---------------------------------------------------------------------------
Серия биографий "Жизнь замечательных людей", выпуск 3 (360)
Издательство ЦК ВЛКСМ "Молодая гвардия", Москва, 1963 год
Перевод с английского М. Кан
OCR Кудрявцев Г.Г.
---------------------------------------------------------------------------
^TПЕРВЫЕ НАБЛЮДЕНИЯ^U
Это случилось в Портсмуте зимою 1812 года. Вечером 7 февраля мелкий
служащий Адмиралтейства, славный малый, повез жену на бал, а через несколько
часов у супругов родился второй ребенок - Чарльз Диккенс.
Собственно говоря, Диккенс не унаследовал от родителей ни склада
характера, ни наклонностей. Отец его был сыном лакея и горничной, которые со
временем стали дворецким и экономкой. Джон Диккенс был милейшим человеком,
добродушным, общительным и щедрым, но не глубоким и любившим прихвастнуть.
Пристрастие к анекдотам сочеталось в его характере с еще большим
пристрастием к джину и виски. Мать Чарльза по происхождению стояла немного
выше мужа: в числе ее родственников были и чиновники. Добрая женщина,
мягкая, честная, но довольно легкомысленная, она не имела большого влияния
на мужа и не могла справиться с житейскими невзгодами, возникавшими из-за
той благодушной, но совершенно пагубной манеры, с которой он вершил семейные
дела.
Чарльзу было около пяти месяцев, когда с улицы Майл-Энд Террас, где он
родился, Диккенсы переехали в предместье Портси, на Хок-стрит. Там они и
прожили до 1814 года, пока не переселились в Лондон.
Незадолго до кончины Диккенс выступал в Портсмуте с чтением отрывков из
собственных произведений. Однажды вместе со своим импресарио он прохаживался
по городу и вдруг заметил название одной из улиц.
- Ба! - воскликнул он. - Да ведь здесь я родился!
Но в каком именно доме - этого Диккенс установить не мог. Прошли
вперед, вернулись, снова обошли всю улочку, и писатель указывал то на один,
то на другой, то на третий дом. Один сильно напоминал ему отца; другой,
казалось, говорил всем своим видом: "Меня покинул тот, кто родился под моей
крышей"; третьему - это было совершенно очевидно - приходилось когда-то
укрывать в своих стенах слабого и тщедушного младенца, то есть именно
такого, каким был в детстве сам Диккенс. Словом, так продолжалось до тех
пор, пока не выяснилось, что на улице вообще нет ни одного дома, где бы он
ни родился. Впоследствии более тщательные исследователи достоверно
установили, где именно произошло это событие: Лендпорт, Майл-Энд,
Коммершл-роуд, в доме, который ныне значится под Э 387.
Дар необычайной наблюдательности проявился у Диккенса, когда ему не
было еще и двух лет: уже взрослым он вспоминал сад возле дома на Хок-стрит,
где он на неверных ножках ковылял вслед за старшей сестрой под присмотром
няни, следившей за детьми из кухонного окна; отчетливо помнил он и как его
водили смотреть на солдат, обучавшихся маршировке, и зимний Портсмут,
покрытый снегом в день их отъезда в Лондон.
С 1814 года Диккенсы жили в Лондоне, а в 1817 переехали в Чатем, где
Джон Диккенс занял ответственный пост в расчетной части Адмиралтейства:
жалованье его со ста десяти фунтов в год постепенно возросло до трехсот
пятидесяти. Четыре года они прожили в доме Э 2 по улице Орднанс Террас
(теперь это дом Э 11), еще два - на площади Сейнт-Мэри-Плейс в Бруке (дом Э
18), и этому времени суждено было стать самым счастливым в жизни маленького
Чарльза. Зрелым человеком он с наслаждением вспоминал далекие чатемские дни
и в эти минуты отдыхал душою. Для него детство было "счастливым сном,
запомнившимся на всю жизнь". Такой яркий след оставило оно, что он мог
восстановить "каждое событие тех давних лет, каждую мелочь, даже случайное
словечко, даже вскользь брошенный взгляд". Он видел все, он все замечал, он
ощутил покой созерцания и радость первых открытий. Он был болезненным
ребенком (его часто мучали колики) и поэтому не мог играть с другими детьми,
но любил, ненадолго оторвавшись от своих книг, хотя бы посмотреть, как они
резвятся.
Соседский мальчик, немного постарше Чарльза (впоследствии Диккенс
изобразил его под именем Стирфорса *, стал его другу. Маленький Диккенс
инстинктивно подмечал обычаи людей, живших на одной с ним улице, и запоминал
все их странности и причуды; воспоминания эти позднее вылились в "Очерки
Боза". Отец брал его в Майтр-инн, где вместе с сестрою Фанни, почти двумя
годами старше его, мальчик пел песенки завсегдатаям таверны. Его глубоко
интересовал театр; он увлекался любительскими постановками, побывал в
королевском театре Рочестера на шекспировских спектаклях "Ричард III" и
"Макбет". А чего только не затевали дома! Декламировали, ставили пьесы,
смотрели волшебные картины. А катанья с отцом по реке, прогулки за город!
