----------------------------------------------------------------------------
Date: июнь 2002
Изд: Гроссман В.С. Несколько печальных дней, М., "Современник", 1989
OCR: Адаменко Виталий ([email protected])
----------------------------------------------------------------------------
Александра Андреевна, уходя на работу, ставила на стул, покрытый
салфеточкой, стакан молока, блюдце с белым сухариком и целовала Дмитрия
Петровича в теплый, впалый висок.
Вечером, подходя к дому, она представляла себе, как томится и одиночестве
больной. Завидя ее, он приподнимался, пустые глаза его оживали.
Однажды он скачал ей:
- Сколько ты встречаешь людей в метро, на работе, а я, кроме этой
траченной молью головы, ничего не вижу.
И он указал бледным пальцем на бурую лосиную голову, висевшую на стене.
Сослуживцы жалели Александру Андреевну, зная, что муж ее тяжело болеет и
она ночами дежурит около него.
- Вы, Александра Андреевна, настоящая мученица, - говорили ей.
Она отвечала:
- Что вы, мне это совсем не трудно, наоборот...
Но двадцатичасовая служебная и домашняя нагрузка была непосильна для
пожилой, болезненной женщины, и от постоянного недосыпания у нее поднялось
давление, начались головные боли.
Александра Андреевна скрывала от мужа свое нездоровье; но иногда, идя по
комнате, она внезапно останавливалась, словно стараясь о чем-то вспомнить,
приложив ладони к нижней половине лба и к глазам.
- Саша, отдохни, пожалей себя, - говорил он. Но эти просьбы огорчали и
даже сердили ее. Приходя на службу в фондовый отдел Центральной библиотеки,
она забывала о тяжелой ночи, и светленькая Зоя, недавно окончившая институт
и стажировавшаяся в отделе фондов, говорила:
- Вы присядьте, ведь у вас ноги отекают.
- Я не жалуюсь, - улыбаясь, отвечала Александра Андреевна.
Дома она рассказывала мужу о рукописях и документах, которые разбирала на
работе, - она любила эпоху семидесятых - восьмидесятых годов, ей казались
драгоценными любые мелочи, касавшиеся не только Осинского, Ковальского,
Халтурина, Желвакова, Желябова, Перовской, Кибальчича, но и десятков забытых
революционеров, находившихся на близких и далеких орбитах чайковцев,
ишутинцев, "Черного передела" и "Народной воли".
Дмитрий Петрович не разделял увлечения жены. Он объяснял это увлечение
тем, что она происходила из революционной семьи. Семейный альбом был
заполнен фотографиями стриженых девушек со строгими лицами, в платьях с
тонкими талиями, с длинными рукавами и высокими черными воротничками,
длинноволосых студентов с пледами на плече. Александра Андреевна помнила их
имена, их печальные, благородные, всеми забытые судьбы - тот умер в ссылке
от туберкулеза, та утопилась в Енисее, та погибла, работая в Самарской
губернии во время холерной эпидемии, третья сошла с ума и умерла в тюремной
больнице.
Дмитрию Петровичу, инженеру-турбинщику, все эти дела казались
возвышенными, но не очень нужными. Он никак не мог запомнить двойные фамилии
народников - Иллич-Свитыч, Серно-Соловьевич, Петрашевский-Буташевич,
Дебагорий-Мокриевич... Он запутался в обилии имен - одних Михайловых было
трое: Адриан, Александр, Тимофей. Он путал чайковца Синегуба с народовольцем
Лизогубом...
Он не понимал, почему жена так огорчалась, когда во время их летней
поездки по Волге им встретился возле Васильсурска пароход, прежде
называвшийся "Софья Перовская", а после ремонта и новой окраски
переименованный в "Валерию Барсову", - ведь у Барсовой замечательный голос.
Когда-то, во время поездки в Киев, он сказал Александре Андреевне:
- Вот видишь, большущая аптека названа именем Желябова!
Она рассердилась, крикнула:
- Не аптеку, а Крещатик нужно назвать именем Желябова!
- Ну, Шурочка, это ты хватила, - сказал Дмитрий Петрович.
Ему был чужд аскетизм народовольцев, их почти религиозная одержимость.
Они ушли, их забыли новые поколения.
Дмитрий Петрович любил красивые вещи, вино, оперу, увлекался охотой. И в
пожилые годы он любил надеть модный костюм, хорошо подобрать и хорошо
повязать галстук.
Казалось, что Александре Андреевне, равнодушной к нарядам, дорогим вещам,
эти склонности мужа должны быть неприятны.
