Книго


     Душной  летней  ночью,  в  глухом  переулке окраины  города,  я  увидал
странную  картину:  женщина,  забравшись в  середину обширной  лужи,  топала
ногами, разбрызгивая грязь, как это делают ребятишки,- топала и гнусаво пела
скверненькую песню, в которой имя Фомка рифмовало со словом Јмкая.
     Днем над  городом могуче прошла гроза,  обильный дождь размочил грязную
глинистую землю переулка; лужа была  глубокая,  ноги женщины  уходили в  нее
почти  по колено.  Судя по голосу,  певица  была  пьяная.  Если б она, устав
плясать, упала, то легко могла бы захлебнуться жидкой грязью.
     Я подтянул повыше голенища сапог, влез в лужу, взял плясунью  за руки и
потащил на сухое место.  В первую минуту, она, видимо, испугалась,- пошла за
мною молча и  покорно, но потом сильным  движением всего тела вырвала правую
руку, ударила меня в грудь и заорала:
     - Караул!
     И снова решительно полезла в лужу, увлекая меня за собой.
     -  Дьявол,- бормотала она.- Не  пойду! Проживу  без тебя... поживи  без
меня... Краул!
     Из тьмы вылез ночной сторож, остановился в пяти шагах от  нас и спросил
сердито:
     - Кто скандалит?
     Я сказал ему, что  - боюсь, не утонула бы женщина в грязи, и вот - хочу
вытащить ее; сторож присмотрелся к пьяной, громко отхаркнул и приказал:
     - Машка - вылазь!
     - Не хочу.
     - А я те говорю - вылазь!
     - А я не вылезу.
     -   Вздую,   подлая,-  не  сердясь,  пообещал  сторож   и   добродушно,
словоохотливо обратился ко мне: - Это - здешняя, паклюжница, Фролиха, Машка.
Папироски нету?
     Закурили. Женщина храбро шагала по луже, вскрикивая:
     - Начальники! Я сама себе начальница... Захочу - купаться буду...
     - Я  те  покупаюсь,- предупредил ее сторож,  бородатый крепкий старик.-
Эдак-то вот она  каждую  ночь, почитай,  скандалит.  А  дома  у  ней  -  сын
безногой...
     - Далеко живет?..
     - Убить ее надо,- сказал сторож, не ответив мне.
     - Отвести бы ее домой,- предложил я.
     Сторож фыркнул в бороду, осветил мое лицо огнем папиросы и пошел прочь,
тяжко топая сапогами по липкой земле.
     - Веди! Только допрежде в рожу загляни ей.
     А женщина села в  грязь и,  разгребая  ее  руками,  завизжала гнусаво и
дико:
     Как по-о мор-рю..
     Недалеко от  нее  в грязной  жирной воде  отражалась  какая-то  большая
звезда из черной пустоты  над  нами. Когда лужа покрылась рябью -  отражение
исчезло.  Я снова влез  в  лужу,  взял певицу под мышки, приподнял и, толкая
коленями,  вывел  ее к забору; она упиралась, размахивала  руками и вызывала
меня.
     -  Ну - бей, бей! Ничего,- бей... Ах ты,  зверь... ах ты, ирод... ну  -
бей!
     Приставив ее к забору, я спросил - где она живет. Она приподняла пьяную
голову, глядя на меня темными пятнами глаз, и я увидал, что  переносье у нее
провалилось, остаток носа  торчит, пуговкой, вверх, верхняя губа, подтянутая
шрамом,  обнажает  мелкие   зубы,   ее  маленькое   пухлое  лицо   улыбается
отталкивающей улыбкой.
     - Ладно, идем,- сказала она.
     Пошли, толкая забор. Мокрый подол юбки хлестал меня по ногам.
     - Идем, милый,-  ворчала она, как будто трезвея.- Я тебя  приму... Я те
дам утешеньице...
     Она  привела  меня на двор большого,  двухэтажного дома; осторожно, как
слепая,  прошла между  телег,  бочек,  ящиков,  рассыпанных  поленниц  дров,
остановилась перед какой-то дырой в фундаменте и предложила мне:
     - Лезь.
     Придерживаясь  липкой  стены,  обняв женщину  за талию,  едва удерживая
расползавшееся тело ее, я спустился по скользким ступеням, нащупал  войлок и
скобу двери,  отворил ее и  встал на пороге черной ямы,  не решаясь  ступить
дальше.