Гуляя, они не раз проходили мимо Гэдсхилла, и здесь сын говорил, что ему
очень нравится дом на вершине холма, а отец отвечал, что, может статься,
придет день, когда Чарльз поселится в этом доме - разумеется, если только он
будет упорно трудиться. Мальчик вместе с сестрою или один облазил и замок и
кафедральный собор, исходил все рочестерские улицы и тропинки, разведал
чатемские доки, Кобэмский парк, кентские поля, низины...
Читать и писать Чарльз научился у матери, она же учила его латыни, но
заниматься с ним регулярно не могла: то и дело заботы об очередном
новорожденном отрывали ее от сына, что невольно настораживало Чарльза,
заставляя его чувствовать кажущуюся непрочность, непостоянство материнской
любви. Как часто бывает с болезненными детьми, лишенными общества
сверстников, он замыкался в себе, и это мешало ему по достоинству оценить
мать. Не удивительно, что отца, который в те годы был его самым близким
другом, он любил больше. Мальчик не понимал, что пока мать рожала одного
ребенка за другим, вела хозяйство и учила детей, отец жил в свое
удовольствие, развлекался в беспечной компании, тратил больше, чем получал,
брал взаймы больше, чем мог отдать, - словом, жертвуя будущим, легко и
беззаботно спускался по дорожке, которая, как того и следовало ожидать,
привела его, а с ним и его семью в долговую тюрьму.
С 1810 по 1832 год миссис Диккенс произвела на свет семерых детей; двое
из них умерли в младенческом возрасте. В 1827 году появился восьмой. Когда
Чарльзу исполнилось девять лет, дела семьи были уже так плохи, что пришлось
сократить расходы, и светлый, веселый дом на Орднанс Террас уступил место
плохонькому домику на площади Сейнт-Мэри-Плейс. Жизнь вдруг настроилась на
другой, серьезный лад. Декламация, пение, миражи волшебного фонаря - все
было забыто. Чарльз поступил в школу, где способный молодой
священник-баптист впервые посоветовал ему читать английских классиков.
Молодой человек относился к мальчику с большим участием, и тот, естественно,
привязался к нему. Впрочем, хотя жить Диккенсы стали скромнее, в доме
по-прежнему царили мир и согласие. Миссис Диккенс, по словам Мэри Уэллер,
служившей у Диккенсов няней, была "превосходной женщиной и нежной,
заботливой матерью". Что касается Чарльза, это был "славный мальчуган,
непоседа, а по натуре сердечный, приветливый, открытый. Дети, бывает,
дерутся, ссорятся, но этот - никогда. А уж читать, - добавляет она, - любил
до ужаса". Он сидел, охватив одной рукой другую - ту, в которой держал
книгу, мерно покачиваясь, шумно дыша. С тех пор как в маленькой нежилой
комнате наверху, рядом с детской, он раскопал уйму книг, сложенных туда
отцом, каждая свободная минута была посвящена Родерику Рэндому, Перегрину
Пиклю, Хэмфри Клинкеру, Тому Джонсу, Векфилдскому священнику, Дон-Кихоту,
Жиль Блазу, Робинзону Крузо и сказкам "Тысячи и одной ночи". Чтение было для
него в те дни главной школой и самой большой отрадой в жизни. Воображая себя
героем каждой из этих книг, он придумывал, как поступил бы на их месте.
"Целую неделю - ни много, ни мало - я был Томом Джонсом. Я создал свой
собственный образ Родерика Рэндома и в течение месяца играл его роль. Когда
я начинаю вспоминать, одна картина сразу встает передо мной: летний вечер,
мальчики играют на церковном дворе, а я сижу на кровати и читаю, читаю.
Каждый сарай в окрестности, каждая церковная плита, каждый уголок кладбища
так или иначе были связаны в моем представлении с этими книгами. Я видел,
как взбирается на колокольню Том Пайпс, как, прислонясь к нашей калитке,
остановился передохнуть Стрэп с походным мешком на спине: я твердо знаю, что
коммодор Трэннион вел беседу с мистером Пиклем в маленьком зале нашей
деревенской пивной". Читая дальше, мы узнаем, что и Дэвид Копперфилд и
Чарльз Диккенс видели из окна своей комнаты одну и ту же церковку с
приходским кладбищем - только первый видел ее в Бландерстоуне близ Ярмута, а
второй - на чатемской площади Сейнт-Мэри-Плейс.
В начале 1823 года вся семья, кроме Чарльза, у которого, по-видимому,
был самый разгар школьных занятий, переехала в Лондон: Джона Диккенса
перевели по службе в Сомерсет Хаус" *, - без сомнения, он был от души рад
расстаться со своими чатемскими кредиторами. Но Чарльз, вскоре приехавший
вслед за родителями, был глубоко опечален. Уйти из школы в одиннадцать лет -
тяжелый удар! И какая пропасть была между их чатемским домом - домом
чиновника Адмиралтейства - и этим, кэмденским, Э 16 по Бейхем-стрит! Правда,
на углу находился сад матушки Рэд Кэп с чайными столиками под открытым небом
и приблизительно за полмили, на Чок-Фарм, - тропинки, бегущие меж рядами
живых изгородей к таким же открытым ресторанчикам, а стоило переступить
порог, и перед тобой расстилались лесистые склоны Хэмпстедского холма. Но
чего стоят эти сельские прелести, когда нужно ютиться в убогом домишке,
когда соседи - необразованные, грубые люди, когда приходится помогать по
дому, чистить обувь для всей семьи, нянчить младших братьев и сестер и
бегать по разным поручениям, потому что единственная работница, которая по
средствам твоей семье, - это маленькая сиротка из чатемского работного дома.