А ей все нравилось в нем, все его слабости и увлечения. Она делилась с ним
мыслями о восхищавшем ее времени, о трагической борьбе народовольцев.
И теперь, когда он лежал больной в постели, она рассказывала ему о своих
огорчениях.
- Знаешь, Митя, на собрании наша стажерка Зоя, очаровательное молодое
существо, раскритиковала меня - я ее перегружаю ненужной работой, связанной
с семидесятыми и восьмидесятыми годами...
Слушая жену, глядя, как розовеют от волнения ее щеки, Дмитрий Петрович
думал, что ведь она единственная неразрывно связана с ним мыслью, чувством,
постоянной заботой; остальные, даже дочь, лишь вспоминают, а не помнят.
Странно делалось при мысли, что в те минуты, когда Александра Андреевна,
увлекшись работой, перестает о нем думать, никто не помнит о нем, и даже
самая тоненькая ниточка не связывает его с людьми во всех городах и селах, в
поездах...
Он говорил об этом Александре Андреевне, и она возражала ему:
- Твои турбины, твой способ расчета прочности лопатки - все это
существует. Женя к тебе очень привязана, она редко пишет, но это ничего не
значит. А друзья разве забыли тебя? Из-за суматошной жизни устают очень, а
вспомни, сколько внимания оказывали тебе сослуживцы, когда ты слег...
- Да, да, да, да, Саша, - отвечал он и утомленно кивал головой.
Но и она понимала, что дело тут не только в мнительности больного
человека.
Конечно, друзьям его, людям уже пожилым, трудно ездить на службу в набитых
автобусах и троллейбусах, у них заботы, летняя дачная страда, служебные
неприятности. И все же ему больно, что старые друзья редко справлялись о
нем, а посещают его не ради живого интереса и даже не ради него, а для самих
себя, чтобы совесть не мучила.
Сослуживцы на первых порах, когда он заболел, привозили ему подарки:
цветы, конфеты, но вскоре перестали его посещать... Движение его болезни их
не интересовало, да и его перестала интересовать жизнь института.
Дочь, переехавшая после замужества в Куйбышев, раньше слала ему подробные
письма, а теперь пишет лишь матери. В своем последнем письме Женя писала в
постскриптуме: "Как папа, очевидно, без изменений?"
Дочь обижается на Александру Андреевну, ее сердит, что все свое время мать
тратит на ненужных семидесятников и народовольцев, а теперь еще и на него,
тоже забытого и ненужного.
Правда, почему Шура так привязана к нему? Может быть, это не только
любовь, но и чувство долга? Ведь когда ее высылали в двадцать девятом году,
он, обожавший Москву, бросил все - и любимую работу, и удобную комнату в
центре, и друзей, - поехал на три года в Семипалатинск, жил в деревянном
домике, служил на кирпичном заводишке.
Шура говорила: "Твои турбины, твои методы расчета живут" - и так далее.
Турбин его конструкции нет, это Шура хватила, а его методом расчета
прочности сейчас уже не пользуются, предложены новые.
Нельзя постоянно состоять в больных, надо либо выздороветь, либо
перечислиться в умершие. Даря ему конфеты, сослуживцы как бы говорили: "Мы
хотим помочь тебе преодолеть болезнь!" И когда его друг детства Афанасий
Михайлович - Афонька - рассказывал об охоте, он подразумевал: "Мы еще будем
с тобой, Митя, вместе ходить по лесам и болотам..." И дочь первые недели его
болезни верила, что отец поправится, приедет к ней летом на Волгу, будет
нянчить внука, поможет ее мужу инженерским советом и связями, десятками
способов коснется граней жизни... Но время шло, а в жизни Дмитрия Петровича
уж не случалось то, что бывало со здоровыми людьми, которые работали,
ухаживали за хорошенькими сослуживицами, спорили на совещаниях, получали
зарплату, поощрения и выговоры, танцевали на именинах у друзей, попадали под
дождь, забегали, идя с работы, выпить кружку пива...
Его занимало, будет ли принесено лекарство из аптеки в облатках или
порошках, придет ли делать укол приветливая сестра с легкими деликатными
пальцами или угрюмая, неряшливая, с холодными каменными руками и тупой
иглой, что покажет очередная электрокардиограмма... И то, что занимало
Дмитрия Петровича, не интересовало его друзей и сослуживцев.
В какой-то день и дочь, и сослуживцы, и друзья перестали верить в
выздоровление Дмитрия Петровича и потому потеряли к нему интерес. Раз
человек не может выздороветь, ему нужно умереть. Как жестоко! Для окружающих
смыслом существования безнадежно больного человека становилась одна лишь
смерть, она занимала здоровых людей, а жизнь обреченного больного уже никого
не занимала. Интересы безнадежно больного человека не могли совпасть с
интересами здоровых.
