезавший через забор на ту самую безымянную улочку. Дело в том, что в
технологическом процессе производства шин как-то замешан этиловый спирт,
поэтому выходы с территории завода, минуя проходную, практикуются. Итак,
свидетель показал следующее: перелезая через забор, он задержался, потому
что напротив, у ограды кладбища, скандалили, и довольно громко, двое,
причем один из скандаливших - мужчина, а другая старуха, что было ясно из
тембра голосов и употреблявшегося лексикона. Потом слева вдруг взревел
мотор, и огромный автобус с темными окнами рванулся по улочке, и в тот
миг, когда автобус приблизился, мужчина толкнул под него старуху. Раздался
удар, визг тормозов, и автобус остановился у самой стены завода на
повороте. Он остановился так близко у стены, что ему потом пришлось дать
задний ход, чтобы вписаться в поворот. А пока он остановился, открылась
дверь, и кто-то что-то крикнул - свидетель не разобрал, что именно, так он
был испуган. Вообще все было непонятно и страшно, так страшно, как никогда
еще не было. А мужчина, толкнувший старуху, подошел к ней, пошевелил ногой
ее голову, наклонился, а потом быстро пошел, почти побежал к автобусу,
забрался в него, дверь закрылась, и автобус, отпятившись немного, повернул
налево и скрылся за поворотом. А свидетель, раздумав перелезать через
забор и вообще раздумав заниматься преступной деятельностью, пусть и
меньших масштабов, но все равно преступной, вернулся на свое рабочее место
и до самого тридцатого апреля хранил молчание; а тридцатого апреля, будучи
задержанным с бутылкой из-под венгерского вермута, замененного на
технический, но пригодный для внутреннего употребления этиловый спирт,
расплакался в кабинете следователя и все ему рассказал. Следователь же,
поняв что к чему, мстительно поднял Боба с постели в половине третьего
ночи.
По этой причине и по некоторым другим, не менее важным, первый выход на
рыбалку мы с Бобом перенесли со второго мая на девятое.
ЛОВЛЯ ХАРИУСА НА ОБМАНКУ
Именно в эту неделю, со второго по девятое, бурно разыгралась весна,
все, что еще не дотаяло, - дотаяло и высохло, полопались почки, из лесу
несли подснежники-прострелы; а еще первого шел дождь со снегом, и
демонстрантам было мокро и холодно. Мои девочки пытались шевелиться, потом
выдохлись и сбились в кучку под тремя зонтиками, и так, кучкой, мы
продемонстрировали мимо трибуны, прокричали "ура" в ответ на мегафонные
призывы, потом побросали портреты в кузов поджидавшего нас институтского
грузовичка и разошлись, пожелав друг другу хорошего праздничного
настроения. И уже вечером задул ветер с юга, и назавтра было тепло и ясно.
Всю неделю у девочек шумело в голове от гормональных бурь, и они не
учились абсолютно - сидели, смотрели перед собой и грезили. Весна есть
весна, даже если и наступает только в мае.
Все это время Боб приходил домой к полуночи, ужинал и тут же ложился
спать; я, кажется, забыл сказать, что дома наши стояли напротив и окна
смотрели друг на друга - правда, между домами было метров двести пятьдесят
пустыря, полоса отчуждения высоковольтной линии; там стояли сарайчики,
гаражи, открыты были подвалы, и в хорошую погоду сбегать к Бобу было
просто, а вот после дождя приходилось давать крюк километра в два - такие
парадоксы в нашем микрорайоне. Когда-то мы хотели протянуть из окна в окно
телефонной провод, но так и не собрались. Зато идти в гости можно было в
полной уверенности, что Боб дома: у него была привычка зажигать сразу все
лампочки в квартире, чуть только начинало темнеть. И всю первую неделю мая
я уже из постели смотрел, как в правом верхнем углу двенадцатиэтажки,
которая черным знаменем - такая у нее была характерная уступчивая форма -
вырисовывалась на фоне всенощного зарева над хитрым номерным заводом, -
так вот, в правом верхнем углу, у древка, ярко вспыхивали три окна:
возвращался домой Боб и устраивал свою иллюминацию. Минут через двадцать
окна гасли: Боб проглатывал банку скумбрии в масле, запивал ее бутылкой
пива и ложился спать.
Но вечером восьмого он пришел ко мне сам, чем-то довольный, и стал
выкладывать из карманов поролоновые подушечки, утыканные обманками. Мы тут
же разложили все на полу, проверили удочки - как они перенесли зиму на
балконе, посетовали хором, что из магазинов все нужное куда-то пропало и
приходится ломать голову над каждым пустяком...
Идти домой ему не захотелось, он выволок раскладушку на середину
комнаты и лег, не раздеваясь, почему-то ему нравилось иногда спать в
одежде - особенно если утром надо было рано вставать. Это для меня ранние
подъемы не проблема. Боб поспать любил - и не любил себя за это. Он вообще
мало любил себя, потому что считал, что человек должен быть свободен от
слабостей и привычек - сам же имел привычек и слабостей достаточное
количество. Так, например, потрепаться перед сном.
Сначала это был просто треп, а потом рассказал, как за неделю до
отъезда к нему пришел Юрка Ройтман, принес две бутылки коньяка, да у Боба
тоже кое-что стояло в баре, и они проговорили почти сутки - не поверишь,
старик, сказал Боб, пьем - и все как на землю льем, ни в одном глазу ни у
него, ни у меня; билет у Юрки был куплен, родители сидели в Москве на
чемоданах, сестра ушла из дома и только вчера, узнав, наверное, что Юрка
ищет ее повсюду, позвонила, сказала, что у нее все в порядке, и бросила
трубку, с работы его выгнали, оказывается, еще четыре месяца назад...
Почему, почему, почему? - бился Юрка в Боба, а что мог сказать Боб?
Оставайся? Он так и сказал. Мать жалко, сказал Юрка и стал смотреть в
угол. Сил нет, как жалко... а они говорят, что едут ради меня... Вот ведь,
он схватил себя руками за горло, вот, вот, понимаешь - вот! Ты что
думаешь, я за колбасой туда еду? Я работать хочу! Работать, вкалывать - не
руками, не горбом - вот этим местом! - он бил себя кулаком в лоб. Я же
умею, я же могу в сто раз больше, чем от меня здесь требуется! А там? -
спросил Боб. Черт его знает, сказал Юрка, а вдруг? Неизвестно. А здесь все
уже навсегда известно - от сих до сих, шаг вправо, шаг влево - побег,
стреляю без предупреждения! Э-эх! - он выматерился и отхлебнул коньяку
прямо из бутылки - за разговором все никак не мог налить в стакан, тогда
Боб откупорил еще одну бутылку и тоже стал пить из горлышка - за компанию.
И еще, говорил потом Юрка, ты же помнишь наш класс, у нас же все равно
было, кто ты: еврей, поляк, немец, татарин - кому какая разница, правда? А
вот после того, как я всю эту процедуру оформления прошел... я теперь
будто желтую звезду вот тут ношу. Хоть ты-то веришь, что я не предатель?
Верю, сказал Боб. А меня так долго убеждали, что я предатель, сказал Юрка,
что я уже ничего не понимаю... я иногда боюсь, что все мои мысли просто от
озлобленности... но у нашей страны характер постаревшей красавицы,
знающей, кстати, что она постарела: ей можно говорить только комплименты,
а правды, разумеется... - в ее присутствии нельзя хвалить других женщин,
ну а тем, кто надумает от нее уйти, она будет мстить беспощадно...
по-женски. Страшно глупо. Боже, до чего все глупо! Зачем это надо: рвать с
корнем, по живому, со страстями, с истерикой? Зачем и кому? Главное -
кому? Ничего не понимаю... ничего... И как получилось, что страна,
созданная великими вольнодумцами, была превращена вот в это? - Юрка обвел
руками вокруг себя, рисуя то ли ящик, то ли клетку. Ты - ты понимаешь или
нет? Или не думаешь об этом? Превратности метода, сказал Боб. А может
быть, превращения метода. Юрка потряс свою бутылку - бутылка была пуста.
Боб достал из бара еще одну. Может быть, сказал Юрка. Но не только. Должно
быть еще что-то... можешь считать меня озлобленным дураком, но это
какой-то национальный рок, это упирается-в традиции, в характер, в черта,
в дьявола, в бога, в душу... какое-то общенациональное биополе, и всплески
его напряженности - и вот теперь тоже такой же всплеск, и евреев
выдавливает, как инородное тело... Дурак ты, сказал Боб. Ну пусть дурак,
сказал Юрка, ну и что? Я ведь чувствую, как давит, душит, шевелиться не
дает - а что давит? Что? Вот - ничего нет! - он протянул Бобу пустую
ладонь. Поезжай, сказал Боб. Правда, хоть мир посмотришь. А ты? - спросил
Юрка. У меня работа, сказал Боб. Надеешься разгрести эту помойку? - с
тоской спросил Юрка. Да нет, конечно, сказал Боб, это же разве в
человеческих силах? Это же только Геракл смог: запрудил реку, и вымыла
вода из конюшен все дерьмо, а заодно лошадей, конюхов и телеги... эти...
квадриги. Ясно, сказал Юрка. Ты хоть пиши, сказал Боб. Ну что ты, сказал
Юрка, зачем тебе лишние неприятности?..
Так и не написал? - спросил я. Боб покачал головой. А ты? - снова
спросил я. Куда писать-то? - усмехнулся Боб. Земля, до востребования? Где
он хоть, ты знаешь? - продолжал наседать я. В Новом Орлеане, - сказал Боб.
Занимается ландшафтной архитектурой, ландшафтным дизайном. Полмира уже
объездил...
Ничего не понимаю, - сказал я, - зачем учить человека тому, что потом
не нужно? Зачем я своим красоткам начитываю античную литературу, если они
и русскую классику-то не читают, а читают "Вечный зов"? Для них это -
идеал литературы. Или, скажем...
Знаешь, - перебил Боб, - меня тот разговор с Юркой натолкнул на одну
мысль... не только, конечно, тот разговор, но и вообще жизнь, и вот то,
что ты сейчас говоришь... впрочем, нет, потом. Потом я тебе эту мысль
изложу - сперва сам додумаю до конца...
Он действительно рассказал мне это потом, через несколько месяцев - в
конце июля, на берегу Бабьего озера, ночью, у костра, раздуваемого ветром,
под плеск волн и раскаты сухого грома - была странная, насыщенная
электричеством ночь, ночь накануне событий, но об этом позже... А сейчас
мы уснули, и я проснулся в пять утра, распинал Боба, мы умылись,
проглотили бутерброды с чаем, солнце еще не взошло, на улице было холодно.
Боб зябко зевал, меня передергивало от стылости. Мы выкатили "Ковровец" из
гаража, Боб сложил в коляску рюкзак, удочки, канистру с бензином - можно
было ехать. Город был совершенно пуст, раза два нам попались служебные
автобусы, да на выезде из города стояли у тротуара пээмгэшка и две
"скорых" - что-то случилось. На тракте стали попадаться грузовики,
навстречу и по ходу - догоняли, сердито взревывали и обгоняли, обдав
бензиновым перегаром. На "Ковровце" особенно не разгонишься, я держал
километров семьдесят, и больше он просто не мог дать, не впадая в
истерику; зато на всяких там грунтовых и прочих дорогах, а также в
отсутствии оных равных ему не было. На нем можно было даже пахать.
На шестьдесят втором километре тракта за остановкой междугородного
автобуса направо отходила дорога, до Погорелки - асфальтовая, а дальше -
страшно измочаленная лесовозами, почти непроезжая - до заброшенной
деревни. Этой дороги было километров двадцать, и бултыхался я в ней
полтора часа - это притом, что были и вполне приличные участки. Деревня
оставалась, как и раньше - никому не нужная, вся в стеблях прошлогодней
крапивы. Жутковатое местечко - эта деревня. Пруд еще не растаял полностью,
посередине была полынья, а по берегам - лед. В этом пруду водились
великолепные караси, но их черед еще не пришел. Мы проехали по плотине,
дальше дороги вообще не было, но ехать было легко: до самого Севгуна лежал
сосновый бор, и я не торопясь ехал между соснами, давя с хрустом шишки и
сухие ветки. Это был самый красивый бор, который я когда-либо видел, и
самый чистый.
В девять с минутами мы были на месте. Мотоцикл мы оставили на пологом
лысом гребне, отсюда можно было спускаться и направо и налево: Севгун
делает широкую петлю, часа на два ходьбы, и возвращается почти в то же
самое место - перешеек, тот самый гребень, на котором мы остановились,
шириной метров сто, не больше. От реки тянуло холодом, в тени берегов у
воды лежал снег. Паводок пока не начался, вода почти не поднялась, только
помутнела. Мы собрали удочки и спустились к реке. Боб пошел вверх по
течению, а я вниз. Минут через пятнадцать мне попался небольшой перекатик,
за которым вода лениво закручивалась воронкой. Туда, за перекат, я и
забросил. Клюнуло почти сразу. Хариус берет уверенно, поклевка похожа на
удар. Я вытащил его, снял и бросил в мешок. Повесил мешок на пояс и
забросил еще раз туда же. Всего из этой ямы я вытащил двенадцать штук,
все, как один, светлые, не очень большие - верховички. Потом пошел дальше.