Друзей-сверстников у него не было; не было больше и радостного сознания, что
он идет вперед, приобщается к наукам, - чувства, которое он постоянно
испытывал в школе. Сестра его, Фанни, стала ученицей Королевской музыкальной
академии, и много лет спустя Чарльз рассказывал одному из своих друзей, как
больно было провожать сестру, которая уезжала в Лондон учиться и которой все
со слезами на глазах посылали добрые пожелания, - провожать и думать, что до
тебя решительно никому нет дела! Теперь, когда судьба разлучила его даже с
подругой детства, Чарльз чувствовал себя окончательно заброшенным и
одиноким.
Но так же как его истинное призвание определилось при чтении книг
Смоллета *, Филдинга * и Сервантеса, - здесь, в лондонских трущобах, он, сам
того не подозревая, получал свое подлинное образование. К этому времени он
уже написал трагедию и принялся сочинять рассказы для "домашнего
потребления"; теперь, блуждая по городу и его хмурым окраинам, он незаметно
для себя добывал сырье, из которого ему предстояло создавать своих героев.
Первое время он довольствовался окрестностями Хэмпстед-роуд *, но постепенно
осмелел и обследовал район Сохо *, где на Джерард-стриг снимал квартиру его
дядя, чиновник Томас Барроу. В районе Лаймхаус * на Черч-Роу, где все вокруг
было связано с кораблями, с морем, жил крестный отец Чарльза, такелажник
Кристофер Хаффам. По дороге к нему мальчик наблюдал жизнь Ист-Энда *, и все,
что он видел, казалось ему необычайно увлекательным. Излюбленным местом его
экскурсий были Ковент-гарден * и Стрэнд *. Часами, стоя где-нибудь на углу,
смотрел он по сторонам, заглядывал в темные дворы зловонных узких улиц,
подмечая и запоминая нравы их обитателей. Но поразительнее всего был район
Сэвен Дайелс *. "Какие чудовищные воспоминания вынес я оттуда! - воскликнул
он однажды. - Какие видения! Порок, унижения, нищета!" Эти зрелища и пугали
и в то же время неотразимо манили к себе все еще хрупкого, болезненного и
крайне впечатлительного мальчика. Бессознательно он накапливал богатый запас
наблюдений. Все эти места были впоследствии описаны им, и многие их
обитатели стали героями его романов.
Итак, Чарльз пополнял запас своих знаний, а тем временем основной
капитал его отца - добрая репутация - таял с каждым днем. Новую должность
Джон Диккенс получил по милости влиятельных людей, бывших хозяев его матери,
и сохранил за собой, очевидно, лишь потому, что уволить его могли, только
если бы он, скажем, присвоил себе казенные деньги. Никто, кажется, не
сомневался в том, что он был приятный человек, душа общества, но горячность,
с которой пишет о нем сын, во многом объясняется тем, что к матери мальчик
относился с холодком: "Я знаю, что отец мой - самый добрый и щедрый человек
из всех, когда-либо живших на земле. Как он вел себя по отношению к жене,
детям, друзьям, как держался в дни горестей и болезней! О чем ни вспомнишь,
все выше похвал. За мною, ребенком болезненным, он смотрел день и ночь -
много дней и ночей, неустанно и терпеливо. Никогда не брался он за
доверенное ему дело, чтобы не выполнить его честно, усердно, добросовестно и
пунктуально". Поскольку основным "делом", вверенным Джону Диккенсу, были
жена и семья, эту оценку следует несколько умерить. Легкий нрав, общительный
характер, чрезмерное хлебосольство навлекли на его семью нужду и горе,
оттолкнули родственников его жены, не желавших более давать ему денег
"взаймы", как предпочитал выражаться он сам; лишили его старшего сына школы
и школьных товарищей. Зато он с восторгом слушал, как мальчик поет забавные
песенки. В этом, без сомнения, и кроется одна из причин той сердечности, с
которой Чарльз неизменно говорит об отце. Недаром же он любовно изобразил
его под видом Микобера и старого Доррита! Джон Диккенс был первой
"аудиторией", по-настоящему оценившей его талант. Сын был так благодарен
отцу за его внимание в дни болезни, за дружбу, за то, что отец гордился его
выступлениями, что, когда настал час подлинных испытаний, Чарльз осудил
поступок матери и до конца жизни не простил ее, хотя ее следовало бы только
похвалить за то, что, когда все пошло прахом, она старалась, хотя и тщетно,
поддержать семью. Да и сам Чарльз находился в отчаянном положении тоже по
милости отца.