Его жизнь не могла вызвать никаких событий, действий, поступков - ни на
службе, ни среди охотников, ни среди друзей, привыкших с ним спорить, пить
водку, ни в жизни дочери. Но его смерть могла стать причиной некоторых
событий и изменений и даже столкновений страстей. Поэтому сведения о том,
что безнадежно больной чувствует себя лучше, всегда менее интересны, чем
сведения о том, что безнадежно больной чувствует себя хуже.
Предстоящая смерть Дмитрия Петровича интересовала широкий круг людей -
соседей по квартире, и управдома, и дочь, бессознательно связавшую с его
смертью свой возможный переезд в Москву, и регистраторшу в районной
поликлинике, и охотников, совершенно бескорыстно любопытствовавших о судьбе
его уникальной охотничьей винтовки, и дворничиху, приходившую раз в две
недели убирать места общего пользования.
Его безнадежное существование интересовало лишь одного человека -
Александру Андреевну. Он безошибочно, без тени сомнения чувствовал это, он
ловил в ее лице смену радости и тревоги в зависимости от того, говорил ли
он, что одышка стала меньше и днем не было загрудинных болей либо что у него
был спазм и он принял нитроглицерин. Для нее он и безнадежно больным был
нужен, да что нужен - совершенно необходим! Он чувствовал - ее ужасает мысль
о его смерти, и в этом ее ужасе и была спасительная для него живая нить.
Был тихий субботний вечер, соседи в этот вечер обычно уезжали на дачу.
Дмитрий Петрович радовался воскресенью. В этот день с утра и до вечера он
видел жену, слышал ее голос, шорох ее домашних туфель.
Он приоткрыл глаза и вздохнул - пора бы Александре Андреевне уже быть
дома. Но он вспомнил, что она собиралась, идя со службы, зайти в аптеку и
продуктовый магазин.
Он пытался задремать, во время дремоты не так ощущалось томительное
движение - течение времени, а к концу дня он с силой, равной силе голода,
испытывал потребность услышать знакомый звук ключа, потом услышать голос
жены и увидеть в ее глазах то, что было для него важнее камфары, - живой
интерес к его никому не нужной жизни.
- Ты знаешь, - сказал он несколько дней назад, - когда ты подходишь ко
мне, у меня возникает чувство, словно мама рядом, а я, крошечный, в люльке.
- Я соскучилась по тебе, - говорила Александра Андреевна.
Он открыл глаза, в ночном мраке, просветленном уличными фонарями, на
постели напротив спала жена, и Дмитрий Петрович припомнил, что Шура приехала
с работы, напоила его чаем и он уснул.
Несколько мгновений он лежал в полудремоте, с каким-то неясным и тревожным
ощущением тишины. И вот он разобрался, понял - ощущение тишины шло со
стороны постели, на которой лежала Александра Андреевна...
Страх ожег его. Он ошибся! Ему померещилось, будто жена, придя домой,
поила его чаем, отсчитывала в рюмочку капли лекарства. Это было вчера,
позавчера, всегда, а сегодня этого не было.
Испарина выступила у него на груди и на ладонях... Дмитрий Петрович
напрасно считал себя самым несчастным существом в мире - умирать, согретым
любовью жены, казалось ему счастьем теперь. Вот Шуры нет рядом с ним.
Его пальцы медлили повернуть выключатель - темнота была надеждой, темнота
защищала.
Но он зажег свет, увидел застеленную утром постель Александры Андреевны.
Ее нет, она умерла!
Что было в его последнем смятении: горе о погибшей - ее дыхание, ее мысль
и каждый взгляд были драгоценней всего в мире... или жгучая сила его
отчаяния была в том, что погиб человек, единственно любивший Дмитрия
Петровича, такого беспомощного, одинокого...
Он попробовал сползти с постели, стучал сухонькими кулачками в стену,
лежал мгновенье в беспамятстве, снова стучал кулаком.
Но квартира была пуста, лишь в воскресенье вечером приедут с дачи
соседи... Сестра из районной поликлиники придет в понедельник утром.
Воскресенье вечером... послезавтра утром... Эти сроки бессмысленно огромны.
Где Шура? Разрыв сердца... сшиблена автомобилем, а может быть, Шура только
что перестала дышать, и ее тело кладут на носилки, несут в анатомический
театр.