Таких ям больше не попадалось, но по одному, по два, по три я вытаскивал
постоянно. Попалось несколько низовых - раза в два больше, темно-серого
цвета. Несколько обманок я потерял. Рыбу постоянно приходилось
перекладывать из поясного мешочка в рюкзак. Наконец захотелось есть. Шел
уже третий час дня. Потихоньку, продолжая забрасывать, я вернулся. Боб уже
разводил костер.
- Ну, как? - спросил я его. Боб кивнул в сторону мотоцикла. Там,
приваленная к колесу коляски, стояла его брезентовая сумка, наподобие
санитарной. Сумка была набита доверху, клапан топорщился. Я поставил рядом
свой рюкзак. Рюкзак тоже неплохо выглядел. - Хо, - сказал я, - теперь жить
можно!
Мы поели. Боб посолил несколько хариусов экспресс-методом: бросил их,
только что пойманных, в крепкий рассол. Вообще-то это не наш метод. Мы с
Бобом люди терпеливые, мы можем и подождать, пока рыба в бочоночке,
переложенная лавровым листом, гвоздикой, смородиновыми почками, горошковым
перцем - и тонко посоленная серой солью, обязательно серой! - полежит
три-четыре дня, и вот тогда ее можно брать, разделывать руками и есть -
есть это нежнейшее розовое мясо, растирать его языком по небу и помирать
от удовольствия. Тут же, конечно, и пиво, и вареная картошечка,
присыпанная зеленым, а если нет зеленого - репчатым лучком... черный
хлеб...
Короче говоря, мы поели и засобирались домой, и не сделали того, что
должны были сделать обязательно: не осмотрелись. В смысле - не осмотрели
друг друга на предмет клещей. Мы вернулись, посидели у меня, поговорили
еще о чем-то, потом Бобу захотелось под душ, и только под душем он
обнаружил, что за ухом у него что-то такое... Клещ еще не насосался, но
впился уже глубоко. Я накинул на него нитку, завязал узелок и осторожно
выкрутил, не оборвав хоботка. Второй клещ сидел у Боба под мышкой. Я
вытащил и его. Боб осмотрел меня, на мне клещей не было. На следующий день
Боб сходил в поликлинику, и ему вогнали под лопатку очень болезненный
укол. Через три дня Боб заболел.
Ромка Филозов, наш одноклассник, а ныне - очень хороший невропатолог,
говорил потом, что у Боба скорее всего был не клещевой энцефалит, не
настоящий, а сывороточный - то есть вызванный тем самым уколом. Кстати, в
том же году сыворотку эту вводить перестали. Так что, вероятно, если бы
Боб не пошел колоться, а, как большинство граждан, плюнул бы и растер, то
ничего бы и не было. Но Боб страдал мнительностью.
Заболел он сразу - на работе, на совещании у прокурора: схватился за
голову, глаза стали безумными... Это мне потом рассказывали: безумный
взгляд, весь белый, в мелких каплях пота, руки трясутся, но еще пытается
держаться, что-то говорить: "Сейчас прой... пройдет... спал плохо...
плохо... ох, как болит, вот тут, вот тут..." Потом его стало рвать, тогда,
наконец, догадались вызвать "скорую". "Скорая" приехала через час, Боб уже
временами терял сознание, а временами начинал нести чушь. Рвало его
беспрерывно, уже нечем было, а его все выворачивало. Я узнал, что он в
больнице, только на следующий день.
Три дня Боб был очень тяжелым, ему постоянно что-то лили в вену, делали
пункции - после них он ненадолго приходил в себя, потом опять начинал
бредить. У нас вовсю шли занятия, сессия была на носу, я рвался на части
между институтом и больницей, но не все успевал и имел неприятный разговор
на кафедральном. Почему-то довод: "Мой лучший друг в больнице, он без
сознания, за ним некому ухаживать", - почему-то такой довод, даже после
многократного повторения, впечатления не производил. Как это - некому? Так
не бывает, чтобы некому. А жена? Холост. А родители? Во Вьетнаме. Что,
совсем во Вьетнаме? Совсем. Итак далее. Короче, шеф никак не мог поверить,
что человек - в вашей стране! - может быть одиноким. И был не прав. Боб
действительно был совершенно одинок.
Боб говорил как-то, что одиночество - это самое возвышенное состояние
души. Вряд ли он особо рисовался, когда так говорил. Притом ведь самое
возвышенное не есть самое желаемое. Иногда прорывалось, и он начинал
жаловаться, что неприкаянность ему осточертела и на следующей он
обязательно женится, но - только жаловался. Общий ход его рассуждении - а
в рассуждениях этих он становился чрезвычайно многословен - сводился к
тому, что если уж жениться, то раз и навсегда, следовательно - на любимой.
Но какая дура сможет выносить его годами, изо дня в день? - никакая;
значит, связывать с собой любимую женщину безнравственно, поскольку тем
самым обрекаешь ее на несчастность... Думаю, в чем-то Боб был прав.
Природа создавала его для автономного плавания.
Через три дня Бобу стало чуть легче. Он пришел в себя, но был слаб,
жаловался на головную боль и изматывающую тошноту. Он почти не мог есть, я
чуть не силой вливал в него бульон и тюрю из сырых яиц. Он страшно злился
на меня - и на себя тоже - за свою беспомощность, бессилие, за бессильную
свою злобность. Временами он меня ненавидел. Наверное, он бы убил меня,
если бы мог.
Таня работала в этом же отделении дежурной сестрой. Днем там, сменяя
друг дружку, работали две матроны предпенсионного возраста, а на ночные
смены заступала молодежь. Я не помню начала нашего знакомства. Все эти
девочки отличались одна от другой весьма незначительно, за исключением
хакасочки Кати, выпадавшей из общего единообразия по этническим причинам.
Потом, неделю спустя, я начал их различать, этих Наташ, Марин, Ир - и
Таню. Таня среди них была одна. Она говорила потом, что сразу, с самого
начала обратила на нас внимание, потому что это редкость, когда мужчина
ухаживает за мужчиной. Это вообще уникальный случай. Сначала она думала,
что мы братья, а потом узнала, что нет. Просто одноклассники. Друзья. А
жена? А родители? Жены нет, а родители далеко. И никого больше? Никого
больше. С ума можно сойти! А у тебя? Да так... ерунда...
Родом из Усть-Каменки, там окончила десятилетку, приехала поступать в
медицинский, не поступила, взяли санитаркой сюда, проработала год, пошла в
медучилище, училась и работала, доучилась и осталась работать тут же -
привыкла, все свое, знакомое, и врачи хорошие... комната в общежитии,
одноместка, редко у кого из сестер одноместки... нет, все хорошо, все
хорошо...
Больничные ночи особые, после двенадцати, когда гасят свет, становится
жутко: полутемный коридор, темные провалы дверей, двери не закрывают,
чтобы можно было позвать, если надо. И звуки. Звуки разносятся
беспрепятственно, и поэтому в воздухе все время что-то есть: покашливание,
скрип кроватных пружин, шорох, позвякивание стекла, вздохи, шаги, храп,
вода льется, вдруг начинают гудеть трубы, хлопает форточка... пахнет
хлоркой, остро пахнет озоном - от кварца. Свет кварцевой лампы, пробиваясь
из-под двери процедурной, придает лицам мертвецкий оттенок. Бобу вводят на
ночь тизерцин, но он все равно по нескольку раз просыпается в страхе и
начинает беспорядочно собираться куда-то. Потом он ничего не помнит,
говорит, что спал как убитый.
Дежурят трое: две сестры и санитарка. Положено две санитарки, но где их
взять - где взять достаточно дур, согласных торчать тут за семьдесят
рублей? Все-таки дуры находятся, как правило, в том же училище. После
двенадцати ночи две девчонки ложатся спать, одна сидит на посту. Через два
часа ее меняют. В шесть все опять на ногах, начинаются утренние процедуры.
В восемь приходят старухи - и начинается! Я не помню ни единого случая,
чтобы они приняли смену без скандала. Это исключительно вредные старухи -
важные, как профессорши, и крикливые, как торговки. Но - опытные, умелые,
неутомимые. В восемь я ухожу.
Странно, я начисто забыл, сколько ночей отдежурил. Вскоре ведь Бобу
полегчало, и из палаты интенсивной терапии - не путать с реанимацией, это
этажом ниже! - его перевели в обычную, где помощникам, то есть друзьям и
родственникам, остающимся на ночь при больном, быть не полагалось. То есть
я продежурил ночей десять. Может быть, двенадцать. Но мне почему-то
кажется, что за это время мы успели познакомиться с Таней так, как если бы
прожили бок о бок год-другой. Это притом, что дежурила она не каждую ночь,
а через одну-две-три. Кстати, она говорила потом то же самое.
Итак, Боба вывели из пике. Он лежал теперь в палате с тремя стариками,
которых "посетил Кондратий" - то есть инсульт. Компания эта была
исключительно теплая и жизнерадостная - как будто им повыбивало
критические центры; не исключено, кстати, что так оно и было. И все бы
прекрасно, но один из них, Павел Лукич, отставной майор-пожарник, страдал
метеоризмом и регулярно пукал так звучно и едко, что хоть святых выноси.
Сам он страшно смущался такого неожиданного свойства своего организма, но
ничего не мог поделать, а компания дружно создавала проекты контрмер, из
которых самым популярным был проект противогаза, надеваемого не на лицо.
Дело упиралось только в отсутствие тонкой листовой резины...
Благодаря такой обстановке Боб встал на ноги на девятнадцатый день.
ТАНЯ
Потом, уже осенью, когда Боб стал исчезать на несколько дней, на
неделю, не сказав и не предупредив, Таня приходила ко мне, и мы коротали
эти проклятые тоскливые вечера за разговорами, пили пиво и доедали
злосчастных хариусов. Тогда она и сказала, что обратила внимание на Боба
сразу, с первой минуты, как увидела его, и сразу, поняла, что это судьба.
Ты мне веришь? Верю. С первой минуты... сразу... никогда бы не подумала,
что так бывает... Может быть, так оно и есть. А может быть, она придумала
это. А может быть, воспринимает как постфактум. Не знаю. Всякое бывает.
День рождения Боба был десятого июня, но праздновали мы его
одиннадцатого, в два часа ночи. В отделении, помимо палат и прочих
больничных помещений, была еще и аудитория кафедры мединститута - то есть
та же палата, только приспособленная для занятий со студентами: столы,
стулья, плакаты, таблицы... По правилам противопожарной безопасности, ключ
от этого помещения должен был находиться на посту; в то же время вход
персоналу в эту комнату был категорически запрещен. Поэтому курить,
скажем, там было нельзя, а уборку производить надо было очень тщательно.
Помещение в обиходе называлось "вертепчиком"; иногда же использовали очень
милое и точное, но совершенно непристойное название.
Наше ликование по поводу дня рождения Боба с самого начала включало в
себя элементы детектива: так, например, торт и шампанское Боб поднимал на
свой третий этаж на веревочке через окно, а меня самого Таня провела через
морг - не через сам холодильник, разумеется, но мимо него: хорошо помню
массивную зеленую дверь, запертую на огромный висячий замок. Мы прошли по
подвальному коридору и поднялись на этаж на кухонном лифте. Потом я час
сидел в "вертепчике", запертый снаружи, наедине с множеством плакатов,
изображающих человека в разной степени ошкуренности. Я до сих пор считаю
себя кое-что смыслящим в анатомии.
Потом, когда мы пили шампанское и ели торт (две другие девочки тоже
поздравили Боба и съели по кусочку торта - кстати, торт был выше всяких
похвал), я вдруг уловил, как они с Таней друг на друга смотрят - то ли
шампанское мне придало проницательности, то ли им - откровенности, - так
или иначе, я понял, что нужно сматываться, и смотался. Таня говорила мне
потом, что в ту ночь у них еще ничего не было, только целовались, но уже в
следующее дежурство было все.
Двадцать шестого июня Боба выписали на долечивание, до десятого июля он
был на больничном, а с одиннадцатого ушел в отпуск. Отпуск ему полагался
сразу за два года.
Виделись мы урывками. Как-то раз Боб с Таней завалились ко мне в первом
часу ночи, шумные, пьяные друг от друга, а потом, посидев, притихли,
замолчали и сидели долго, молча слушая Окуджаву - "Римская империя времени
упадка сохраняла видимость стройного порядка. Цезарь был на месте,
соратники рядом, жизнь была прекрасна - судя по докладам..." - и Боб кусал
пальцы, уставясь взглядом куда-то в темный угол, а Таня крутила перед
глазами последний из оставшихся у меня самодельных бокалов темного стекла
с посеребренной окантовкой, серебро стерлось местами, выпирала латунь,
когда-то я наделал их много, но все раздарил, - "...Давайте жить, во всем
друг другу потакая..." - по-моему, им обоим просто не верилось, что все
так хорошо, и они страшно боялись, что это вот-вот кончится, кто-то там,
наверху, спохватится, и тогда все - поэтому они и были так напряжены и
взвинчены, каждый из них буквально искал тот костер, на который мог бы
взойти за другого, - "Простите пехоте, что так неразумна бывает она.
Всегда мы уходим, когда над землею бушует весна. И шагом неверным по
лестничке шаткой - спасения нет...".