     - Мамка, - ты? - спросил во тьме тихий голос.
     - Я-а...
     Запах  теплой гнили  и  чего-то  смолистого  тяжело  ударил  в  голову.
Вспыхнула спичка, маленький огонек на секунду осветил бледное детское лицо и
погас.
     - А кто же придет к тебе? Я-а,- говорила женщина, наваливаясь на меня.
     Снова вспыхнула спичка, зазвенело стекло, и тонкая, смешная рука зажгла
маленькую жестяную лампу.
     -  Утешеньишко  мое,- сказала женщина и, покачнувшись,  опрокинулась  в
угол,- там,  едва  возвышаясь над кирпичом пола,  была приготовлена  широкая
постель.
     Следя за огнем лампы, ребенок прикручивал фитиль, когда он, разгораясь,
начинал коптить.  Личико у него было серьезное, остроносое, с пухлыми, точно
у девочки, губами,- личико, написанное тонкой  кистью и поражающе неуместное
в этой темной сырой яме. Справившись с огнем, он  взглянул на меня какими-то
мохнатыми глазами и спросил:
     - Пьяная?
     Мать его, лежа поперек постели, всхлипывала и храпела.
     - Ее надо раздеть,- сказал я.
     - Так раздевай,- отозвался мальчик, опустив глаза.
     А когда  я начал стаскивать  с женщины мокрые юбки  - он спросил тихо и
деловито:
     - Огонь-то - погасить?
     - Зачем же!
     Он промолчал. Возясь с его  матерью, как  с мешком  муки, я наблюдал за
ним:   он   сидел  на  полу,   под  окном,  в  ящике  из  толстых   досок  с
черной-печатными буквами - надписью:
         
ОСТОРОЖНО
        Т-во Н. Р. и К
     Подоконник квадратного  окна был на уровне  плеча мальчика.  По стене в
несколько линий тянулись узенькие полочки, на них лежали стопки папиросных и
спичечных коробок. Рядом с ящиком, в котором сидел мальчуган,  помещался еще
ящик,  накрытый  желтой  соломенной  бумагой и,  видимо,  служивший  столом.
Закинув смешные и жалкие  руки за шею, мальчик смотрел вверх в темные стекла
окна.
     Раздев женщину, я бросил ее мокрое платье на  печь,  вымыл руки в углу,
из глиняного рукомойника, и, вытирая их платком, сказал ребенку:
     - Ну, прощай!
     Он поглядел на меня и спросил немножко шепеляво:
     - Теперь - гасить лампу?
     - Как хочешь.
     - А ты - уходишь, не ляжешь?
     Он протянул ручонку, указывая на мать:
     - С ней.
     - Зачем? - спросил я глупо и удивленно.
     - Сам знаешь,- сказал он страшно просто и, потянувшись, прибавил:
     - Все ложатся.
     Сконфуженный,  я  оглянулся: вправо  от меня-чело уродливой  печки,  на
шестке - грязная посуда, в углу - за ящиком - куски смоленого  каната,  куча
нащипанной пакли, поленья дров, щепки и коромысло.
     У моих ног вытянулось и храпит желтое тело.
     -  Можно посидеть с  тобой?  -  спросил я  мальчика. Он, глядя на  меня
исподлобья, ответил:
     - Она ведь до утра уж не проснется.
     - Да мне ее не надо.
     Присев на  корточки  к  его ящику,  я  рассказал,  как  встретил  мать,
стараясь говорить шутливо:
     -  Села  в грязь,  гребет  руками, как  веслами, и  поет...  Он  кивнул
головою, улыбаясь бледненькой улыбкой, почесывая узенькую грудь.
     - Пьяная потому что. Она и тверезая любит баловаться. Как маленькая всЈ
равно...
     Теперь я  рассмотрел его глаза,- они действительно  мохнаты, ресницы их
удивительно длинны, да и на  веках густо росли волосики, красиво  изогнутые.
Синеватые  тени  лежали  под  глазами,  усиливая бледность бескровной  кожи,
высокий лоб,  с  морщинкой  над  переносьем,  покрывала  растрепанная  шапка
курчавых  рыжеватых  волос. Неописуемо  выражение его глаз -  внимательных и
спокойных,- я с трудом выносил этот странный, нечеловечий взгляд.