Бедняжка миссис Диккенс в критический момент делала все, что могла, но
все ее усилия ни к чему не приводили. Сняв помещение на Гоуэр-стрит *, она
было задумала открыть школу, распорядилась повесить на двери медную дощечку
с надписью "Учебное заведение миссис Диккенс" и отправила Чарльза разносить
по соседним кварталам письма-проспекты. Приготовлений к тому, чтобы
встретить учеников, она не сделала решительно никаких, и это было весьма
разумно, потому что никто не обратил на ее "заведение" ни малейшего
внимания. А между тем назревали нелады с мясником и булочником, которые
придерживались нелепого убеждения, что по счетам следует платить. Семья
стала жить впроголодь. Дело кончилось тем, что Джона Диккенса арестовали за
долги. Глубоко несчастный, задыхаясь от слез и стараясь подавить рыдания,
Чарльз метался между отцом и его обезумевшим от горя семейством. "Солнце мое
закатилось навеки", - вымолвил отец перед тем, как его отправили в тюрьму
Маршалси *, и при этих словах мальчуган почувствовал себя совершенно убитым.
Вскоре он пошел в тюрьму на свидание. "Отец поджидал меня в сторожке; мы
поднялись к нему в камеру и вволю наплакались... Он, помню, убеждал меня
отнестись к Маршалси как к предупреждению свыше и запомнить, что если,
получая двадцать фунтов в год, человек тратит девятнадцать фунтов
девятнадцать шиллингов и шесть пенсов, ему будет сопутствовать счастье, но
стоит ему истратить хоть на шиллинг больше, и беды не миновать". Чарльз
остался в тюрьме пообедать, и мистер Диккенс послал его за ножом и вилкой к
другому заключенному, по прозванию "капитан Портер", обитавшему этажом выше.
"Я, кажется, ни к чему особенно не присматривался, но разглядел все", -
рассказывал Дэвид Копперфилд, и, хотя Чарльз простоял на пороге камеры
капитана каких-нибудь одну-две минуты, он ушел, сохранив в памяти точную
картину всей ее обстановки и безошибочно разгадав, кем приходились капитану
Портеру соседи по камере: женщина-грязнуха и две изможденные девицы. Мальчик
был подавлен и удручен, и все-таки ничто не ускользнуло от его, казалось бы,
рассеянного, а на самом деле зоркого взгляда.
Но положение отца было еще не так ужасно в сравнении с его собственным.
Дом на Гоуэр-стрит постепенно пустел, обстановка таяла, и Чарльз то и дело
был вынужден бегать в ломбард. В первую очередь туда отправилось самое
заветное его сокровище - книги; за ними последовали стулья, картины, столы,
каминный прибор, столовая посуда и так далее, пока всей семье не пришлось
ютиться в двух комнатах с голым дощатым полом. Видя, в каком ужасном
положении они находятся, дальний родственник миссис Диккенс и бывший ее
чатемский и кэмденский квартирант Джеймс Лемерт *, ныне хозяин фабрики
ваксы, предложил Чарльзу работу у себя на складе с жалованьем шесть
шиллингов в неделю. Такой поворот событий вполне устраивал родителей юнца;
большего удовлетворения, думалось Чарльзу, они бы не выказали и в том
случае, если, отличившись в средней школе, их сын готовился бы теперь
поступить в университет. Фабричка находилась у Хангерфорд Стэрс, в том
районе Лондона, который несколько лет спустя был снесен, уступив место
вокзалу Чаринг-Кросс и мосту Хангерфорд. Склад помещался у самой реки в
ветхом, грязном строении, кишевшем крысами и пропитанном затхлым запахом
гниющей древесины. "Моя работа, - писал Чарльз,- состояла в том, чтобы
запечатывать банки с ваксой. Сначала кладешь листик вощеной бумаги,
прикрываешь его другим - синим, завязываешь шпагатом, а бумагу подрезаешь
кругом, да покороче, поаккуратнее, пока банка не примет такой же щеголеватый
вид, как аптечная баночка с мазью. Когда набиралось нужное количество
баночек, достигших подобного совершенства, на каждую следовало наклеить
заранее отпечатанную этикетку и потом приниматься за новую партию". На
первом этаже этим занимались два-три других подростка, которым платили еще
меньше, чем Чарльзу. "В понедельник утром, когда я впервые пришел на работу,
один из них, в рваном фартуке и бумажном колпаке, поднялся наверх, чтобы
научить меня обращаться со шпагатом и завязывать узелки. Звали его Боб
Феджин; это имя много лет спустя я позволил себе использовать в "Оливере
Твисте".
В царстве ваксы Боб Феджин был единственным проблеском света: он
обращался с Чарльзом как с "юным джентльменом", заступался за него перед
мальчишками, изредка играл с ним и ухаживал за юным джентльменом во время
тяжелого приступа колик, знакомых Чарльзу еще с младенческих лет. "Я
испытывал тогда такие страдания, что мне устроили в конторе временное ложе
из соломы в той обшарпанной нише, где я работал, и я полдня катался по полу
от мучительной боли, а Боб менял грелки - наполненные горячей водой порожние
пузырьки из-под ваксы, которые он прикладывал мне к боку. Постепенно мне
стало легче, а к вечеру все совсем прошло, но Бобу (он был намного старше
меня и выше ростом) не хотелось пускать меня одного домой, и он вызвался
меня проводить. А вдруг он узнает, что наши живут в тюрьме? Никогда! Я был
слишком горд. Под разными предлогами я пробовал от него отделаться, но Боб
Феджин по доброте душевной и слушать ничего не желал. Тогда я сделал вид,
что живу у моста Саусварк на стороне Серри, и распрощался с Бобом у подъезда
какого-то дома. На случай, если он вдруг обернется, я, помнится, для пущей
убедительности постучался в дверь и, когда мне открыли, спросил, не здесь ли
живет мистер Роберт Феджин".