Таня и сейчас остается одной из самых красивых женщин, которых я
когда-либо видел, хотя и красится, и курит чрезвычайно много, и выглядит,
пожалуй, старше своих двадцати восьми. Она дважды сходила замуж, второй
раз особенно неудачно, и теперь избегает постоянных привязанностей. А
тогда она - ее красота - еще как-то недораскрылась, что ли, не бросалась в
глаза, ничем не подчеркивалась, и нужно им было посмотреть раз, и два, и
только потом доходило. Не высокая и не низенькая, не худая, но и без
склонности к полноте, короткие темные волосы, тонкие брови, глаза серые,
большие, спокойно-насмешливые, чуть курносый нос с тремя веснушками, губы
с насмешливой складочкой в уголке рта... и какая-то неописуемая
грациозность всех движений, грация молодого зверя, у рук и ног слишком
много свободы, слишком много возможностей и желания эту свободу и
возможности использовать... как она танцевала тогда под фонарем в парке! И
ноги - братцы, это же с ума можно сойти, какие ноги! Она очень легко
относилась к своей красоте - вероятно, долгое время она вообще не имела о
ней представления, а потом то ли не могла, то ли не хотела поверить; она
носила ее спокойно, как безделушку, до тех пор, пока не узнала ее истинную
цену - сравнительно недавно.
Я тормошил Боба, как продвигается расследование того дела, и Боб
неохотно рассказал, что Макаров намерен все свернуть, и Бобу пришлось
уговаривать его, чтобы он просил прокурора о продлении сроков - хотя бы до
выхода Боба из отпуска.
Чувствовал Боб себя неважно, я это видел. Так, например, он очень
утомлялся, читая, у него часто болела голова, и часто же он становился
несдержан, раздражителен в разговорах, не мог стоять в очередях, не мог
ждать чего-нибудь ил" кого-нибудь. Иногда на него наваливался страх: он
говорил, что, когда он идет по улице и солнце светит позади, то есть когда
он видит свою тень, ему кажется, что вот сейчас, сию секунду, сзади, за
спиной, вспыхнет - и последнее, что он увидит, это свою немыслимо черную
тень... пугаюсь собственной тени, пытался смеяться, но невооруженным
глазом видно было, что ему не так уж и смешно. Боялся он всерьез. На кой
хрен мы бьемся тут как рыбы об лед, говорил он, если завтра-послезавтра
упадет с неба дура - и все. На случай, если не упадет, говорил я. А
по-моему, просто по привычке, говорил он. Чтобы не думать об этом. Работа
и водка - два наилучших средства от думанья. А женщины? - спрашивал я. Не
помогает, говорил он и смеялся.
Отпуск у меня два месяца, и это одно из немногих достоинств нашей
профессии. Уже второй год я никуда не ездил - и, надо признаться, не так
уж и тянуло. Не ездил, правда, по вполне прозаической причине: не было
денег. Все сбережения, и имевшиеся, и планировавшиеся лет этак на пять
вперед, я вбухал в квартиру. Вы так никуда и не ездили? - с ужасом будут
спрашивать меня осенью. Я же, не особенно кривя душой, буду объяснять, что
в наших широтах отдых не хуже, чем в Ялте, и только по лености душевной мы
устремляемся туда, где отдыхать принято, а не туда, где приятно.
Аэропорты, давка на пляжах, конвейерная жратва... Да-да, будут говорить
мне, вы совершенно правы, ну совершенно, на будущий год и мы не поедем, -
поедут как миленькие.
Итак, Бобу было не до меня. Честно говоря, я загрустил. И от грусти я
стал придумывать будущий свой детектив, и ни черта у меня не получалось в
рамках тех фактов, которые Боб мне изложил. Не стыковались нигде золотые
монеты неизвестных стран, ночное убийство на пустой дороге, неопознанные и
невостребованные трупы... и я стал придумывать. Я придумал преступную
группу, которая занималась тем, что из золотого лома штамповала
антикварные монеты и сбывала за сумасшедшие деньги иностранным туристам,
которые, как известно, люди доверчивые. Я даже название придумал:
"Наследники атлантов". Все было до того натянуто, что даже мне стало
противно, и я бросил на половине. Дописывал я осенью, когда Боб немного
вправил мне мозги. Но, видимо, с пеленок вколоченный в нас принцип
экономии мыслей (и повторного использования оных) заставил писать хоть и
про другое, но точно так же - с натужным сюжетом, безупречным
героем-следователем и всякими словесными красивостями - это уж закон
такой, что раз начал писать лажу, так лажу и напишешь, ничем не вытянешь
(хотя, надо сказать, получилось в результате ничуть не хуже, чем в среднем
по стране, и если бы переделал на Америку, так и напечатали бы).
Тому, выдуманному мною Бобу - точнее, Вячеславу Борисовичу, - я написал
словарик: характерные выражения, фразочки, поговорочки... Дурацкий
словарик, как раз для картонного следователя. За Бобом я не записывал,
хотя собирался это делать. Кое-что осталось в памяти, но не все.
"Кроме государственного Гимна, Герба и Флага надо ввести еще
государственный девиз. Предлагаю на выбор: "Вся жизнь - подвиг!" или
"Могло быть хуже!".
"Наши редакторы очень хорошо знают, чего не должно быть в советской
литературе. Именно поэтому в ней почти ничего и нет".
"Все население этой страны заслуживает того, чтобы его пропускали без
очереди и уступали места в общественном транспорте".
"Министерство Обратной Связи" - прекрасная идея, не правда ли?
"Мальчик в интересном положении".
Это все, что мне удалось вспомнить.
Где-то в первых числах августа Боб с Таней пришли и заявили, что они
все продумали и теперь точно знают, как именно нам надо отдыхать. Надо
ехать на Бабье озеро. Там мы будем жить в палатках и готовить пищу на
костре. И ехать надо именно сейчас, потому что, да будет мне известно,
середина августа в наших широтах - это уже начало осени. Ага, сказал я и
задумался. До сего момента я и не подозревал, что соберусь куда-нибудь
ехать. Бабье озеро - это километров триста отсюда. Но с другой стороны - а
почему бы и нет? Ладно, сказал я, только вам-то, хорошо будет в палатке,
тепло... Ерунда, сказала Таня, что у меня - подруг нет? Так его, сказал
Боб, хватит ему свободного гражданина изображать, только ты, Таня,
постарайся, ты ему кого получше выбери. Будь спок, сказала Таня, ты же
знаешь, у меня есть вкус. Есть, сказал Боб, вот меня ты выбрала со вкусом.
Тебя я не выбирала, ты на меня с неба свалился. Все равно со вкусом,
упорствовал Боб.
Уже вечером они приволокли откуда-то две палатки, надувные матрацы,
одеяла. Все это было свалено посреди комнаты. Запахло дорожной пылью.
Нормально, сказал я, а как повезем? Оказалось, они знают и это. Я должен
буду нагрузить все это на бедного "Ковровца" и отвезти к месту нашего
будущего проживания, а они налегке поедут на автобусе. И тут вдруг я
понял, что давно и сильно хочу именно этого: махнуть куда-нибудь далеко и
надолго. И мы решили ехать послезавтра утром. Но назавтра похолодало,
пошел дождь, и мы задержались еще на два дня.
Я долго думал потом: а какова вероятность того, что все, что произошло,
- произошло? Если бы мы уехали не в тот день, если бы мы расположились в
другом месте, а не в этом первом же попавшемся прибрежном лесочке, если бы
Таня из своих многочисленных подруг выбрала бы не Инночку, а другую...
Будто бы был кто-то, специально подталкивающий события так, чтобы они
выстроились коридорчиком, желобом, по которому мы с Бобом пронеслись - он
до конца, а меня он вытолкнул в последний момент. А может быть, Боб был
так заряжен на это дело, что притягивал к себе нужные события, и не
случись этой комбинации, была бы иная - с тем же исходом... или с другим?
Не знаю.
Если Танина красота не бросалась в глаза и проявлялась постепенно,
просачиваясь из-под неяркости, - при Таниной красоте надо присутствовать,
говорил Боб, - то Инночка была ярка, симпатична, разговорчива... и только.
Впрочем, может быть, я несправедлив к ней. Может быть, я просто не успел
ни рассмотреть ее, ни узнать как следует - после того, что там с нами
случилось (а Инночка явно ничего не поняла, но перепугалась страшно, к
тому же у нее возникли насчет нас с Бобом сомнения самого криминального
толка), Инночка избегала даже Тани. Хотя в момент нашего знакомства, а
Таня привела ее накануне отъезда, Инночка вела себя очень живо и от
предложения познакомиться поближе отказываться не стала.
В восьмом часу жестокий Боб совершил побудку, взял под мышки дам, на
плечо взвалил рюкзак с пивом и отправился на автостанцию. Я навьючил
мотоцикл, навьючился сам и, не слишком торопясь, покатил по шоссе.
"Икарус", идущий на Юрлов, обогнал меня примерно через час, и потом я
долго видел впереди его красную корму.
Не доезжая Юрлова километров двадцать, пришлось перейти с рыси на шаг:
по обе стороны шоссе раскинулась комсомольская ударная стройка, поэтому
дорожное покрытие временно прекратило свое существование. На объездной же
дороге сидел по самые уши гордый "Икарус", и его собирались тащить
трактором. Я развернулся и потихоньку степью объехал все это безобразие.
На автостанции в Юрлове я подождал немного, а потом мы устроили челночный
рейс: я забросил Боба и прочее имущество на берег озера ("Вот тут сойдет",
- сказал Боб и ткнул пальцем туда, где лес подступал к самой воде, там мы
и остановились) и вернулся за дамами. Они сидели на скамеечке и, как от
мух, отмахивались от двух пьяненьких бичей. Дорога вдоль берега была,
мягко говоря, неровной, катил я с ветерком, Инночка изо всех сил
прижималась ко мне и взвизгивала, а Таня сидела в коляске и стоически
сохраняла спокойствие.
Боб уже поставил палатки и даже притащил немного дров. Был уже
четвертый час дня, солнце пекло, решено было бросить все и немедленно
лезть в воду, смывать усталость, городскую и дорожную пыль, старые и новые
грехи и заботы. Дамы забрались в палатку переоблачаться и, переоблачаясь,
свернули палатку набок. Было много шума. Мы с Бобом принялись надувать
матрацы, но Боб вдруг бросил свой и полез в рюкзак. Голова? - спросил я.
Тес, сказал Боб, молчок! Он вытащил какие-то таблетки, бросил несколько
штук в рот и запил пивом. Потом забрал надутый мной матрац, отнес его к
воде и плюхнулся ничком. Пришлось мне надувать и второй, и к концу этой
работы у меня самого голова пошла кругом и в ушах зазвенело. Дамы,
наконец, выбрались из палатки - в одинаковых и одинаково минимальных
купальниках, внезапно белотелые и как-то сморщенные. Вероятно, так и
бывает всегда с человеком, если его вдруг вынимают из одежды и помещают
под яркое солнце. Впрочем, уже через пару часов дамы наши расправились и
заиграли.
Вода была парная, плавали все неплохо, выбираться на берег никому не
хотелось, и выгнал нас из воды лишь голод. Боб бесился в воде, как юный
тюлень, и, наверное, лишь страшным усилием воли смог воздержаться от
своего коронного номера: всплывания со дна голой задницей кверху. Прочее
он вытворял все. Но выбравшись на берег, он внезапно помрачнел и погнал
меня за дровами, а сам остался разводить костер. С сухостоем в этом лесу
все было в порядке, я срубил штук пять сухих сосенок и шел уже обратно,
когда услышал шум мотора и увидел, что с дороги к берегу, метрах в
трехстах отсюда, сворачивает большой красный автобус. Не скажу, чтобы это
привело меня в бурный восторг - мы уже попредвкушали, какие ночные заплывы
будем устраивать. Впрочем, от палаток наших остановившегося автобуса видно
не было, он скрывался за изгибом берега. Но вскоре оттуда раздалось
дружное ржание и громкая магнитофонная музыка. Абзац интиму, пробормотал
Боб и стал, выпятив губу, оглядываться по сторонам. Давай переедем,
предложил я. Боб засопел и стал снова оглядывать наши палатки,
полувыпотрошенные рюкзаки, разложенные на просушку одеяла и матрацы,
костер, над которым уже закипала вода в котелках, порубленные и сложенные
кучкой дрова, и подвел итог: а ну их всех к лешему. И мы остались.
Тушенку Боб брал в коопторге по пять пятьдесят за банку, поэтому ужин
наш: рожки по-флотски и чай с печеньем - был почти как ресторанный. К
этому добавлялись и усиливали впечатление громкая музыка за леском и
пьяные крики. Надо полагать, они там начали бурно принимать внутрь еще в
дороге, потому что набраться до такой кондиции за такой срок просто
физически невозможно.
А мы тянули потихоньку пиво и вели треп настолько легкомысленный и, так
сказать, игривый, что начинали потихоньку шалеть, и Инночка уже не полезла
в палатку переодеваться, а прямо тут, у костра, сняла лифчик и повесила
сушить, а потом нарочито медленно натянула нейлоновую маечку с цветным
изображением японской девушки, поймавшей на удочку приличных размеров
рыбку. Боб залихватски подмигнул мне, а я вдруг отчаянно смутился и припал
к пиву. Хотя мы уже провели с Инночкой ночь и остались ею вполне довольны,
я почему-то не рвался повторять этот номер. И тут я наткнулся на Танин
взгляд. Она сидела, накинув на плечи штормовку, обхватив колени руками, и
спокойно смотрела на меня своими серыми насмешливыми глазами, и будто
говорила, пожимая плечами: а что делать? Ты же видишь - не судьба.