     - У тебя - что с ногами-то?
     Он  завозился, высвободил  из тряпья сухую ногу, похожую  на кочережку,
приподнял ее рукою и положил на край ящика.
     -  Вот какие ноги. Обе  такие,  с  роду. Не  ходят, не живут,  а  - так
себе...
     - А что это в коробочках?
     - Зверильница,- ответил он, взял  ногу  рукою, точно палку, сунул ее  в
тряпки на дно ящика и ясно, дружески улыбаясь, предложил:
     -  Хошь - покажу? Ну,  так садись хорошенько. Ты эдакого еще и не видал
никогда.
     Ловко  действуя  тонкими,  непомерно длинными руками, он приподнялся на
полкорпуса и стал снимать коробки с полок, подавая мне одну за другой.
     - Гляди,- не открывай, а то - убегут! Прислони к уху, послушай. Что?
     - Шевелится кто-то...
     -  Ага!  Это-паучишка  там  сидит,  подлец!  Его  зовут  -  Барабанщик.
Хитрый!..
     Чудесные глаза  ласково оживились,  на синеньком личике играла  улыбка.
Быстро действуя ловкими руками, он снимал коробки с полок, прикладывал  их к
своему уху, потом - к моему и оживленно рассказывал:
     -  А  тут - таракашка  Анисим,  хвастун,  вроде  солдата.  Это -  муха,
Чиновница, сволочь, каких больше нет. Целый день жужжит,  всех ругает, мамку
даже за  волосы  таскала.  Не муха, а -  чиновница, которая  на улицу окнами
живет, муха только похожая. А это - черный таракан, большущий,- Хозяин; он -
ничего,  только пьяница  и бесстыдник. Напьется и  ползает  по двору  голый,
мохнатый, как  черная  собака.  Здесь -  жук,  дядя Никодим, я  его на дворе
сцапал, он - странник, из жуликов которые;  будто на церковь собирает; мамка
зовет его - Дешевый; он тоже любовник ей. У нее любовников - сколько хочешь,
как мух, даром что безносая.
     - Она тебя не бьет?
     - Она-то? Вот еще! Она  без меня жить не может. Она ведь добрая, только
пьяница, ну,- на нашей улице - все пьяницы. Она  - красивая, веселая тоже...
Очень пьяница, курва! Я ей говорю: ?Перестань, дурочка, водку эту  глохтить,
богатая будешь?,-  а она хохочет. Баба, ну и - глупая!  А она - хорошая, вот
проспится - увидишь.
     Он  обаятельно  улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь,
закричать  на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему. Его красивая
головка покачивалась на тонкой шее,  точно странный какой-то цветок, а глаза
всЈ более разгорались оживлением, притягивая меня с необоримою силой.
     Слушая  его детскую,  но  страшную болтовню, я на  минуту  забывал, где
сижу, и вдруг  снова  видел тюремное  окно, маленькое, забрызганное  снаружи
грязью, черное жерло печи, кучу пакли в углу, а  у двери, на тряпье, желтое,
как масло, тело женщины-матери.
     - Хорошая зверильница? - спросил мальчик с гордостью.
     - Очень.
     - Бабочков нету вот у меня,- бабочков и мотыльков!
     - Тебя как зовут?
     - Ленька.
     - Тезка мне.
     - Ну? А ты - какой человек?
     - Так себе. Никакой.
     -  Ну,  уж  врешь! Всякий человек  - какой-нибудь, я  ведь  знаю. Ты  -
добрый.
     - Может быть.
     - Уж я вижу! Ты - робкий, тоже.
     - Почему - робкий?
     - Уж я знаю!
     Он улыбнулся хитрой улыбкой и даже подмигнул мне.
     - А почему все-таки робкий?
     - Вот - сидишь со мной, значит - боишься ночью-то идти!
     - Да ведь уж - светает.
     - Ну, и уйдешь.
     - Я опять приду к тебе.
     Он  не поверил,  прикрыл милые  мохнатые глаза  ресницами и,  помолчав,
спросил:
     - Зачем?
     - Посидеть с тобой. Ты очень интересный. Можно прийти?
     - Валяй! К нам все ходят...
     Вздохнув, он сказал:
     - Обманешь.
     - Ей-богу - приду!