Когда все это происходило, домом маленького Диккенса была тюрьма
Маршалси. Ни единая душа не пожелала воочию убедиться в достоинствах
учебного заведения миссис Диккенс, и, прожив на Гоуэр-стрит шесть месяцев,
она забрала с собою домочадцев и в марте 1825 года перебралась в новую
резиденцию-тюрьму *. Ее муж по-прежнему получал от морского ведомства
жалованье - шесть с лишним фунтов в неделю, кредиторы в тюрьме не тревожили
- словом, это было куда более приличное существование, чем за последние
несколько лет. Фактически семья, можно сказать, получила возможность снова
встать на ноги, так что глава ее и не пытался вернуть долг, за неуплату
которого был арестован. Чарльз и Фанни, собственно говоря, в тюрьме не жили,
но каждое воскресенье Чарльз заходил за сестрой в Королевскую музыкальную
академию, и они проводили выходной день с родителями. Первое время мальчик
снимал каморку в Кэмден-Тауне у "престарелой дамы, находившейся в стесненных
обстоятельствах". В один прекрасный день эта старая леди, едва не заморившая
своего жильца голодом, стала известна читателям под именем миссис Пипчин из
"Домби и сына". Так безрадостно жилось у нее мальчику, что он, наконец,
пришел к отцу и взмолился о помощи, после чего ему подыскали мансарду на
Лант-стрит в Саусварке, недалеко от тюрьмы. Жильцы здесь постоянно менялись,
"как правило - исчезая ночью, чаще всего - накануне того дня, когда
предстояло платить за квартиру". Семья хозяина относилась к Чарльзу с
большой добротой, ухаживала за ним во время очередного приступа болезни и
заслужила тем самым место в "Лавке древностей" под именем Гарландов.
Кое-какими штрихами для портрета Маркизы, героини той же книги, его снабдил
еще один персонаж той поры: чатемская сиротка, продолжавшая служить у
Диккенсов. Каждое утро Чарльз встречался с нею у Лондонского моста и в
ожидании, пока откроют тюремные ворота, рассказывал о Тауэре, о лондонских
причалах, обо всем, что попадалось на глаза, - необычайные истории, в
которые и сам был готов поверить. Завтракал и ужинал он постоянно у своих, в
тюрьме, но ходить туда днем не хватало времени, и его полуденная трапеза
состояла чаще всего из булочки или куска пудинга, а то и ломтя хлеба с
сыром, которые он в редких случаях запивал кружкой пива. Однажды с булкой
под мышкой он пожаловал в ресторан мясных блюд в Клер-Корт на Друри-лейн и
спросил маленькую порцию говядины. Официант, который принес ему тарелку,
подозвал приятеля, такого же любопытного, как и он сам, и, пока мальчик
сидел за едой, оба стояли и таращили на него глаза. В другой раз он зашел в
питейное заведение на Парламентской улице подле Вестминстерского аббатства *
и осведомился у хозяина:
- Почем кружка лучшего эля - наилучшего?
Узнав, что цена два пенса, он заявил:
- Так вы мне, пожалуйста, нацедите кружечку, только полную и побольше
пены.
Хозяин кликнул жену, и они бесцеремонно воззрились на посетителя. После
множества вопросов, на которые Чарльз отвечал, что придет в голову, хозяин
поднес ему эля, а хозяйка наградила поцелуем. Однако такая роскошь, как эль
или мясо, редко была ему по карману.
Шесть месяцев на фабрике ваксы были временем позора и страданий, когда
он чувствовал себя униженным, покинутым, беспомощным, лишенным всякой
надежды, наглухо отрезанным от всего, что делает жизнь более или менее
сносной. "О том, что я страдал тайно и горько, никто и не подозревал", -
признался он в частном письме много лет спустя. Так сильно подействовало на
него то, что ему пришлось тогда пережить, что, раз десять обращаясь к этому
периоду в своих произведениях, он никогда не рассказывал о нем собственным
детям, впервые узнавшим о фабрике ваксы только из его биографии, написанной
Форстером *. Более того, пока весь квартал не был перестроен до
неузнаваемости, он ни разу близко не подошел к месту своей каторги.
"Мой старший сын уже научился говорить, - писал он, - а я все не мог
без слез пройти по окраине, вдоль которой, бывало, возвращался домой" {Не он
один стыдился того, что имел дело с фабрикой ваксы. Его родственники по
материнской линии были людьми столь почтенными, что если и заговаривали об
этом эпизоде, то лишь в самых общих чертах. Через несколько лет, когда
Чарльз старался устроиться на службу в газете, его дядя Джон Барроу на
вопрос, кем раньше служил племянник, уклончиво ответил, что он "в свое время
оказывал фабриканту Уоррену содействие * по руководству его обширным
предприятием и, помимо всего прочего, сочинял рекламные стихотворения. В
этом, как и в других делах, выказал изрядные способности".}.