НОЧЬ
В сумерках те, из автобуса, принялись ломать в лесу деревья и жечь
огромный костер - видно было зарево над лесом и летящие искры. Кто-то
хрустел кустами неподалеку от нас, но из-за того что мы смотрели в костер,
увидеть хрустевшего не удалось. Да мы особенно и не вглядывались. Было
тепло и душновато, и с наступлением темноты свежее не стало - наоборот.
Над озером взошла огромная кирпичного цвета луна с чуть отгрызенным левым
боком. Вода была гладкая как стекло. Купаемся - и по норам, сказала Таня.
По нарам, поправил Боб. Таня подошла к воде, не оглядываясь на нас, сняла
и бросила на песок купальник и стала беззвучно погружаться в дробящуюся
лунную дорожку. Она была немыслимо красивой сейчас и отчаянно далекой, она
была отдельно от всего - от людей, от вожделений, от отношений и связей, -
встала и легко сбросила с себя - погрузилась и поплыла тихо, без всплеска,
и мы тихо, молча смотрели на нее, как она входит в воду и как плывет,
смотрели все трое, даже Инночка что-то поняла и не побежала следом, и
молчала. И тут снова кто-то стал ломиться через кусты, теперь уж точно - к
нам.
Они выломились и стали перед нами, два парня лет двадцати пяти,
запомнилось: у одного - острые усики, у второго - вывороченные слюнявые
губы. Инночка судорожно вздохнула и подалась назад, буквально вдавившись в
меня.
- Картина Репина "Не ждали", - пьяно пришепетывая, сказал тот, что с
усиками. Он стоял немного впереди. - Че, Инуля? Че молчишь-то? Молчать-то
все умеют поди, скажи-ка, Миха.
- Г-гы! - сказал Миха.
- Ты скажи че-нибудь, Инуля, не томя мое сердце, - продолжал усатый. -
Инуля ты, красотуля, знамя ты красное, переходящее, ты мне че обещала-то,
а? Ты скажи, скажи!
- Ребята, - сказал я, - а не пойти ли вам?.. - И я объяснил, куда
именно им надо пойти.
Этого они и добивались. Усатый тут же радостно ощерился и выволок
из-под полы обрез. Тираду его трудно передать на бумаге, но суть состояла
в том, что таких лишних людей, как я, он уже истребил немало и намерен
продолжать делать это и далее. Мне страшно мешала Инночка - она вцепилась
в меня, причем именно в правую руку. Против обреза трудно подыскать
подходящее возражение, и вообще мне по всем законам следовало испугаться -
да я и испугался, конечно, только своеобразно: я заклинился на том, что
где-то совсем рядом со мной среди поленьев лежит топор, и мне казалось
самым важным этот топор нащупать и схватить...
Я так и не понял, как именно Боб уделал усатого. Он полулежал на спине,
опираясь на локти, метрах в полутора - и вдруг голые ноги Боба мелькнули в
воздухе, сомкнувшись, как ножницы, на руке усатого, обрез полетел в
темноту, и Боб с усатым, сцепившись, покатились от костра; второй парень,
Миха, с ножом в руке, навис над ними, выбирая, куда именно колоть; я
перелетел через костер и поленом - успел схватить полено, хорошо, что не
топор, - поленом ударил его по руке, выбил нож, он сунул руку под мышку и
попятился, и я, не удержавшись, отоварил его поленом по морде. Он упал,
тут же вскочил на четвереньки и на четвереньках, вопя, удрал в кусты. Боб
сидел на усатом и выкручивал ему руку, я подскочил и помог, в руке усатого
было длинное шило. Боб перевернул усатого лицом вниз и ударил его кулаком
по затылку - усатый затих. Боб встал на ноги, отошел в сторону, пошарил в
траве, нашел обрез, отнес его к костру. Меня вдруг бросило в дрожь, ноги
подогнулись, и я сел на землю. Боб отошел к воде, стал умываться. Я не мог
и этого - сидел и дрожал. Усатый зашевелился, застонал, приподнялся, сел.
Пошел, сказал я ему. Он встал и пошел, натыкаясь на деревья. У меня как
будто отложило уши, и я услышал множество самых разных звуков, и среди них
- как рвется из воды Таня. Что там, что там? - кричала она. Все в порядке,
сказал Боб, задыхаясь. Уже все в порядке.
Инночка скорчилась за палаткой, натянула на голову одеяло и рыдала. Я
подошел к ней, присел - она зарыдала еще громче. Наконец она более-менее
успокоилась и сказала, что второго она не знает, а который с усами - это
ее бывший парень, живет здесь, в Юрлове, а работает шофером на стройке, то
есть не на самой стройке, а на автобусе, это, наверное, он привез сюда
всех... Оставаться, конечно, было опасно, мы быстренько посадили обеих дам
в коляску, я завел мотор и прогрел его, Боб проверил обрез - в магазине
было три патрона. Потом мы в полной готовности сидели и ждали - с полчаса
или больше, но карательной экспедиции так и не последовало: то ли битые и
не пытались организовывать ее, то ли все там были в стельку пьяны, то ли
слышали наш мотор и решили, что мы смылись.
Слушай, спросил меня Боб, а какой там у них автобус? Я задумался. Я
видел его издалека, сквозь лес. Красный, это точно. И угловатый, не
львовский. Кажется, "Икарус". Та-ак, сказал Боб и надолго замолчал. Может,
сходить и посмотреть? - предложил я. Нет, сказал Боб. Нельзя разделяться.
Девочки, отбой тревоги. Спать. Спать, спать.
Девочки, которые молча просидели вдвоем в тесной коляске - Таня мокрая,
только из воды, в одной штормовке на голое тело, а Инночка испуганная до
икоты, - вдруг развыступались, что никаких "спать", они будут нести вахту
наравне с мужчинами... И вообще... Боб подошел к Тане, обнял ее,
поцеловал, сказал: ну, будь же умницей, - и Таня послушно-послушно
двинулась к палатке. Точно так же и теми же словами я уговорил Инночку. Ты
придешь? - спросила Инночка. Нет, сказал я, мы будем караулить, ложитесь в
одной. Они забрались в одну палатку, долго там шушукались, потом уснули.
Смешные, сказал Боб. И хорошие, добавил он, подумав. Костер почти
погас, но от луны было много света. Боб, приподняв полог, заглянул в
палатку, поманил меня. Девчонки спали, сбросив одеяла, уткнувшись друг в
дружку лбами и коленками. В палатке было страшно жарко. Боб оставил полог
приподнятым - комары здесь не водились. Часа в два ночи подул ветер, и
луну закрыло сначала рваными, а потом плотными облаками. Я думал, что
похолодает, но ветер по-прежнему был теплый, как от печки. Вдали тихо,
шепотом прошелестел гром. Потом гроза стала приближаться.
Мы снова разожгли костер - вскипятить чай. Ветер пригибал пламя к
земле, заставлял стелиться, поэтому пришлось поставить котелок прямо на
угли - потому и чай получился с угольками. Потом началась гроза.
Молнии сверкали поминутно, грохотало звонко и коротко, тучи озарялись
вспышками изнутри и на миг становились прозрачны и ярки, как чистое пламя,
волны лихо вылетали на берег, и ветер доносил до нас теплые брызги. Дождя
не было. Гроза пролетала над головой и удалялась, и на смену ей приходила
следующая. Так продолжалось несколько часов. Шумели деревья, и Боб
говорил, говорил, говорил...
Его прорвало, ему надо было выговориться, и не собеседник, а покорный
слушатель был ему нужен. Если он и спрашивал меня о чем-то, то в моих
словах искал лишь подтверждение своим мыслям - и находил. Я не могу
воспроизвести тот многочасовой монолог Боба, это невозможно, но кое-что я
все-таки запомнил. У нас у всех под шкурой по бронежилету, но в эту ночь
Боб пробил меня. Это была жуткая ночь. Все тут наслоилось: и поездка, и
драка, и стиснутый между землей и тучами, перенасыщенный электричеством
воздух - все. И Боб со своими разговорами. Не помню, как именно он вырулил
на то, надо или не надо знать всю правду - то есть _вообще всю_. Он
говорил, что вера - в бога, справедливость, разум, во что угодно - это
просто интуитивная защита от правды, от ужаса познания, что каждый раз,
узнавая краешек истины - какой-то новой истины, - человек испытывает
одновременно и восторг, и ужас, - а потом он перешел к конкретным
примерам: скажем, ведь существует информация, которую просто лучше не
знать, потому что психика не выдерживает, потому что жить после этого не
хочется... скажем, тюрьмы в блокадном Ленинграде - где основной контингент
был кто? - липовые шпионы и прогульщики, которые на работу не выходили, а
не выходили почему?.. Не может быть, сказал я. Вот видишь, сказал Боб,
тебе не верится, сознание отталкивает это, и ты, наверное, никогда
по-настоящему в это не поверишь... чем можно убедить? Документами?
Документы сегодня лгут чаще, чем люди. И что ты будешь делать, когда
воспримешь эту правду? Что? Как это повлияет на твое поведение? Не знаю,
сказал я. Никто не знает, согласился Боб. Но такая правда еще в порядке
вещей... нет-нет, в контексте того времени - в порядке вещей. А вот как бы
ты воспринял такую информацию о том, что одна из первых наших атомных бомб
была испытана на заключенных? Что? - спросил я. Ты правду говоришь? Это
правда? Нет, ты скажи - это правда? Я до сих пор помню тот ужас, который
испытал тогда. Ты мне ответь: что бы ты стал делать, если бы узнал, что
это правда? - настаивал Боб. Он повторил это несколько раз. Не знаю,
бормотал я, это немыслимо, это совершенно немыслимо... Так надо знать
такое или нет? - спрашивал он. Надо, вдруг сказал я. Зачем? - не отпускал
он меня. Затем, чтобы знать цену всему, сказал я, не назначенную
продавцом, а истинную цену. Какая тебе разница? - спросил Боб, не понимаю.
Так это правда, насчет бомбы? - спросил я. Не знаю, сказал Боб, никто не
знает... Никто ничего не знает... слушай, сказал Боб, а вот такой вариант:
ты живешь в то время, и тебе попадает в руки вот этот самый материал, и у
тебя есть возможность передать его за границу - ты передашь? Я подумал. Я
думал довольно долго, а он молчал и ждал. Передам, сказал я наконец. Тебя
расстреляют, напомнил Боб. Все равно передам, сказал я. Зачем? - настаивал
он. Ведь все равно же ничего нельзя сделать. Ничего. Понимаешь - ничего!
Передам, сказал я. Ты за справедливость, сказал Боб, понимаю. Ты хочешь,
чтобы всем сестрам было по серьгам - любой ценой... А ты? - спросил я. А я
вот мучаюсь сомнениями, сказал Боб. Так у тебя есть эти материалы? - с
ужасом спросил я. Нет, сказал Боб, таких материалов в природе не
существует...
Но почему, почему? - спрашивал я тогда Боба, почему вдруг получилось
так, что есть столько вещей, о которых хочется ничего не знать, - почему
государство, созданное величайшими вольнодумцами, превратилось вот в
это?.. Ты _хочешь знать_? - спросил меня Боб каким-то странным голосом.
Да, сказал я. Ну что же, сказал Боб, раз хочешь - знай. И он стал излагать
свою чудовищную теорию, которой вот уже шесть лет я ищу опровержения, а
нахожу только подтверждения. Иногда мне кажется, что это моя идефикс, что
правота этой теории существует лишь в моем воображении - наподобие того,
как во сне возникают чудесные строки, стихи, которые после пробуждения
оказываются бессмысленным набором слов - но во сне перед ними испытываешь
восторг, неподдельный восторг... Не знаю. Все, с кем я пытался объясняться
на эту тему, вначале говорят: "О!" - и поднимают палец кверху, потом
говорят: "Да нет, ерунда!" - но говорят это чересчур уверенно и бодро и
больше к этой теме никогда не возвращаются.
Говорил Боб примерно следующее: с того момента, как появились
общественные отношения, появилась необходимость в их регулировании, то
есть в управлении, то есть в подаче команд и контроле их исполнения, то
есть во вполне конкретных операциях с информацией. На первом этапе
передача информации осуществлялась непосредственно от генератора идей к
среде реализации, то есть от вождя, от старейшины - к племени. Но племена
росли, жизнь становилась сложнее, и на каком-то этапе, выдаваемый и
получаемый генератором, превышен тот предел, который способен осилить
человеческий мозг. С этого момента появляются помощники вождя, с этого
момента зарождается бюрократия. То есть бюрократия - это не зло, это
просто механизм обработки информации в условиях централизованного
управления. И все было бы ничего, если бы в одной отдельно взятой стране
не принялись строить новое общество, при этом перепрыгивая через несколько
этапов развития; история страшно мстит за такие скачки, говорил Боб, но
как она отомстила нам!.. в результате получилось, что идеи, спускаемые
сверху, были слишком сложны для общества, поэтому их приходилось упрощать,
адаптировать, информация же, поступающая наверх, часто не совпадала с тем,
что ожидалось; в этих условиях аппарат очень быстро устанавливает свою
монополию на информацию, тем более что есть множество благовидных
предлогов, чтобы это сделать: внутренняя и внешняя контрреволюция,
всяческие заговоры и восстания - еще настоящие, не мнимые... И постепенно
аппарат обретает несколько интереснейших свойств: во-первых, контроль над
всей решительно информацией; во-вторых, возможность преобразовывать ее,
исходя из своих интересов; в-третьих, обретение этих самых интересов;
наконец, в-четвертых, безграничные практически возможности насильственно
внедрять в среду реализации те или иные идеи. Аппарат этот создан так,
говорил Боб, что пропускная способность его сравнительно низка, а объем
перерабатываемой информации растет из года в год - это объективный
процесс, отменить его нельзя (хотя и хотелось бы!), но вот притормозить
можно, - поэтому аппарат вынужден расти, расти и расти. Вот это-то -
безудержный рост - и является основной функцией аппарата. Ну и, кроме
того, естественно, питание, самосохранение. Как видишь, все функции почти
сразу подразделились на номинальные и витальные. Понятно? Номинальные -
это те, ради которых аппарат создавался, витальные - это те, которые
обеспечивают его существование. Ясно, что последним аппарат отдает
предпочтение. И вот посмотри, как интересно все получается: информационная
система, способная распоряжаться информацией, обрабатывать ее, преследуя
свои интересы... Боб пристально смотрел на меня, думал, что я догадаюсь.