     - Тогда -  приходи.  Ты уж - ко мне,  а  не к мамке, ну ее к ляду! Ты -
давай дружиться со мной,- ладно?
     - Ладно.
     - Ну вот. Ничего, что ты большой; тебе-сколько годов?
     - Двадцать первый.
     - А мне - двенадцатый. У меня - нету товарищей, одна Катька водовозова,
так ее водовозиха бьет за то, что она ко мне ходит... Ты - вор?
     - Нет. Почему - вор?
     -  У тебя очень рожа страшная, худущая, с таким носом,  как  у воров. У
нас  два  вора бывают, один  - Сашка, дурак и злой, а другой  - Ванечка, так
этот добрый, как собака. А у тебя коробочки есть?
     - Принесу.
     - Принеси! Я мамке не скажу, что ты придешь...
     - Почему?
     - Так. Она всегда радуется, когда мужчины в другой раз приходят.  Вот,-
любит мужчинов, шкуреха,- просто беда! Она - смешная девчонка, мамка у меня.
Пятнадцати лет ухитрилась - родила меня и сама не знает  -  как! Ты  - когда
придешь?
     - Завтра вечером.
     - Вечером она уж напьется. А ты чего делаешь, если не воруешь?
     - Баварским квасом торгую.
     - Ой ли? Принеси бутылку, а?
     - Конечно - принесу! Ну, я пошел.
     - Валяй. Придешь?
     - Обязательно.
     Он протянул  мне обе длинные  руки, я тоже обеими  руками сжал и потряс
эти тонкие холодные косточки  и, уже не оглядываясь на  него, вылез на двор,
точно пьяный.
     Светало; над сырой  кучей полуразвалившихся построек трепетала, угасая,
Венера. Из грязной ямы под стеною дома смотрели  на меня квадратными глазами
стекла подвального окна,  мутные  и грязные, как глаза  пьяницы. В телеге  у
ворот  спал, широко раскинув огромные босые ноги, краснорожий мужик, торчала
в небо густая, жесткая борода  - в ней светились  белые зубы,- казалось, что
мужик,  закрыв глаза, ядовито, убийственно  смеется. Подошла  ко  мне старая
собака, с плешью на спине, видимо, ошпаренная кипятком, понюхала ногу  мою и
тихонько, голодно провыла, наполнив сердце мое ненужной жалостью к ней.
     На  улицах,  в лужах, устоявшихся за  ночь, отражалось  утреннее небо -
голубое и розовое,- эти отражения придавали  грязным лужам обидную,  лишнюю,
развращающую душу красоту.
     На другой день я попросил ребятишек моей улицы наловить жуков, бабочек,
купил в аптеке  красивых  коробочек и отправился к  Леньке, захватив с собою
две бутылки квасу, пряников, конфект и сдобных булок.
     Ленька принял  мои  дары  с  великим  изумлением, широко  открыв  милые
глаза,- при дневном свете они были еще чудесней.
     - У-ю-юй,- заговорил он низким, не ребячьим голосом,- сколько ты  всего
притащил! Ты,  что  ли,  богатый? Как же  это,- богатый,  а плохо одетый  и,
говоришь,- не  вор?  Вот так  коробочки! Ую-юй,- даже  жалко тронуть, руки у
меня немытые. Там  - кто?  Юх,- жучишка-то! Как медный, даже зеленый, ох ты,
чЈрт... А - выбегут да улетят? Ну уж...
     И вдруг весело крикнул:
     - Мамк! Слезь, вымой  руки мне,-  ты погляди, курятина, чего он принес!
Это - он  самый, вчерашний, ночной-то, который приволок тебя, как будочник,-
это он всЈ! Его тоже Ленька зовут...
     - Спасибо надо сказать ему,- услышал я  сзади себя негромкий,  странный
голос.
     Мальчик часто закивал головой:
     - Спасибо, спасибо!
     В подвале колебалось густое облако какой-то волосатой пыли, сквозь него
я  с  трудом разглядел  на  печи  встрепанную  голову,  обезображенное  лицо
женщины, блеск ее зубов,- невольную, нестираемую улыбку.
     - Здравствуйте!
     - Здравствуйте,- повторила женщина; ее  гнусавый голос звучал негромко,
но  - бодро,  почти  весело.  Смотрела она  на меня прищурясь  и  как  будто
насмешливо.