Однако каким бы жалким и потерянным ни чувствовал он себя, пробираясь
вдоль улиц Адельфи, ныряя под арки, его интерес к "человеческой комедии" не
ослабевал ни на минуту, а любознательность была неистощима. "Явившись под
вечер в Маршалси, я всякий раз был готов с упоением слушать, как мать
рассказывает историю того или иного должника-заключенного". Одну сцену он
многие годы спустя воскресил с присущей ему живостью. Близился день рождения
короля, и Джону Диккенсу пришла в голову мысль составить прошение, чтобы
заключенным отпустили денег, на которые они выпьют за здоровье своего
монарха. Ради этого события Чарльз на день отпросился с работы. Узники
вереницей выстроились перед камерой, по одному заходили туда и ставили на
петиции свое имя. "У каждого по очереди капитан Портер спрашивал: "Желаете
послушать, что здесь написано?" Стоило кому-нибудь проявить нерешительность,
как капитан звучным, громким голосом читал все до последнего слова. Помню,
как раскатисто, с каким-то особым смаком выговаривал он такие слова, как
"ваше величество", "ваше королевское величество", "обиженные судьбою
подданные вашего королевского величества", "прославленная щедрость вашего
величества", будто чувствуя их у себя во рту как нечто осязаемое и
восхитительное. Бедняга отец тем временем чуть-чуть самодовольно, как и
подобает автору, слушал его, созерцая (скорее меланхолично, чем враждебно)
утыканную гвоздями тюремную стену за окном".
Пока другие члены семьи коротали дни в Маршалси, Фанни успешно
занималась, и наступил день, когда - правда, не в полном составе - семейство
отправилось в Королевскую музыкальную академию посмотреть, как Фанни Диккенс
будет получать награду. Для Чарльза это были тягостные минуты. "Нестерпимо
было сознавать, что все это - благородное соперничество, признание, успех -
не для меня. Я чувствовал, что у меня разрывается сердце. Прежде чем лечь
спать в тот вечер, я молился, чтобы бог избавил меня от унизительного
прозябания. Никогда еще я так не страдал, но зависть тут была ни при чем".
Вскоре его молитва была услышана. В апреле 1824 года скончалась мать
Джона Диккенса, оставив сыну в наследство около двухсот пятидесяти фунтов, и
второй ее сын, уплатив долг за брата, добился его освобождения из тюрьмы.
Семья вернулась в Кэмден-Таун, поселилась на короткое время у "старой дамы в
стесненных обстоятельствах", известной нам под именем миссис Пипчин, а затем
сняла отдельный домик на Джонсон-стрит, в котором Диккенсы и прожили три
года. Между тем фабрика ваксы переехала и помещалась теперь невдалеке от
того места, где Чэндос-стрит выходит на Бэдфорд-стрит. Чарльз с другими
подростками стал работать поближе к свету, у окна, на виду у прохожих.
Однажды сюда зашел Джон Диккенс и был, надо полагать, раздосадован тем, что
его сына выставили напоказ перед публикой. По этой ли или иной причине он
послал оскорбительное письмо Лемерту, и Чарльз был мгновенно уволен: "Я
горько расплакался, отчасти потому, что все случилось так внезапно, и еще
потому, что в припадке гнева хозяин ругал отца на чем свет стоит, хотя со
мною говорил ласково... С чувством облегчения, но облегчения странного,
близкого к подавленности, шел я домой. Мать вызвалась уладить размолвку. На
другой же день она осуществила свое намерение и возвратилась с вестью о том,
что мне дали лестную характеристику (как я вполне убежден, заслуженную) и
просят наутро снова приступить к работе. Отец заявил, что я не вернусь ни в
коем случае, что мне нужно поступить в школу. Я пишу сейчас без возмущения
или обиды, ибо знаю, что все вместе взятое и сделало меня тем, что я есть,
но никогда потом я не забывал, никогда не забуду, да и не смогу никогда
забыть, что мать была целиком за то, чтобы опять послать меня на работу".
Что касается нас, мы не должны строго судить ни сына, ни мать. Миссис
Диккенс билась как рыба об лед, трудилась как каторжная, чтобы вырастить
детей, и была, естественно, озабочена, теряя шесть шиллингов в неделю. Кроме
того, она стремилась сохранить дружеские отношения с теми своими
родственниками, которые еще не отвернулись от ее семьи. Чарльз - и это столь
же естественно - не представлял себе, как трудно ей приходится. Вернуться на
склад ваксы значило для него опять обречь себя на бесконечные муки и
проститься со всякой надеждой. И если наше сочувствие все-таки на стороне
Чарльза, то не потому, что он был прав, а его мать виновата. Просто ему было
всего двенадцать лет, а она была уже взрослым человеком и к тому же его
матерью.