Ну? - так и не догадавшись, спросил я. Это же интеллект, сказал Боб. То
есть? - не понял я. То и есть, сказал Боб.
Короче, по Бобу, получалось, что каждый служащий, все равно кто: член
Политбюро, почтальон, милиционер, директор банка, секретарь парткома,
нормировщик на заводе, бухгалтер, преподаватель института, старший
следователь прокуратуры - все, кто каким-нибудь боком прислоняется к
процессу циркулирования информации, - все они, выходя на работу,
включаются в мыслительный процесс некоего гигантского нечеловеческого
интеллекта. Каждая операция по обработке и дальнейшей передаче информации,
проводящаяся ими, помимо своего основного предназначения (скажем,
назначить бабушке пенсию - "да", "нет"), имеет и некую теневую сторону и в
виде отчетов, цифр, сводок и так далее начинает циркулировать по
информационной сети, так или иначе влияя на прочую информацию, приводя,
возможно, к каким-то решениям - скажем, ввести войска в Афганистан. Это я
упрощаю, конечно, сказал Боб, не так все примитивно, но из миллиардов
таких вот элементарных информационных операций и складывается этот самый
мыслительный процесс.
Становление и развитие этого интеллекта было для общества чрезвычайно
болезненно, поскольку задачи перед аппаратом становились большие,
масштабные, а существенных ограничений не вводилось. Так, по Бобу,
получалось, что задачу "Индустриализация СССР" аппарат выполнил, соблюдая
те условия, которые были введены: форсированные сроки, минимальные
затраты, ограниченное привлечение иностранных капиталов, - и все это,
разумеется, за счет того, что нарушались общечеловеческие нормы, заповеди
и все такое прочее... поэтому уничтожалось крестьянство: нужны были
дешевые рабочие руки, а самые дешевые они у преступников, работающих под
конвоем, поэтому надо создать такие законы и такую обстановку, чтобы
преступников было побольше... чтобы хватило для самых грандиозных
проектов... Понимаешь, поначалу это была просто машина, примитивная
кибернетическая машина, с которой к тому же не умели обращаться, но очень
скоро она начала преследовать собственные интересы - она распоряжалась
всей без исключения информацией в стране, поэтому могла вести - и вела -
информационную игру с генератором идей, поставляя ему такую информацию,
которая заставляла его генерировать именно те идеи, которые шли на пользу
аппарату. Это уже проявление интеллекта, и достаточно мощного. Он очень
умело поиграл на маленьких слабостях дядюшки Джо... Не все получалось
гладко в этой игре, потому что иногда в информационных узлах оказывались
люди, способные принимать самостоятельные решения, а интеллект аппарата
воспринимал это как сбои в своей работе - и тогда начался тридцать седьмой
год, после которого главным и ценнейшим качеством любого чиновника стала
исполнительность...
Хрущев, почувствовав, интуитивно поняв роль аппарата в тех событиях,
ощутив его сопротивление, попытался было бороться с ним, но проиграл темп,
а потом и всю партию - собственно, проиграл ту самую информационную игру.
Аппарат методом селекции информации блокировал одни его идеи и неумеренно
подавал, доводя до абсурда, другие, вынуждал делать неверные ходы там, где
уже созданы были предпосылки к успеху, - скажем, в истории с Пауэрсом,
ясно же, что это была провокация тех, кто хотел сорвать переговоры, и
ясно, что действовать надо было иначе... понятно же, что бороться с
аппаратом при помощи того же самого аппарата - это тащить себя за косичку
из болота...
Сейчас? Сейчас достигнут полный гомеостаз. Интеллект добился своего и
теперь будет прилагать все усилия, чтобы гомеостаз сохранить. Какого рода
усилия? Транквилизация генератора идей - информационная игра ведется так,
чтобы никаких действительно новых идей он не выдавал; Транквилизация
общества - о, здесь обширнейшее поле деятельности! Наконец, блокировка
информации, все же поступающей в систему - главным образом из-за границы.
Кой-какие долгосрочные меры в рамках той же блокировки: снижение
культурного уровня, усреднение образования - и так далее. Уже заметно.
Воспитание - разными методами - отвращения ко всему новому, необычному.
Культивирование неизменности образа жизни, оседлости, постоянного занятия
одной деятельностью. Ты не думай только, что он там размышляет специально,
как это устроить и не упустил ли он что-нибудь. Это происходит
автоматически. Допустим, ты бросаешь камень, и мозг твой мгновенно
производит довольно сложные баллистические расчеты - хотя заставь тебя эти
расчеты сделать на бумаге, ты провозишься неделю. Так и у _него_: то, что
служит для жизнеобеспечения, осуществляется легко и непринужденно; а
навязанные задачи решаются долго, громоздко, со множеством ошибок... да
это и не вполне ошибки, а просто результаты решений других, собственных
задач.
Перспективы? Боб почесал подбородок. Знаешь, я так долго думал над
этим, что теперь уж точно ничего не знаю. Если по большому счету, то
единственный выход - это отказаться от управления обществом вообще. Но это
же, сам понимаешь, утопия. Так что могу говорить только о нас, о маленьких
человечках. Стараться _вести себя_ на своих местах - на своих местах в
информационных узлах этой системы, внося сбои в мыслительный процесс этого
монстра. Может быть, он сдохнет. Поступать не по инструкциям, а по
совести. Только это чистейшей воды идеализм... А закон - это тоже
инструкция? - спросил я. То есть? - не понял Боб. Ты сказал - не по
инструкциям, а по совести. Так закон - это тоже инструкция? Черт его
знает, неуверенно сказал Боб. Как когда... смотря для чего закон служит...
Ты помнишь Юрку? - спросил он. С ним ведь поступали строго по закону.
Только закон этот был специально создан для того, чтобы существовала и
процветала эта структура ОВИР. Понимаешь, если бы не было этой процедуры
отбора, разделения на чистых и нечистых, проверок благонадежности и
уважительности причин, оценки их - чисто субъективной, кстати! - если бы
можно было, как в цивилизованных странах, уехать, приехать, пожить здесь,
пожить там, - так ведь и не понадобилось бы этой десятитысячной оравы
чиновников, следящих, чтобы все шло по закону. Кому это выгодно? Откуда
пошло? Вот тогда я и стал задумываться... Сначала додумался до наличия
паразитического класса - чиновничества. Потом вижу - не сходится. Ведь
даже высшему чиновничеству отсталость страны невыгодна... То есть класс-то
есть, и именно паразитический, но есть что-то и над ним - за ним... И вот
читаю какую-то книжку, чуть ли не Винера, - и как молнией по затылку,
думаю: ну, все... ты меня знаешь, я человек увлекающийся, но не пугливый,
а тут аж руки-ноги отнялись - страшно стало. Думаю - вот почему
кибернетику мордовали...
Боб говорил еще много, и многое я просто не запомнил, а многое, может
быть, перепутал, - но он заразил меня этой своей идеей, и теперь мысли мои
работают постоянно именно в этой плоскости. Однако одну его фразу я
запомнил точно, дословно: главное, сказал Боб, это просто холодно и четко
понимать, что обществу у нас противостоит не какая-то группка дураков или
злоумышленников, не каста и не враждебный класс, а интеллект - развитый,
всезнающий, почти всемогущий, абсолютно внеморальный - нечеловеческий
интеллект информационной системы; контакт с ним невозможен, переиграть его
немыслимо, использовать в своих целях - глупо и преступно; глупо потому,
что он, вероятно, и не подозревает о существовании человека...
Единственное, что можно сделать, - это изучить его и, изучив, уничтожить -
не может же быть, чтобы у него не было слабых мест; это просто я их не
знаю...
И что же делать? - глупо спросил я.
Что делать? - сказал Боб. Как быть? И кто виноват? Вопросы, которые
всегда интересовали русскую интеллигенцию.
Проклятые вопросы, сказал я. Лишь проклятые вопросы, лишь готовые
ответы... Лишь готовые ответы на проклятые вопросы... лишь проклятые
ответы на готовые вопросы...
Что это? - спросил Боб.
Это я когда-то пытался писать стихи, сказал я.
Оптимист, сказал Боб. А надо - лишь готовые вопросы, лишь готовые
ответы.
Вечно вы, Ржевский, все упрощаете, сказал я.
Отнюдь, отнюдь, сказал Боб. Давеча, не поверите, устроили большое
гусарское развлечение...
Бороду подбери, сказал я.
Да? - удивился Боб. А мне только вчера рассказали...
К утру наконец посвежело. Сдуло всю вчерашнюю липкую духоту, и ветер
стих, и облака остановились в небе и не летели больше, как безумные птицы,
а на востоке протянулась над озером синяя полоса, а потом она налилась
прозрачным розовым, и появилось солнце, осветив снизу облака, - братцы, до
чего же это было красиво...
Когда я думаю о Бобе, я почему-то в первую очередь вспоминаю эту ночь,
а уж потом - все остальное...
ЗЕРКАЛА
Мы попили чаю, девочки разлеглись на матрасиках ловить самый лучший
утренний загар, а Боб отвел меня чуть в сторону и сказал, что возвращение
вчерашних мальчиков маловероятно, но теоретически возможно, поэтому он
оставляет мне обрез с тремя патронами (живыми не сдаваться? - спросил я),
а сам берет мотоцикл и едет в Юрлов выяснять некоторые обстоятельства. Как
этого парня зовут? - спросил он у Инночки. Инночка сказала. А адрес
помнишь? Инночка помнила. Ну, загорайте, сказал он и стал заводить
мотоцикл. Меня несколько покоробила такая его категорическая
распорядительность, но морда у Боба была соответствующая - это был Боб,
Взявший След, так что спорить не имело смысла. Он завел, сел и поехал.
Отсутствовал Боб до половины пятого. Я начисто не знаю, где он был и
что делал. Судя по всему, он, не вмешивая в дело местную милицию, расколол
этого шофера на многое, если не на все. А может быть, и не только шофера.
Как я догадываюсь, платой за информацию было обещание держать ее в тайне -
как, кстати, и источник ее. Боб сдержал слово. Даже мне он ничего не
сказал. Короче говоря, он за те восемь часов, которые провел отдельно от
меня, узнал очень многое. Вернулся он весь осунувшийся, усталый, злой. Мы
сидели у воды и играли в дурачка. Никто нас, конечно, не терроризировал:
на берегу, справа и слева, стояли машины, палатки, навесы, горели костры -
короче, была суббота. "Уик-энд на берегу океана", трудящиеся смывали
трудовой нот с лица своего. Боб подрулил поближе и велел мне одеваться и
ехать с ним. Девочки завозмущались было, но он совершенно не обратил на
них внимания. Возьми обрез, сказал он. Я сунул завернутый в штормовку
обрез в коляску. Там на дне уже лежал какой-то незнакомый длинный
брезентовый сверток. Мы недолго, соизволил сказать он наконец девочкам. Не
скучайте. Я сел сзади, и он погнал быстро, как только мог, вдоль озера, от
города, а потом по дороге, уходящей в лес, куда-то в гору, и ехали мы так
с полчаса, не меньше, несколько раз Боб останавливался и сверялся с
набросанным на листке бумаги планом, потом дорога свернула в лог, и я
увидел дом, стоящий прямо в лесу.
Это был большой, добротный дом из бруса, с верандой, с крутой высокой
крышей, с двумя печными трубами, с фасадом в шесть окон и с высоким
крыльцом. Забора вокруг дома не было, но в стороне лежал подготовленный
штакетник, и вообще были признаки то ли закончившегося, то ли еще
продолжающегося ремонта: доски, бочки, строительный мусор, самодельная
циркульная пила... Дом упирался спиной в склон горы, так что из чердачного
помещения можно было, видимо, выходить прямо на терраску, где стояли
сарайчик и баня - тоже с признаками ремонта.
Боб подогнал мотоцикл к самому дому, к крыльцу, поставил на ручной
тормоз - тут был отчетливый уклон. Ну вот, удовлетворенно сказал он, мы и
на месте... наверное. Он достал из коляски обрез, сунул себе за пояс.
Потом достал другой сверток. Там было новенькое ружье-пятизарядка,
двенадцатый калибр, автомат. Была там и коробка с патронами. Умеешь? -
спросил он. Нет, сказал я. Он показал. Оказалось, очень просто. А зачем? -
спросил я. На всякий пожарный, сказал Боб. Авось не понадобится. В
патронах картечь. Ого, сказал я, на кого же это мне придется охотиться, на
какую дичь? Да не на дичь, сказал Боб, - охотники... Я вспомнил вчерашнюю
драчку и заткнулся.