     Ленька,  забыв  про  меня,  жевал  пряник,  мычал,  осторожно  открывая
коробки,- ресницы бросали тень на щеки его, увеличивая синеву под глазами. В
грязные стекла окна смотрело солнце, тусклое, как лицо старика, на рыжеватые
волосы мальчика падал мягкий  свет, рубашка на груди Леньки расстегнута, и я
видел,  как  за  тонкими  косточками бьется сердце, приподнимая  кожу и едва
намеченный сосок.
     Его мать слезла  с печи, намочила под рукомойником полотенце и, подойдя
к Леньке, взяла его левую руку.
     -  Убег, стой,-  убег!  - закричал он и весь, всем телом, завертелся  в
ящике, разбрасывая пахучее тряпье под собой, обнажая синие неподвижные ноги.
Женщина засмеялась, шевыряясь в тряпках, и тоже кричала:
     - Лови его!
     А  поймав жука, положила  его на ладонь своей  руки,  осмотрела бойкими
глазами василькового цвета и сказала мне тоном старой знакомой:
     - Эдаких - много!
     -  Не задави,- строго  предупредил ее сын.-  Она, раз,  пьяная  села на
зверильницу-то мою, так столько подавила!
     - А ты забудь про то, утешеньице мое.
     - Уж я хоронил-хоронил...
     - Я же тебе сама и наловила их после.
     -  Наловила!  Те  были  -  ученые,  которых  задавила  ты,  дурочка  из
переулочка! Я их, которые издохнут, в подпечке хороню, выползу и хороню, там
у  меня  кладбище...  Знаешь, был у  меня  паук,  Минка,  совсем  как мамкин
любовник один, прежний, который в тюрьме, толстенький, веселый...
     - Ах ты, утешеньишко мое милое,- сказала женщина, поглаживая кудри сына
темной маленькой  рукою  с  тупыми  пальцами.  Потом,  толкнув  меня локтем,
спросила, улыбаясь глазами:
     - Хорош сынок? Глазки-то, а?
     - Ты возьми один глаз, а  ноги  - отдай,- предложил Ленька, ухмыляясь и
разглядывая  жука.- Какой... железный! Толстый. Мам, он - на монаха похожий,
на того, которому ты лестницу вязала,- помнишь?
     - Ну как же!
     И, посмеиваясь, она стала рассказывать мне:
     - Это, видишь, ввалился однова  к нам  монашище, большущий такой, да  и
спрашивает: ?Можешь ты, паклюжница, связать мне лестницу из веревок?? А я  -
сроду  не  слыхала про такие лестницы. ?Нет, говорю, не смогу я!? - ?Так  я,
говорит,  тебя  научу?.  Распахнул  рясу-то,  а у  него  все брюхо  веревкой
нетолстой окручено,- длинная веревища да крепкая!  Научил. Вяжу  я,  вяжу, а
сама думаю: ?На что это ему? Не церкву ли ограбить собрался??
     Она засмеялась, обняв сына за плечи и все поглаживая его.
     - Ой, затейники! Пришел он в  срок, я и говорю: ?Скажи, ежели это  тебе
для воровства,  так я  не согласна!?  А он смеется хитровато  таково:  ?Нет,
говорит, это -  через стену  перелезать, у нас стена большая,  высокая, а мы
люди грешные, а грех-от за стеной живет,- поняла ли?? Ну, я поняла: это ему,
чтобы по ночам к бабам лазить. Хохотали мы с ним, хохотали...
     - Уж ты у меня хохотать любишь,- сказал  мальчик тоном старшего.- А вот
самовар бы поставила...
     - Так сахару же нету у нас.
     - Купи поди...
     - Да и денег нету.
     - Уй, ты, пропивашка! У него возьми вот...
     Он обратился ко мне:
     - У тебя есть деньги?
     Я дал женщине денег,  она живо вскочила на ноги, сняла с печи маленький
самовар, измятый, чумазый и скрылась за дверью, напевая в нос.
     - Мамка! - крикнул сын вслед ей.- Вымой окошко, ничего не видать мне! -
Ловкая  бабенка,  я тебе скажу! -  продолжал  он,  аккуратно  расставляя  по
полочкам  коробки с  насекомыми,-  полочки, из  картона,  были привешены  на
бечевках  ко  гвоздям,  вбитым   между  кирпичами   в   пазы  сырой  стены.-
Работница... как начнет паклю щипать,- хоть задохнись, такую пылищу  пустит!