Дмитрий Петрович уже не сомневался в смерти жены. В тот миг, когда он
зажег свет и увидел ее пустую постель, он, продолжая существовать, стал, как
ему казалось, безразличен для всех людей на земле.
Шурино преклонение перед народовольцами... Какая сила влекла ее к этим
юношам и девушкам, к их короткой дороге, кончавшейся плахой... А его, своего
больного мужа, Александра Андреевна любила не ради своего жалостливого
сердца или ради своей совести и душевной чистоты, а вот так... Этого "так" -
он не мог понять.
Мысли возникали из тьмы и порождали еще большую тьму.
Шура, Шура...
Хватило бы силы добраться до окна, он бы бросился вниз, на улицу.
Но смерть не только влекла его, она и страшила.
Все вокруг молчало - и сухой свет электричества, и скатерка на столе, и
прекрасное задумчивое лицо Желябова.
Сердце болело, пекло, пронзенное горячей, толстой иглой. Дмитрий Петрович
искал дрожащими пальцами пульс на руке, бессильный перед страхом смерти,
которую он же призывал.
И вдруг глаза Дмитрия Петровича встретились с чьими-то медленными,
внимательными глазами.
Многие годы видел он эту голову на стене и давно уж перестал замечать ее.
Когда-то он привез голову лосихи от препараторщика зоологического музея,
и, казалось, она заполнила все пространство.
В утренней спешке, стоя в дверях уже в пальто и шляпе, он, прежде чем
уйти, поглядывал на голову лосихи, а в трамвае вдруг вспоминал о ней...
Когда приходили знакомые, он рассказывал о том, как убил зверя. Александра
Андреевна совершенно не выносила этой жестокой истории.
Шли годы, голова зверя покрылась пылью, глаза Дмитрия Петровича все
безразличие" скользили по ней. И наконец эта мощная, длинная голова, с
дышащей узкой пастью, окончательно отделилась от сумрачного осеннего леса,
от запаха прели и мха, перешла в страну домашних вещей - и Дмитрий Петрович,
вспоминая о ней лишь в дни квартирных уборок, говорил: "Надо голову лося
посыпать ДДТ, сдается мне, в ней завелись клопы".
И вот в страшный час его глаза вновь встретились со стеклянными глазами
лосихи.
В октябрьское, холодное утро он вышел на лесную опушку и увидел ее... Это
было совсем близко от деревни, где ночевал Дмитрий Петрович, и он даже
растерялся - так неожиданно произошла эта встреча, в месте, где, качалось,
не могло быть зверя: ведь с этой опушки видны были дымки над избами.
Он видел лосиху совершенно ясно и рассматривал ее черно-коричневый нос с
расширенными ноздрями, большие, привыкшие ломать ветки и отдирать древесную
кору широкие зубы под немного приподнятой, удлиненной верхней губой.
Лосиха тоже видела его: в кожаной куртке, в австрийских ботинках и зеленых
обмотках, сильный, худой, с винтовкой в руках. Она стояла возле лежащего
среди кустиков брусники серого теленка.
Дмитрий Петрович стал наводить винтовку, и была секунда - все вокруг
исчезло - красная брусника, гранитное небо над головой - остались лишь два
глаза, обращенных к нему. Они смотрели на него, ведь Дмитрий Петрович был
единственным живым существом, свидетелем несчастья, постигшего лосиху в это
утро...
И с ощущением силы, счастья, с не обманывающим охотника предчувствием
прекрасного выстрела, медленно, плавно, чтобы не погнуть деликатно-паутинную
линию прицела, он стал нажимать на курок.
Потом, подойдя к убитой лосихе, Дмитрий Петрович разобрался, в чем дело:
лосенок покалечил переднюю ножку - она застряла в расщепленном ольховом
стволе, - и телок, видимо, очень боялся остаться один; даже когда
застреленная мать упала, теленок все уговаривал ее не бросать его, и она его
не бросила...
Сейчас Дмитрий Петрович, присмирев, лежал подле лосихи, как тогдашний
прирезанный в осеннее утро покалеченный теленок. Она внимательно смотрела
сверху на человека с подогнутыми под одеялом высохшими ногами, с тонкой
шеей, с лобастой лысой головой.
Стеклянные глаза лосихи подернулись синевой, туманной влагой, ему
показалось, что в этих материнских глазах выступили слезы и от их углов
наметились темные дорожки слипшейся шерсти, когда-то выдернутой пинцетом
препаратора...
Он посмотрел на постель жены, на свои высохшие пальцы, потом на скорбное и
непреклонное лицо Желябова, захрипел, затих.
А сверху на него все глядели склоненные добрые и жалостливые материнские
глаза.
1938-1940