Дверь была заперта на висячий замок, Боб достал из кармана ключ и отпер
ее. Мы вошли. Свет падал только из двери, поэтому я не сразу разглядел
помещение. Да там и нечего было разглядывать. Недавно, видимо, перестилали
полы, вдоль стен еще лежали доски; в одном углу желтела огромная куча
стружки. Посередине стояла чугунная печка - не "буржуйка" из бочки, а
литого чугуна ящик длиной около метра и по полметра в высоту и ширину.
Труба от нее уходила во вьюшку настоящей печи. А у дальней стены, напротив
двери, стояла единственная в доме мебель: два высоких зеркала в деревянных
рамах, укрепленные на ящиках без ножек - не трюмо, но что-то наподобие
того.
Ага, сказал Боб и подошел к зеркалам. Потрогал одно, другое. По-моему,
он волновался, - он, когда волнуется, становится чрезвычайно экономен в
движениях. И когда выпьет - тоже. Потом он взялся за край ящика одного из
зеркал и с натугой - зеркало было тяжелым, гораздо тяжелее, чем казалось и
чем должно было быть, судя по размерам (кстати, и осколки зеркал, те, что
сохранились, гораздо тяжелее, чем стекло, - они тяжелые, будто из свинца),
- с натугой развернул его боком к стене. Помоги, сказал он мне, и мы
вместе развернули второе зеркало - так, чтобы они смотрели теперь друг на
друга. Боб вытащил из кармана рулетку и стал мерить расстояние между
зеркалами. Несколько раз мы двигали зеркала, пока между ними, между
поверхностями их стекол, не стало ровно двести шестьдесят шесть
сантиметров. Потом мы поправили их так, чтобы они стояли параллельно, -
это было легко сделать, потому что малейший перекос искривлял бесконечную
череду отраженных зеркал вправо или влево. Наконец мы поставили их так,
как надо. Отойдем, сказал Боб. Мы отошли и стали ждать.
Ждать пришлось минуты три. Потом вдруг возник какой-то звон, тонкий и
долгий, возник, нарос и пропал, а грани стекол, выступающие на несколько
миллиметров из рамы, засветились: у левого зеркала - красным светом, а у
правого - темно-фиолетовым, почти черным, жестким, интенсивным, бьющим по
нервам.
Боб подошел к правому зеркалу, долго смотрел на него. Я стоял в двух
шагах за его спиной, держа в руке ружье, и злился на него, на себя, на
свою недотепистость и непонятливость, - злился страшно и готов был плюнуть
на все, разругаться с Бобом и уйти куда подальше. Я помню прекрасно, как
болезненно я воспринимал в эти секунды всю нелепость происходящего, всю
истошную, не лезущую ни в какие ворота неестественность событий. И тут Боб
протянул руку и коснулся поверхности зеркала, и зеркало отозвалось тем же
звоном, и по нему пробежала рябь, как по воде, Боб сделал движение рукой -
и рука исчезла, погрузившись в зеркало, и тут же вернулась - невредимой.
Боб отшатнулся и налетел на меня.
Видел? - спросил он. С меня уже слетела вся дурацкая злость, но
испугаться я еще не успел. Видел, выдохнул я. Что это? Золотое дно, мрачно
сказал Боб. Не понял, сказал я. Потом, потом, сказал Боб. Слушай меня
внимательно, старик, заговорил он твердым голосом. Слушай, запоминай и
делай только так, как я скажу. Сейчас я войду... туда. Ты будешь ждать
меня здесь. Я пробуду там час, два - не больше. Понимаешь, надо сделать
так, чтобы никто не вошел туда следом за мной и чтобы никто не сдвинул
зеркала. На всякий случай - вот тебе рулетка, запомни: двести шестьдесят
шесть. Но лучше, чтобы ты не допустил... ну, смещения... В общем, так:
если кто-то захочет проникнуть туда или вообще будет в курсе дела и
постарается зеркала сдвинуть - это враг. Понимаешь - настоящий враг. Это
воина, старик, и они не задумаются, чтобы убить нас. А нам нельзя
допустить, чтобы нас убили. Понимаешь?
Ни черта не понимаю, сказал я, ни черта абсолютно. Мне было страшно и
удивительно неуютно, я вдруг попал в какую-то другую жизнь и никак не мог
избавиться от желания то ли проснуться, то ли сбежать и забыть.
Ах, черт, сказал Боб, ну некогда же сейчас объяснять...
Это по тому делу? - на всякий случай спросил я.
По тому, сказал Боб. Здесь вот оно все и сходится - все линии, все
нити... Я вернусь и расскажу. Только ты прикрывай меня, ладно?
Ладно, сказал я. Что я еще мог сказать?
Он подошел к зеркалу, еще раз пошарил в нем рукой, просунул голову,
постоял так несколько секунд - видимо, оглядывался, - потом перешагнул
через ящик-подставку, как через порог, и исчез.
Он исчез, а я остался стоять как истукан, и стоял довольно долго, а
потом вдруг принялся обходить зеркало по кругу - хорошо хоть еще ружье на
плечо не положил и шаг не чеканил, - и сделал круга три, прежде чем до
меня полностью дошел весь идиотизм собственных телодвижений. Тогда я
засмущался и стал искать, куда бы присесть, и сел на чугунную печку, но с
нее нельзя было видеть одновременно и зеркала, и дверь, все время что-то
было за спиной, это нервировало, тогда я соорудил себе скамеечку из досок
между зеркалами у стены - теперь я видел и зеркала, и дверь. Ружье я
поставил между колен и стал чего-то напряженно ждать, все время
посматривая на часы, и уже через десять минут измаялся этим ожиданием.
Тогда я взял себя в руки - постарался взять. Я положил ружье на пол рядом
с собой, сел поудобнее, откинувшись назад, к стене, и стал думать обо всем
на свете, и вскоре поймал себя на том, что думаю о Тане. Мне тут же пришла
злодейская мысль: убрать зеркала, оставив Боба там, где он есть,
избавившись тем самым... ну, и так далее. Так и возникают сюжеты. Одно
предательство - обязательно должно быть другое, параллельное, - я
задумался над параллельным, а потом понял, что получается лажа. Лажа
получается, старина, сказал я себе. Параллельный... параллельный... мир. Я
оглянулся на зеркала. Стоят... надо же. Кто бы мог подумать... Меня вдруг
охватило беспокойство - как там девочки одни, мало ли что могло случиться,
все-таки свинство было - оставлять их... потом вдруг вспомнил, как Таня
входила в лунную воду и как переодевалась у костра Инночка, давая себя
рассмотреть, - и понял, что соскучился, что надо бы устроить сегодня
какой-нибудь маленький праздник - это Бобова теория, теория маленьких
праздников, гласящая, что если в календаре ничего нет, а на душе неважно,
то надо придумать маленький праздник и отметить его, а иначе жить совсем
невмоготу, - с фейерверком: в бутылку наливается чуть-чуть бензина,
бутылка затыкается пробкой, ставится в костер, пробку вышибает - ура, ура,
ура! Да здравствует наша самая лучшая в мире жизнь! И так далее - до
самого утра. С перекурами на пересып. Такова программа-минимум. Бензин
есть, бутылки тоже есть, большей частью полные, но это временное
явление...
Потом я вспомнил почему-то, как наглый Боб прошлым летом знакомился с
девушками на пляже. Он выбирал самую красивую, подходил и просил - с самой
милой улыбочкой - полотенце. Девушка не могла, разумеется, отказать. Боб
тут же, рядом с ней, обматывал чресла полотенцем, снимал плавки, выжимал
их, надевал снова и, рассыпаясь в благодарностях, возвращал полотенце.
Действовало это безотказно.
Наконец я смог спокойно думать про эти чертовы зеркала. Получается что?
Получается что?.. Получается, что это действительно двери в какие-то иные
миры. Тогда сходится все: и золотые монеты, которых не чеканило ни одно
государство, и женщины в странной одежде... вообще все. Я медленно встал и
подошел к тому зеркалу, в которое вошел Боб. В зеркале стояла бесконечная
череда зеркал, бесконечный черный коридор - и бесконечность эта дышала...
не могу сказать как, но я чувствовал, что она становится то больше, то
меньше, пульсирует, дышит - бесконечность... Мне стало жутко, но я сдержал
себя. В помещении было довольно темно, и видно было только зеркала три,
ну, пять - дальше шла сплошная непроницаемая плотная темень - поле для
игры воображения... Я зачем-то глубоко вдохнул, задержал дыхание и
просунул голову сквозь зеркало. Знакомый звон резанул по ушам, и вообще
было какое-то странное ощущение непонятно чего - будто я безболезненно, но
с усилием продавился через много маленьких дырочек... а потом я увидел
Зазеркалье. Зазеркалье было неинтересным: это был простой коридор, узкий и
сравнительно высокий, с панелями, неровно покрашенными темно-зеленой
матовой краской. На потолке горели вполнакала голые лампочки. Метрах в
сорока отсюда коридор начинал плавно изгибаться вправо, и дальше уже
ничего не было видно. Стояла полная тишина. Я подождал немного и вернулся
- вытащил голову. Наверное, там я совсем не дышал - потому что в груди
сперло, пришлось несколько раз глубоко вдохнуть, только после этого
дыхание восстановилось. Так, подумал я, а напротив?.. Я подошел к другому
зеркалу - тому, что светилось красным.
Сначала я попробовал просунуть руку, и руку обожгло холодом. Там, за
зеркалом, было градусов сорок. Я опять набрал полную грудь воздуха,
зажмурил глаза и осторожно - гораздо осторожнее - просунул голову. Там был
еще и ветер - мороз, ветер и яркое солнце, - я открыл глаза и чуть не
заорал: я висел на высоте пятого этажа и смотрел вниз, и глаза еще не
привыкли, никак не могли привыкнуть к ослепительному свету, потому что
солнце било прямо в лицо, и до горизонта лежал сверкающий снег, и только
подо мной - наискосок - шла темная лента дороги, и по дороге брели,
держась, хватаясь друг за дружку, чтобы не упасть, - молча, только шорох
множества бессильных шагов, - люди в странном сером тряпье, и двое рядом с
дорогой - в белых тулупах и с огромными собаками на поводках; а направо -
я высунулся по плечи и смог посмотреть, откуда они шли - стояли - лежали -
черные, припорошенные снегом руины, и местами поднимался дым, и пахло
горелым - горелым и еще чем-то неясным, но тяжелым... Ресницы смерзлись, и
я не мог ничего больше видеть, но слышать еще мог: шарканье ног, собачий
лай, доносящийся волнами далекий неровный гул, гудение и время от времени
- содрогание воздуха, которое и звуком-то не назовешь, - а потом
прозвучало несколько выстрелов, но я не видел, кто и в кого стреляет...
Я буквально вывалился обратно, сел и стал оттирать руками - страшно
горячими руками - оледеневшее лицо. Заломили зубы и уши. Потом вдруг
почему-то вернулся, как эхо, запах, вернулся стократно усиленным - гари и
гниения, - меня чуть не вывернуло. Так я сидел и постепенно приходил в
себя, и вдруг какой-то сторож во мне ударил в рельсу - я вскочил на ноги и
схватил ружье - что-то было не так. Что? - я огляделся. Потом дошло:
замолчали птицы. До этого сороки трещали без передышки, а тут настала
тишина.
Я подошел к двери, выглянул наружу. Дорога отсюда просматривалась
метров на двести - никого. Но что-то тревожило и давило, именно давило
что-то такое... не знаю: так бывает при звуке сирены, и на этот раз
ощущения были те же, только звука не было. Совершенно точно - металась,
вибрировала какая-то мерзость в воздухе, и вскоре я кожей лица
почувствовал это: невыносимо пронзительную вибрацию, как от бормашины,
только растянуто и размыто, не в одном каком-то зубе, а во всем теле, -
началась от лица и дошла до ног, икры заломило так, что я присел, держась
за косяк двери, чтобы не упасть. Наверное, я даже отключился на сколько-то
секунд, потому что тех двоих я увидел, когда они были уже в сотне метров
от меня - это надвигалось, как повторный кошмар, именно повторный, потому
что мне казалось, что это продолжается непрерывно: началось вчера вечером
и продолжается до сих пор, не прекращаясь; двое угрожающе подходят, один
чуть впереди, другой сзади и сбоку - не знаю я, почему мне так казалось,
наваждение какое-то... Я повалился назад и крепко стукнулся затылком, и от
боли пришел в себя - то есть завывание, неслышное, сверлящее,
продолжалось, но уже не проникало глубоко в меня, задерживаясь где-то
сразу под кожей; главное, что вернулась способность соображать, и сразу
мелькнуло: то! То самое, о чем предупреждал Боб! Враги! Мне по-прежнему
мерещилось, что это вчерашние парни, но что-то в них было не так - я,
отодвинувшись от двери, всматривался в них - что-то было не так, не так,
как... непонятно. Один был в защитного цвета штормовке, черных штанах и
сапогах, второй - в коричневой болониевой куртке, голубых спортивных
брюках и вибрамах, на голове вязаная шапочка; я успел рассмотреть их до
того момента, когда они увидели мотоцикл.