Я  кричу:  ?Мамка, да вынеси  ты  меня  на  двор, задохнусь я  тут!?  А она:
?Потерпи, говорит,  а то мне без  тебя скучно будет?. Любит она  меня, да  и
всЈ! Щиплет и поет, песен она знает тыщу!
     Оживленный, красиво сверкая дивными глазами, приподняв густые брови, он
запел хриплым альтовым голосом:
     Вот Орина на перине лежит...
     Послушав немножко, я сказал:
     - Очень похабная песня.
     - Они все такие,- уверенно  объяснил Ленька и  вдруг встрепенулся.- Чу,
музыка пришла! Ну-ко, скорее, подними-ко меня...
     Я  поднял его легкие косточки, заключенные  в мешок серой, тонкой кожи,
он  жадно сунул голову в открытое окно и  замер, а его сухие  ноги бессильно
покачивались,  шаркая  по  стене.  На  дворе  раздраженно визжала  шарманка,
выбрасывая  лохмотья  какой-то мелодии,  радостно кричал басовитый  ребенок,
подвывала  собака,-  Ленька слушал эту  музыку  и тихонько  сквозь зубы ныл,
прилаживаясь к ней.
     Пыль  в подвале осела, стало светлее. Над постелью  его  матери  висели
рублевые  часы,  по  серой стене,  прихрамывая, ползал  маятник  величиною с
медный пятак. Посуда на шестке стояла немытой,  на всем  лежал толстый  слой
пыли, особенно много было ее в углах на  паутине, висевшей грязными тряпками
Ленькино  жилище напоминало  мусорную яму,  и  превосходные уродства нищеты,
безжалостно оскорбляя, лезли в глаза с каждого аршина этой ямы.
     Мрачно   загудел  самовар,  шарманка,  точно  испугавшись   его,  вдруг
замолчала, чей-то хриплый голос прорычал:
     - Р-рвань!
     - Сними,- сказал Ленька, вздыхая,-  прогнали... Я посадил его в ящик, а
он, морщась и потирая грудь руками, осторожно покашлял:
     - Болит  грудишка у меня, долго дышать настоящим воздухом нехорошо мне.
Слушай,- ты чертей видал?
     - Нет.
     - И я  тоже. Я, ночью, всЈ  в подпечек  гляжу -  не  покажутся  ли?  Не
показываются. Ведь черти на кладбищах водятся, верно?
     - А на что тебе их?
     - Интересно. Вдруг один чЈрт - добрый? Водовозова Катька видела чЈртика
в погребе,- испугалась. А я страшного не боюсь.
     Закутав ноги тряпьем, он продолжал бойко:
     - Я люблю  даже  - страшные сны люблю,  вот. Раз  видел дерево, так оно
вверх корнями  росло,- листья-то по земле, а корни  в небо вытянулись. Так я
даже вспотел весь и проснулся со страху. А то - мамку видел:  лежит голая, а
собака живот выедает ей, выкусит кусочек и  выплюнет,  выкусит и выплюнет. А
то - дом наш вдруг встряхнулся да и  поехал по улице, едет и дверями хлопает
и окнами, а за ним чиновницына кошка бежит...
     Он  зябко повел остренькими плечиками, взял конфекту, развернул цветную
бумажку и, аккуратно расправив ее, положил на подоконник.
     -  Я из  этих бумажек  наделаю  разного, чего-нибудь хорошего. А  то  -
Катьке подарю. Она  тоже любит хорошее: стеклышки, черепочки, бумажки и всЈ.
А -  слушай-ка: если  таракана всЈ кормить да  кормить, так  он  вырастет  с
лошадь?
     Было ясно, что он верит в это; я ответил:
     - Если хорошо кормить - вырастет!
     - Ну да! - радостно вскричал он.- А мамка, дурочка, смеется!
     И он прибавил зазорное слово, оскорбительное для женщины.
     - Глупая она!  Кошку так уж  совсем  скоро можно раскормить до лошади -
верно?
     - А что ж? Можно!
     - Эх, корму нет у меня! Вот бы ловко!
     Он даже затрясся весь от напряжения, крепко прижав рукой грудь.
     -  Мухи бы летали  по собаке величиной! А на тараканах можно бы  кирпич
возить,- если он - с лошадь, так он сильный! Верно?