В конце 1824 года Джон Диккенс был уволен из Адмиралтейства на пенсию -
сто сорок пять фунтов в год. Почти сразу же по протекции одного из братьев
жены он получил в какой-то газете место парламентского репортера и в этой
должности, конечно же, проявил свои таланты, сглаживая изъяны красноречия
государственных мужей. А за несколько месяцев до этого его сын Чарльз стал
приходящим учеником частной школы "Веллингтон-Хаус Акэдеми" на
Хэмпстед-роуд, где проучился более двух лет. Это были, несомненно,
счастливые годы. Как сильно отличались (с точки зрения социальной) его
нынешние приятели от тех, которых он только что покинул! Как разительно не
похож был (с точки зрения познавательной) грамматический разбор латинских
предложений на расклейку этикеток! Директор школы, "Шеф", как его прозвали
ученики, во всем, кроме применения розги, был человеком до такой степени
невежественным, что коллеги его, по контрасту, казались просто всеведущими.
"Шеф", пишет Диккенс, был неизменно вежлив с преподавателем французского
языка, "потому что (как мы были уверены) посмей "Шеф" чем-нибудь задеть его,
он тотчас же заговорил бы по-французски и навсегда посрамил обидчика перед
школьниками, показав им, что ни понять, ни ответить "Шеф" не может".
Несмотря на несоответствие директора занимаемому положению (а может быть,
как раз вследствие этого), судьба припасла для него сюрприз, какой очень
редко выпадает на долю директора школы: "Шеф" превратился в мистера Крикля
из "Дэвида Копперфилда".
Дела Диккенса-младшего в школе подвигались успешно: обучали его там
английскому языку и литературе, искусству танца, латыни и математике, а
главное - внушали глубокое почтение к деньгам. Чарльз добился нескольких
наград и стал в конце концов первым учеником. Это был теперь миловидный
подросток, всеобщий любимец, курчавый, подвижной, находчивый, приветливый и
дерзкий. Вместе с одним из своих товарищей он стал выпускать на страничках,
вырванных из тетради, еженедельную газету, которую давал читать каждому, кто
был готов внести за это плату в виде шариков или огрызков грифельного
карандаша. Грифель служил в школе главной ходовой монетой, и каждый, кто
владел солидным запасом грифеля, считался богачом. Чарльз писал и ставил
пьесы. Одна, в белых стихах, посвящалась зверствам, учиненным любящим
папашей какого-то школьника, - чистый вымысел, разумеется, но автор за него
поплатился. Не обошел он вниманием и дрессировку белых мышей - любимое
развлечение его товарищей - и достиг полного совершенства в умении
изъясняться на диковинном языке, абсолютно недоступном для понимания
взрослых. Короче говоря, он отлично проводил время.
^TПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ^U
Весною 1827 года, в возрасте пятнадцати лет, Диккенс кончил школу и
вплотную столкнулся с миром, жестокость которого уже успел испытать. События
раннего детства представлялись ему теперь сценами из какой-то иной жизни.
"Они были поистине волшебными, - говорит он, - ибо детская фантазия
расцвечивает радужными красками эти неуловимые, как сама радуга, видения".
Сначала - несколько недель - он служил рассыльным у стряпчего * в
Саймонс-инн, где, по-видимому, и познакомился с клерком той же конторы
Томасом Миттоном, ставшим его другом на всю жизнь.
В мае того же года (опять не без помощи матушкиной родни) он сделался
клерком, а вернее сказать, тем же рассыльным фирмы стряпчих "Эллис и
Блекмор", находившейся в Грейс-инн, Реймонд Билдингз, Э 1, где прослужил
полтора года, причем жалованье его возросло за это время с тринадцати
шиллингов в неделю до пятнадцати. Будущему писателю было очень полезно
поработать в таком месте: не один чудаковатый клиент фирмы перекочевал
отсюда на страницы "Пиквика" и других книг. При содействии очередного
"дежурного" у замочной скважины конфиденциальные беседы передавались из
кабинета стряпчего в комнату клерков. Один клиент, ведя счетные книги своего
хозяина, не проявил "тупой пунктуальности", которую обычай сделал - увы! -
столь необходимой". Другой требовал, чтобы закон оградил его от
посягательств некоего индивидуума, высказавшегося по его адресу в следующих
выражениях: "Я тебя так разукрашу, что родная мать не узнает! Увидишь себя в
зеркале - ахнешь: "Господи, да я ли это!"
В присутственных местах Грейс-инн было полно клопов и пыли. Диккенс
вспоминает одну контору, до того запущенную, что ему "ничего не стоило
запечатлеть точнехонький отпечаток собственной фигуры на любом предмете
обстановки, стоило лишь на несколько мгновений прислониться к нему. Печатая
- если можно так выразиться - самого себя по всем комнатам, я, бывало,
втихомолку развлекался. Это был мой первый большой тираж".
С приятелем-сверстником он шатался по лондонским улицам; вместе они
бегали в театр, пили пиво, пока хватало денег; дурачились вовсю: то острили
и смеялись, то напускали на себя чинный вид, все вокруг находили ужасно
забавным и казались самим себе очень интересными людьми. Теперь квартал
Сэвен Дайелс не был уж больше средоточием ужасов, он стал, как вскоре
пояснил Диккенс, местом потешных сценок: "Любой, кому случится жарким летним
вечером пройти через Дайелс и увидеть, как судачат у парадного крыльца
хозяйки из разных квартир, может, пожалуй, вообразить, что здесь все тишь да
гладь и что больших простачков, чем обитатели квартала, свет не видывал.