Это были профессионалы. Не успел я моргнуть, как у них в руках
оказалось по пистолету, и зигзагами, пригибаясь, они метнулись к дому -
один вправо, другой влево, я никак не мог уследить сразу за обоими - я уже
сидел на корточках или стоял на коленях, прячась за косяком двери, и
выцеливал кого-то из них, я все еще не мог поверить себе, что это всерьез,
что я буду сейчас стрелять в людей - это была какая-то затянувшаяся шутка;
но один из них поднял руку и выстрелил, чуть не попав в меня, - пуля
врезалась в косяк. Этот звук я не забуду до конца жизни, и выстрелил в
ответ, сорвав спуск, и видел, как картечь хлестанула по траве. Они
залегли. Один в канаве, другой за бочками. Потом они стали по очереди
выскакивать, как чертики из коробочек, обстреливая дверь. Их выстрелы
звучали очень тихо - или мне казалось так после грохота моей пушки? Они
били очень кучно и все время в косяк - ни одна пуля не влетела в проем
двери, и я догадался, что они боятся попасть в зеркала. И, вспомнив про
зеркала, я вспомнил про Боба, ушедшего в зеркало, и что я прикрываю его с
тыла, и что, если я пропущу этих к зеркалам, они убьют его. И с этой
секунды я действовал очень четко: во мне будто включилось что-то, какая-то
боевая система - не та, что при драке, не было ни ярости, ни азарта,
эмоции вообще отключились начисто - только голый расчет и абсолютная
холодность.
Я выстрелил навскидку по одному из парней, выстрелил наудачу, чтобы
только истратить патрон, и спрятался за косяк, держа ружье вертикально:
расчет был на то, что они решат, что у меня двустволка и что я ее сейчас
перезаряжаю. Еще две пули врезались в стену, потом наступила короткая
пауза, и тогда я развернулся всем корпусом и выстрелил в бегущего ко мне
парня в коричневой куртке, - выстрелил в упор, метров с десяти, и понял,
что попал, - и тут же бросился на пол и скрылся за противоположным косяком
- и слышал, как пуля рванула воздух: тот, второй, в штормовке,
выстрелил-таки в проем двери, нервы не выдержали - пуля ударила в чугунную
печь, и звон был такой, как если бы там висел колокол. Теперь мне стрелять
было не с руки, а повторять этот трюк было бы безумием, он срезал бы меня
влет - я отступил по стенке, а потом бросился к этой самой печке и залег
за нее. Такая позиция была лучше старой: там бы он меня застрелил, рано
или поздно. Здесь же ему придется сначала меня увидеть - войдя со света в
темноту. Я же его буду видеть прекрасно.
Пользуясь паузой, я дозарядил ружье. Странно: руки не дрожали, но
внутри, от горла и ниже, было совершенно пусто и тупо и что-то там
трепыхалось, как тряпка на ветру; я чувствовал, что рот у меня не
закрывается, потому что я им дышу, а когда я поднял руку, чтобы протереть
глаза, то никак не мог дотянуться до лица. Я страшно боялся, но страх этот
был как боль под новокаином - был, а не чувствовался. Но был. Не просто
страх - ужас. И внутренний, настоящий, и накачанный этой проклятой
вибрацией, этим воем - черный ужас, и умом я его чувствовал, но что-то
сработало у меня внутри и отключало его от восприятия...
Второй парень долго не стрелял и не показывался - может быть, искал
обход; мне чудилось, что я слышу какие-то стуки в стену и шали наверху.
Оказалось - нет. Он подобрался к двери. Чуть-чуть показывался краешек
головы и скрывался. Я взял на прицел это место, готовясь стрелять, но он
обхитрил меня: махнул чем-то на уровне лица, и я не сдержался - выстрелил
- щепки так и брызнули, а сам он появился над порогом, рука с пистолетом и
голова, и успел выстрелить трижды; печка моя загудела от ударов. Я
выстрелил в него, но не попал - он уже исчез. И тут меня страх все-таки
достал - какой-то прогностический страх: я понял, что проиграю ему.
Позиция моя была лучше и оружие мощнее, но своим он владел - превосходно.
Еще одна, две, три такие дуэли - и он зацепит меня. По сути, до сих пор
мне просто везло. А теперь результат зависел только от умения...
Но все решилось иначе. За спиной у меня раздался шум падения: Боб лежал
на спине, ногами к зеркалу, и лихорадочно дергал затвор своего обреза,
одновременно пытаясь отползти назад, но сзади стояло другое зеркало, и Боб
упирался в него плечами, в смысле - в ящик-подставку. А из того зеркала,
из которого он выпал, перло что-то непонятное, и я до сих пор не уверен,
что мне это не померещилось: будто бы извивающиеся змеи, только вместо
голов у них были кисти рук с тонкими и тоже извивающимися пальцами; и
когда Боб спиной уперся и сдвинул то, второе зеркало и это раскололось со
звоном и посыпались осколки, руке будто бы упали на пол и продолжали
извиваться... впрочем, не уверен. Я вообще неясно и сумбурно помню
последующие события, кроме одного: стало темно, я обернулся к двери и
увидел того, в штормовке, стоящего на пороге - замершего на пороге - с
пистолетом в руке... я видел только его силуэт, но через этот силуэт,
показалось мне, проступило другое: черный гибкий дьявол, - он стоял,
замерев, и смотрел, как все еще рушатся осколки зеркала... и я выстрелил.
Я выстрелил от страха. Может быть, можно было не стрелять. Не знаю. Но я
выстрелил - от страха, что он опередит меня, - и во вспышке моего выстрела
увидел, как в его груди образовалась черная дыра с неровными краями - он
сделал шаг назад и выстрелил тоже - он, уже убитый, - и за моей спиной
опять обрушился звон разбитого стекла... Потом он шагнул вперед, снова
шагнул - и я, заорав, выстрелил в него еще дважды - второй раз уже в
упавшего.
- Все нормально, - говорил Боб, тряся меня за плечо, - все нормально. Я
слышал, как у него стучали зубы. А потом вдруг стало страшно жарко, и жар
этот исходил от лежащего головой к нам парня в штормовке, мы попятились -
и тут он вспыхнул. Вспыхнула голова - ярко, как целлулоид, и сквозь
прозрачное пламя видно было, как сгорает череп и то, что внутри черепа:
будто бы соты, но с толстыми стенками ячеек. Пламя разгоралось и
становилось невыносимо жарким, и мы пятились, запертые этим пламенем, и
уже загорелась стружка в углу, занимались стены, и нечем было дышать.
Потом мы как-то оказались на чердаке, но я совершенно не помню, как именно
- не помню я, чтобы видел лестницу, ведущую на чердак, или хотя бы люк в
потолке; но, значит, что-то было, раз мы туда попали. Зато отчетливо
помню, что руки были заняты чем-то тяжелым и что ружье мешало страшно. Дым
был уже и на чердаке, и Боб, мучительно кашляя, шарил по карманам и не мог
найти ключ от двери - потом оказалось, что он держит его в руке. Мы
вывалились на воздух и оказались около баньки, и Боб лег на землю, а я
увидел, что мотоцикл стоит совсем рядом с пламенем, и бросился вниз.
Помню, что руль был страшно горячий, раскаленный, помню, что не сразу
нашел, нащупал, отворачиваясь от жара, ручку тормоза, но нашел все же - и
мотоцикл покатился задом, описывая дугу, и врезался кормой в штабель
досок, а я бежал за ним следом и что-то кричал... Потом рядом оказался
Боб, и мы покатили мотоцикл подальше от огня. Дом уже горел по-настоящему,
там было чему гореть, и перед домом тоже бушевало пламя - горел тот
парень, в коричневой куртке. Боб завел мотоцикл и кричал мне что-то
неслышимое за ревом огня, но я никак не мог оторваться - стоял и
смотрел... Боб гнал мотоцикл куда-то в гору, почти без дороги, а потом под
гору, бешено, со страшной скоростью, проскакивая между деревьями - не
понимаю, как мы не разбились тогда. Он выехал к какой-то речушке и заехал
прямо в воду. Заглушил мотор, слез с мотоцикла, стал умываться, потом
вдруг сел и захохотал. Сидел в воде и хохотал, как сумасшедший. И я вдруг
тоже захохотал и свалился с седла - нарочно, чтобы наделать побольше
брызг. До меня дошло наконец: это были не люди! Понимаете: не люди! Не в
людей я стрелял! Облегчение было немыслимое. Я брызгал на Боба водой, я
вопил и поднимал фонтаны - и вдруг уловил, как он на меня смотрит: с
усмешкой, такой усталой и понимающей усмешкой... понимающей и брезгливой.
Передохни, сказал он. А что, что-то не так? - спросил я, переводя дыхание.
Боб не ответил, помолчал немного, потом сказал: "Ладно, отбились". - Ще
Польска не сгинела? - спросил я и опять захохотал. Не мог я так сразу
остановиться. - Хватит, - сказал Боб, - вставай и умывайся, у тебя вся
морда в саже...
Мы медленно ехали и сохли на ходу, и выбрались на шоссе где-то далеко
за Юрловом, и Боб повернул от города и проехал несколько километров, и
только потом, когда шоссе было пустынно, развернулся и поехал обратно.
Теперь было хорошо видно: слева и впереди над лесом поднимается рваный и
ломаный столб дыма. На въезде в Юрлов нас остановил гаишник. Права и у
меня, и у Боба были в непромокаемых бумажниках на липучках, и эти
бумажники очень заинтересовали сержанта. Держа в руке, он обошел мотоцикл
кругом, проверил номера, попинал колеса - ему явно хотелось к чему-нибудь
придраться. - Что - мотоцикл угнали? - спросил Боб. - Почему? - удивился
сержант. - Нет... - Позвольте-ка, - сказал Боб и мягко отобрал у него свой
бумажник. Под правами у Боба лежало служебное удостоверение. - Ага, -
сказал сержант и вернул мне мой бумажник. - Что это у вас там горит? -
спросил Боб. - Где? - спросил сержант. - А это... Это, наверное, лыжная
база - лыжную базу там строители ладили. Вот и подпалили, видать, по
пьянке. Много разного по пьянке делается... - Это точно, - сказал Боб. -
До свидания, сержант. - Счастливого пути! - напутствовал нас сержант. Мы
уехали. Правда, недалеко. Боб вдруг резко тормознул, спрыгнул с седла,
зацепившись коленом, и побежал в кусты. Вернулся он весь белый, молча сел
в коляску, сказал: веди. Я пересел за руль и медленно поехал в наш лагерь.
Возле палаток Боб буквально сполз на землю, и мы с девочками принялись
приводить его в чувство. Таня очень испугалась: она думала, это рецидив.
Но через час Боб уже был на ногах.
- Только без вопросов, - предупредил их Боб. Служебная тайна. Таня уже
пыталась меня допросить - шепотом, но энергично, я ничего не смог ей
сказать. Врать не хотелось - я так и сказал: врать не хочу, а правду пока
сам не понимаю, - точнее, не могу объяснить. А чуть позже Боб просто
приказал мне молчать.
Начисто не помню тот вечер и ночь. Таня говорила, что мы с Бобом бузили
невероятно развязно, но мрачно. Судя по тому, что я проснулся в полдень,
Инночка еще спала, а в палатке все было скручено в жгуты, ночь прошла в
приключениях. Кажется, даже бегали купаться - не помню. Когда я выбрался
из палатки. Боб уже кашеварил, а Таня умывалась, стоя по щиколотку в воде.
Кашеварил Боб как-то странно: на корточках, прямо как палка. - Ты чего? -
спросил я. - Поясница отвалилась, - сказал Боб. - Стареешь, каналья, -
сказал я. - Старею, - согласился Боб, - старею: сопли вожжой тянутся и с
пива пердю. Но, обратно же, есть и преимущества у старости... Какие
преимущества, он не договорил: из палатки, шатаясь, вышла на четвереньках
Инночка, постояла и повалилась на бок. С днем рожденья, Винни-Пух, -
сказала она, - я принес тебе самое-самое... кто видел мой лифчик? Вон там,
на дереве, - сказал Боб. Почему на дереве? - удивилась Инночка, - разве
ему там место? Тут произошел сексуальный взрыв, - сказал я, - вот его туда
и забросило. Понятно, - сказала Инночка, - надо доставать... Она потрясла
дерево, и оттуда упали лифчик, майка с девушкой-рыбачкой и одна босоножка.
Вторая зацепилась крепко, мне пришлось лезть наверх и сбивать ее палкой. С
дерева я и увидел милицейский "бобик".
- Атас, ребята, - сказал я, - нас едут беречь. Интересно, - сказал Боб.
Машина подъехала, из нее вышли капитан и старшина, а следом за ними
давешний Миха, но я его не сразу узнал, вся правая половина морды Михи
являла собой сплошной синяк. Рука была в гипсе. Одна, - подумал я.