     - Только вот усы у них...
     -  Усы не помешают, они -  как  вожжи будут, усы! Или -  паук ползет  -
агромадный,  как - кто? Паук - не боле котенка, а  то  - страшно! Нет у меня
ног, а то бы! Я бы работал бы и всю свою зверильницу раскормил. Торговал бы,
после купил бы мамке дом в чистом поле. Ты в чистом поле бывал?
     - Бывал, как же!
     - Расскажи, какое оно, а?
     Я  начал  рассказывать ему о  полях, лугах,  он слушал внимательно,  не
перебивая,  ресницы его опускались на глаза, а ротишко  открывался медленно,
как будто мальчик засыпал. Видя это, я стал говорить тише, но явилась мать с
кипящим самоваром в  руках,  под мышкой у нее торчал  бумажный мешок,  из-за
пазухи - бутылка водки.
     - Вот она - я!
     - Ло-овко,- вздохнул мальчик, широко раскрыв глаза.- Ничего нет, только
трава да цветы. Мамка, ты бы вот нашла тележку да свезла меня в чистое поле!
А то  - издохну и не увижу никогда.  Шкура ты,  мамка,  право!  - обиженно и
грустно закончил он.
     Мать ласково посоветовала ему:
     - А ты - не ругайся, не надо! Ты еще маленький...
     - ?Не  ругайся?! Тебе - хорошо, ходишь куда хошь, как собака всЈ равно.
Ты - счастливая... Слушай-ка,- обратился он ко мне,- это бог сделал поле?
     - Наверное.
     - А зачем?
     - Чтобы гулять людям
     - Чистое поле! - сказал  мальчик,  задумчиво  улыбаясь, вздыхая. - Я бы
взял туда зверильницу и всех выпустил их,- гуляй, домашние! А - слушай-ка! -
бога делают где - в богадельне?
     Его  мать взвизгнула  и буквально покатилась со смеха,- опрокинулась на
постель, дрыгая ногами, вскрикивая:
     -  О,- чтоб те...  о господи! Утешеньишко  ты мое!  Да,  чай, бога-то -
богомазы... ой, смехота моя, чудашка...
     Ленька с улыбкой поглядел на нее и ласково, но грязно выругался.
     - Корячится, точно маленькая! Любит же хохотать.
     И снова повторил ругательство.
     - Пускай смеется,- сказал я,- это тебе не обидно!
     - Нет,  не обидно,- согласился Ленька.-  Я на нее сержусь, только когда
она окошко не  моет; прошу, прошу: ?Вымой  же окошко,  я  света  божьего  не
вижу?, а она всЈ забывает...
     Женщина,  посмеиваясь,  мыла  чайную посуду,  подмигивала  мне  голубым
светлым глазом и говорила:
     - Хорошо утешеньице у меня? Кабы не он - утопилась  бы  давно, ей-богу!
Удавилась бы...
     Она говорила это улыбаясь.
     А Ленька вдруг спросил меня:
     - Ты - дурак?
     - Не знаю. А что?
     - Мамка говорит - дурак!
     -  Так  ведь я  -  почему? -  воскликнула женщина нимало не  смущаясь.-
Привел с  улицы пьяную бабу, уложил ее спать, а - сам ушел, нате-ко!  Я ведь
не во зло сказала. А ты уж сейчас ябедничать, у - какой...
     Она   говорила   тоже,   как   ребенок,   строй   ее   речи   напоминал
девочку-подростка. Да и  глаза  у нее были детски  чистые,-  тем безобразнее
казалось безносое лицо,  с приподнятой губой и обнаженными  зубами. Какая-то
ходячая, кошмарная насмешка, и - веселая насмешка.
     - Ну, давайте чай пить,- предложила она торжественно.
     Самовар  стоял  на ящике рядом  с Ленькой, озорниковатая  струйка пара,
выбиваясь из-под измятой крышки,  касалась  его плеча. Он подставлял под нее
ручонку и, когда ладонь увлажнялась паром,- мечтательно щурясь, вытирал ее о
волосы.
     -  Вырасту большой,- говорил он,-  сделает  мамка тележку  мне, буду по
улицам ползать, милостинку просить. Напрошу и выползу в чистое поле.
     -  Охо-хо,-  вздохнула мать и  тотчас тихонько засмеялась.- Раем  видит
поле-то, милый! А там - лагеря, да охальники солдаты, да пьяные мужики.