Старшина остановился шагах в пяти, капитан подошел и представился. Боб
тоже представился вполне официально. - Что у вас тут произошло? -
дружелюбно спросил капитан. - Необходимая оборона, - сказал Боб. - У ребят
был нож, заточка и обрез. Хотите заводить дело? А куда деваться? - спросил
капитан. Мы решили не писать заявления, - сказал Боб. Я вчера поговорил со
вторым - он извинился перед девушкой, и все будет в ажуре. Не будете,
значит, писать, - сказал капитан. - Ну ладно... А как вы объясните вот
это: и он рассказал, что вчера, часа в два дня, к дому Виктора Кудинова
подъехал автобус, на котором он работает, из автобуса вышли два человека,
через несколько минут они вернулись, ведя за собой упомянутого Кудинова, -
именно ведя, потому что тот шел неохотно и чуть ли не упирался. Видевшая
это соседка вдруг чего-то так испугалась, что не могла прийти в себя до
сегодняшнего утра, а утром прибежала в милицию, крича, что Витеньку
похитили бандиты. Над ней посмеялись, но через час пришел дед, ходивший по
грибы, и сказал, что прямо в лесу стоит автобус Кудинова, а в автобусе
никого нет. Забавно, - сказал Боб. - Мужик ночь дома не ночевал, а его уже
милиция разыскивает. Значит, так, с Куликовым я разговаривал в десять
часов утра, объяснил ему популярно положение вещей, с двенадцати часов и
примерно до пятнадцати тридцати был в районной больнице, могут подтвердить
дежурный врач и больные. Он, - Боб показал на меня, - был здесь с утра до
вечера, могут подтвердить девушки и окружающие отдыхающие. Так, алиби у
нас есть, мотивов у нас нет, поскольку, во-первых, мы их позавчера и так
накидали, а во-вторых, проще всего было бы сдать ребят вам, а вещдоки -
вот: и Боб выложил завернутые в полиэтилен нож Михи и заточку усатого;
обрез, прошу прощения, залапали, сгоряча схватились пару раз, а на
ножичках отпечатки все на месте... но вот решили волну не поднимать, миром
разойтись... Дурак ты, - сказал капитан Михе, - если бы это были они -
стали бы они тебе тут на месте сидеть? Вот именно, - сказал Боб. - Кстати,
что за ребята его увели, в чем одеты были? Мы вчера видели двоих в лесу,
странные какие-то... Чем странные? - спросил капитан. Стоят, руками машут,
а мы подошли - повернулись и побежали. Странно, - согласился капитан. Один
в зеленой штормовке был и в сапогах, второй в коричневой куртке. Точно, -
сказал Боб, - они. Их мы и видели. В котором часу? - спросил капитан. В
семь, в начале восьмого, - сказал Боб. А где, можете показать? Примерно, -
сказал Боб. Там, вдоль озера если ехать, километрах в восьми дорога в лес
уходит. Там и видели. Спасибо, - сказал капитан, протокол как - сейчас
напишем или завтра в отделение заедете? Да давайте сейчас, - сказал Боб. -
И запишите мой телефон, надо будет, звоните.
Потом, когда "бобик" уехал, я отвел Боба в сторонку и спросил: а как ты
узнал, в чем они были одеты? Ты же их не видел. Кто? - не понял Боб. Ну
эти... похитители. Никак я не узнавал, он сам все сказал. А я подтвердил,
что их и видел. От фонаря ляпнул. От фонаря - и в десятку, - сказал я. Это
они были там, у дома... О-ла-ла! - сказал Боб. Доигрался Витечка. Вот к
чему приводит неумеренная тяга к желтому металлу. Рассказывай, велел я.
Попозже, - сказал Боб. Вот вернемся в город, сядем спокойно...
Инночка налетела, как маленький смерч, пнула Боба в бок, заколотила по
нему кулачками, я попытался схватить ее сзади, она отмахнулась локтем, и
очень удачно - прямо мне в глаз. Я с размаху сел на помытые миски. Боб
наконец ухватил Инночку поперек туловища и поднял ее в воздух. Оказавшись
без опоры под ногами, Инночка не сдалась и продолжала лупить Боба по
гулкой спине. Подбежала Таня, остановилась, не зная, что делать. Это вы,
вы убили его! - кричала Инночка. Нет, - сказал Боб, не выпуская ее из рук,
- не мы. Правда - не мы. Врешь, врешь, - всхлипывала Инночка, - ты и
милиционеру врал. Ничего я не врал, - сказал Боб, - а если и не сказал
чего-то, то так надо, потому что сам веду это дело и не хочу, чтобы они
мне помешали. А Витю-то уби-или! - проскулила тихонько Инночка. Неизвестно
еще, - сказал Боб, - ты так и знай: пока тело не найдено, об убийстве речи
не ведется. Знаешь, как это бывает: пропадает, а потом выныривает - через
год, через пять... Витечка твой запутался в деле одном нехорошем, а вчера
понял, что я это дело раскручиваю - ну и дал деру. Скорее всего. А ты -
убили, убили... убьешь такого, как же. Наверное, Инночка поверила, потому
что с кулаками больше не бросалась и даже помогла мне промыть заплывший
глаз. Но все равно что-то сломалось, и после обеда мы стали собираться
обратно в город. Как-то не получалось с отдыхом после всего этого.
Обратно добирались прежним порядком. Вести мотоцикл, имея только один
глаз, оказалось труднее, чем я думал, но тем не менее в кювет я не
завалился и на встречную полосу не выскочил. Дома меня не ждал никто, в
окнах Боба тоже не было света. Я помылся с дороги, а потом лег спать.
Проснулся, как от удара - что-то приснилось такое, от чего перехватило
дыхание, но что именно, я не запомнил. С тех пор я часто так просыпаюсь -
не каждую ночь, конечно, это было бы совсем уж невыносимо, но часто... А в
ту ночь мне припомнилась одна из хохмочек Боба: "Экспертиза установила,
что череп погибшего пробит изнутри", - у меня было именно такое чувство,
что из меня что-то стремится вырваться, пробить череп и вырваться. Это
было мучительно.
Утром пришла Таня и сказала, что Бобу опять плохо и что он просит меня
зайти. Боб лежал в кровати, зеленоватый с лица, лоб был обмотан
полотенцем. Мой глаз так и не открывался, и смотрелись мы вместе,
вероятно, интересно. Таня сказала, что сейчас она пойдет в свою больницу и
приведет сюда доктора, который лечил Боба. Боб слабо сопротивлялся. Таня
легко преодолела это сопротивление и ушла с напутствием: делай что хочешь.
А потом Боб сел и с лихорадочным блеском в глазах стал требовать с меня
страшную клятву, что я никому никогда ни при каких обстоятельствах - ни
при каких абсолютно! - не расскажу про зеркала. Тогда я сказал, что
собираюсь, в общем-то, писать про все это. Боб сказал, что писать - это
пожалуйста, все равно не поверит никто, - но никому не рассказывать, а
главное - не давать показаний. Показаний? - не понял я. Да, показаний, -
подтвердил Боб, - если меня будут допрашивать, то я не должен и словом
обмолвиться про все это. Я подумал и согласился, но за это потребовал,
чтобы Боб рассказал мне то, что я сам еще не знаю.
"Вячеслав Борисович помолчал немного, потом, нахмурясь, медленно стал
говорить. Видно было, что он затрудняется в подборе слов - так бывает,
когда начинаешь говорить что-то непривычное.
- Очевидно, миры в нашей вселенной лежат послойно, и каждый мир
соприкасается с двумя параллельными ему мирами, в которых течет своя
самостоятельная жизнь. В обычных условиях переходов между мирами нет, но
переход можно создать с помощью неких устройств, в нашем случае
замаскированных под зеркала. Когда устройство работает, можно попасть из
нашего мира в оба соседних. Но топография миров не совпадает, поэтому для
того чтобы проникнуть в другой мир, надо выбрать в нашем мире такое место,
откуда выход в тот мир вел бы на поверхность земли, а не под воду и не в
верхние слои атмосферы. И точно так же - во второй из соседних миров...
Трудно сказать, как именно эти зеркала попали к нам - это явно не земная
техника. Видимо, жители одного из соседних миров - а скорее всего, даже не
соседнего, а какого-то более отдаленного, - научились переходить из мира в
мир и везде устанавливали такие вот зеркала, оставив при них обслуживающий
персонал - или замаскированный под аборигенов, или составленный из
подготовленных аборигенов. Далее: в соседнем с нами мире, назовем его
"красным", по цвету зеркала, идет война - видимо, давно. Есть беженцы,
эмигранты. И вот беженцам некто предлагает переправить их через границу в
нейтральное государство. Переправа осуществляется через наш мир - у нас
тихо, спокойно, границ в этом месте нет. Здесь эти агенты выходят на наших
деловых людей: транспорт там, то-се... Наши, понятно, требуют плату. Те
стали рассчитываться золотыми монетами. Наших запах золота взъярил, и они
взяли это дело в свои руки. Поначалу, вероятно, переправляли, как раньше:
беженцы платили деньги, их в определенном месте ждали, проводили в наш
мир, усаживали в автобус, везли вместе с зеркалами за четыреста километров
и там вновь переправляли в их мир - уже на невоюющую территорию. А потом
кому-то пришла в голову мысль: зеркала-то два... И беженцев стали
проводить не через "красное" зеркало, а через "черное". Наши деловые
ребята получали теперь не только плату, но и все имущество беженцев. А
жители "черного" мира понемногу играли все более и более важную роль - уже
не просто покупателей живого товара, а организаторов, вполне вероятно, что
они намерены были полностью захватить переправу в свои руки. Но - не
удалось..."
На самом деле ничего этого Боб не говорил. Он побелел и заорал, чтобы я
никогда, никогда больше не смел спрашивать его об этом, потому что для
меня это любопытство, а он должен вспоминать то, что видел там... Потом он
откинулся на подушку и закрыл глаза. Так что все, что я написал про этот
разговор, я выдумал сам. В какой-то мере в этом мое спасение, потому что
всегда остается кусочек сомнения - ну а вдруг я ошибаюсь? У Боба не было
такой отдушины - он знал все. И еще - он ведь просто не мог оставить все
так, как есть, и в то же время он ничего не мог сделать...
А тогда мы долго сидели, обдумывая каждый свое. Боб, сказал я наконец,
и что же ты намерен делать? Не знаю, сказал Боб, надо что-то придумывать.
Не знаю. Ведь за дело, за то, что они творили, я их привлечь не могу - нет
такой статьи. Закона они не нарушали, понял? Нет закона - нет и
преступления. А на нет и суда нет. Хорошие ребята, золото-парни... Ну, а
все же? - упорствовал я. Не знаю я, - сказал Боб устало, - ну чего ты ко
мне привязался?
ОСКОЛКИ
Осколки зеркал я нашел через неделю в коляске мотоцикла - так и лежали,
засунутые под сиденье. Кто и как их туда засунул, не знаю. Видимо,
все-таки я. Конечно же, я попробовал устанавливать их одно напротив
другого, и, конечно же, они засветились. И я страшно испугался. Это был
необъяснимый испуг - так в детстве боятся всяких страхоморов. Мне
показалось вдруг, что сейчас из черного зеркала высунутся те самые
извивающиеся руки и втащат меня туда, в черный мир - куда уводили
беженцев... Я тут же опрокинул зеркала и больше не прикасался к ним -
очень долго. Бобу я почему-то не сказал ничего. Не знаю почему. Может
быть, зря. Наверное зря.
Боб поправился недели через две. Целых два месяца он - уже выйдя на
работу и занимаясь чем-то еще - вел частный сыск, пропадая иногда на
несколько дней. Тогда Таня стала приходить ко мне вечерами, мы пили пиво и
разговаривали, и она плакала и говорила, что не может без него жить... Боб
стал раздражителен и вспыльчив, говорить о чем-нибудь с ним было мучением.
Я писал детектив, где немыслимо умный Вячеслав Борисович распутывает
зубодробительное дело, отправил то, что получилось, в журнал, и пришел
ответ, что все хорошо, надо только сделать так, чтобы события происходили
в Америке - так сказать, изобразить их нравы. А второго ноября Боб вызвал
повестками к себе неких Осипова, Старохацкого и Буйкова, заперся с ними в
своем кабинете и шесть часов допрашивал - по крайней мере, те, кто пытался
войти, получали ответ: идет допрос. Потом Боб расстрелял их. Он поставил
их к стенке и расстрелял из охотничьего ружья - никто не знает, где он
взял ружье. Это было не то, которое он приволок неведомо откуда и с
которым я прикрывал его у зеркал, - то осталось в огне. Это было старое
курковое ружье тридцать второго калибра. Боб стрелял жаканами. Всех троих
он убил наповал. Потом, пока ломали дверь, он сжег дело. Он облил ацетоном
и сжег две папки с документами и две магнитофонные кассеты с записями.
Дело погибло безвозвратно. Боб молчал на следствии, молчал на суде. Суд
был в апреле. Судья понимал, что здесь что-то нечисто, но думал, что Боб
кого-то выгораживает. До этого он и хотел докопаться. Но Боб молчал. Тогда
его приговорили к высшей мере. Он выслушал приговор с пониманием, покивал.
В сентябре его расстреляли.
Я понимаю его. Наверное, было бы правильнее, чтобы я его не понимал -
но я понимаю. Он сделал то, что считал необходимым сделать, и принял как
должное то, что полагалось. Сделал то, что мог. Осколков не собрать, это
верно, но почему так страшно мучает меня то, что я узнал, услышал от него
ночью на берегу озера, когда вверху сухо и звонко проносились грозовые
тучи, а волны лихо влетали на пологий берег, обдавая нас брызгами, и
шумели деревья, - почему я не могу часами уснуть после того, как изнутри
что-то рванется наружу и отступит, погрузится обратно, наткнувшись на
черепную кость, - почему я не могу протянуть руку Тане, а прячу перед нею
глаза, как предатель? Где и когда я предал Боба? Не знаю...
Странно это: я почти ничего не знаю, а живу. Не знаю ничего. И -
ничего...
[X] |