     - Врешь,- остановил ее Ленька, нахмурясь.- Спроси-ка его, какое оно, он
видел.
     - А я - не видала?
     - Пьяная-то!
     Они  начали  спорить, совсем  как дети, так же горячо и нелогично, а на
двор уже пришел  теплый вечер, в покрасневшем небе  неподвижно стояло густое
сизое облако. В подвале становилось темно.
     Мальчик выпил кружку чая, вспотел, взглянул на меня, на мать и сказал:
     - Наелся, напился,- даже спать захотелось, ей-богу...
     - И усни,- посоветовала мать.
     - А он - уйдет! Ты уйдешь?
     - Не бойсь, я его не пущу,- сказала женщина, толкнув меня коленом.
     - Не  уходи,- попросил  Ленька, прикрыл  глаза  и, сладко  потянувшись,
свалился в ящик. Потом вдруг приподнял голову и с упреком сказал матери:
     - Ты бы вот выходила за него замуж,  венчалась бы,  как другие бабы,- а
то валандаешься зря со всяким... только бьют... А он - добрый...
     - Спи, знай,- тихо сказала женщина, наклонясь над блюдцем чая.
     - Он - богатый...
     С  минуту  женщина  сидела молча,  схлебывая  чай с блюдечка  неловкими
губами, потом сказала мне, как старому знакомому:
     - Так вот мы и  живем тихонько,  я да он, а боле никого. Ругают меня на
дворе - распутная! А - что ж? Мне стыдиться некого. К этому же - видите, как
я  снаружи  испорчена? Всякому сразу  видно, для  чего  я  гожусь. Да. Уснул
сынок, утешеньишко мое. Хорошее дитя у меня?
     - Да. Очень!
     - Не налюбуюсь. Умница ведь?
     - Мудрец.
     - То-то!  Отец  у него  - барин был,  старичок; этот  -  как их  зовут?
Конторы у них,- ах ты! Бумаги пишут?
     - Нотариус?
     -  Вот,  он  самый!  Милый  был старичок...  Ласковый.  Любил  меня,  я
горничной у него жила.
     Она прикрыла тряпьем голые ножки сына, поправила под его головой темное
изголовье и снова заговорила, легко так:
     -  Вдруг -  помер.  Ночью  было,  я  только  ушла от него,  а  он ка-ак
грохнется на пол,- только и житья! Вы - квасом торгуете?
     - Квасом.
     - От себя?
     - От хозяина.
     Она подвинулась поближе ко мне, говоря:
     -  Вы мною,  молодой человек, не брезгуйте,  теперь  уж я  не заразная,
спросите кого хотите в улице, все знают!
     - Я не брезгую.
     Положив  на колено мне  маленькую  руку со стертой  кожей  на пальцах и
обломанными ногтями, она продолжала ласково:
     - Очень я благодарна  вам за Леньку, праздник ему сегодня.  Хорошо  это
сделали вы...
     - Надобно мне идти,- сказал я.
     - Куда? - удивленно спросила она.
     - Дело есть.
     - Останьтесь!
     - Не могу...
     Она посмотрела на сына, потом в окно, на небо и сказала негромко:
     - А то - останьтесь. Я рожу-то платком  прикрою... Хочется  мне за сына
поблагодарить вас... Я - закроюсь, а?
     Она  говорила неотразимо по-человечьи,-  так  ласково, с таким  хорошим
чувством. И глаза ее - детские глаза на безобразном лице - улыбались улыбкой
не нищей, а человека богатого, которому есть чем поблагодарить.
     - Мамка,-  вдруг  крикнул мальчик, вздрогнув и приподнявшись,-  ползут!
Мамка же... иди-и...
     - Приснилось,- сказала мне она, наклонясь над сыном.
     Я вышел на двор  и в раздумье  остановился,- из открытого окна  подвала
гнусаво и весело лилась на двор песня, мать баюкала сына,  четко выговаривая
странные слова:
     Придут Страсти-Мордасти,
     Приведут с собой Напасти;
     Приведут они Напасти,
     Изорвут сердце на части!
     Ой беда, ой беда!
     Куда спрячемся, куда?
     Я быстро пошел со двора, скрипя зубами, чтобы не зареветь.
         
1913
Книго
[X]