Увы! Лавочник тиранит свою семью, выбивальщик ковров "набивает руку" на
спине собственной жены, комната второго этажа (окна на улицу) непрерывно
воюет с комнатой третьего из-за того, что в этой последней упорно затеваются
танцы над головой второго, когда он (второй этаж) со своим семейством
укладывается спать; комната третьего этажа (окна на двор) ни за что не
отвяжется от детишек из другой комнаты - с кухней на улицу; ирландец, как
вечер, так, глядишь, пожаловал домой пьяным и на всех кидается; а в комнате
второго с окнами на двор, только и знают что орать. Ссоры скачут с этажа на
этаж, подвал и тот подает голос, как будто не хуже других. Миссис А.
шлепнула наследника миссис Б., "чтоб не строил рожи". Миссис Б. немедленно
плеснула холодной водой на отпрыска миссис А., "чтобы не смел ругаться".
Вмешиваются мужья, ссора разрастается; результат ее - потасовка, финал -
появление полицейского". Здесь говорится о летней жаре, но погода в
двадцатых годах девятнадцатого века была, очевидно, не менее капризной, чем
в сороковых годах двадцатого: "Четыре дня хорошей погоды кряду - и это в
Лондоне! Извозчики воспылали революционным духом, дворники стали
сомневаться, есть ли на свете господь бог".
Жил он, как и прежде, вместе со своими, теперь уже в Сомерс-Тауне *.
Отец его знал стенографию - вот почему, очевидно, и сын решил овладеть этим
искусством: с блокнотом парламентского репортера он надеялся войти в
журналистику. Вооружившись учебником Герни, он рьяно принялся изображать
английскую речь в виде значков, головоломных, как китайские иероглифы.
Давалось это ему нелегко, и даже во сне его преследовали точки, кружочки,
закорючки и еще какие-то штуки, похожие на паутину, на хвост ракеты, на
мушиные лапки. Но он не отступал. Через полтора года он преуспел настолько,
что бросил своих стряпчих и в ожидании подходящей работы решил испробовать
свое искусство на практике в Докторс-Коммонс *.
В Докторс-Коммонс тогда велись дела по рассмотрению духовных завещаний
(потом их стали разбирать в Проубиткорт-канцелярии). "Здесь изнывающие от
любви парочки получали брачные лицензии *, а неверные супруги - развод,
здесь оформляли завещания тех, кому было что завещать, и наказывали
джентльменов, которые сгоряча, не выбирая выражений, проехались по адресу
своей дамы". Дела морские и религиозные вершили одни и те же судьи, и
Диккенс не переставал удивляться, отчего это знатоков церковных законов
принято считать специалистами и по флотским делам. Впервые, но уже навсегда,
глазам его открылись все уродство и нелепость английского судопроизводства
*. В арсенале писателя слуги закона и их ремесло заняли почетное место, и ни
в одну профессию еще не проникал взгляд более острый. Немало удовольствия
ему доставляли ужимки судей и адвокатов, но, кроме того, он сделал одно
любопытное открытие: оказывается, наиболее суетные, разнообразные, а стало
быть, и забавные черточки человеческой натуры обнаруживаются во время
свидетельских показаний, и впоследствии Диккенс справедливо заключил, что с
наибольшей пользой провел время, наблюдая жизнь в Докторс-Коммонс. Сначала
ему, к сожалению, приходилось довольствоваться только наблюдениями. Он не
был связан ни с одной редакцией и, чтобы заручиться работой у адвокатов, или
поверенных, как их именовали в церковном суде, должен был рассчитывать лишь
на собственную расторопность. Затем одна фирма пригласила его составлять
репортаж о судебных заседаниях, и он взялся за работу с новым жаром,
ухитряясь как-то существовать на свой скромный заработок и все более
совершенствуясь в стенографии.
Года три он регулярно, изо дня в день, посещал Докторс-Коммонс, но это
не мешало ему еще и учиться. Все это время он прилежно занимался в
Британском музее. Кроме того, испытывая сильное влечение к театру, он брал
уроки у актера-профессионала, обучавшего его искусству говорить и держаться
на сцене, выучил немало ролей и часами сидел перед зеркалом, тренируясь в
уменье садиться, вставать, входить и выходить, раскланиваться, здороваться,
придавать своему лицу выражение то презрительное, то обаятельное, изображать
любовь и ненависть, надежду и отчаяние. Наконец он обратился в театр
"Ковент-гарден" * с просьбой устроить ему пробу, но в решающий день так
тяжело заболел, что не смог прийти, а к началу нового сезона стал уже
преуспевающим парламентским репортером, так что с мыслью о театральной
карьере пришлось расстаться. Однако за эти же три года в его жизни случилось
нечто гораздо более важное, чем уменье изящно целовать перед зеркалом
собственную руку, - он влюбился.
В 1829 году дела у Диккенсов шли вполне сносно.
Отец, помимо пенсии, получал еще и жалованье в газете, Чарльз
зарабатывал достаточно, чтобы помогать семье, так что Фанни могла теперь
устраивать для знакомых музыкальные вечера, на которых пели все, у кого был
хотя бы маленький голос. К этим певчим птицам залетал порой и молодой
джентльмен по имени Генри Колле, нареченный жених одной из дочерей директора
банка Биднелла. Дочерей у банкира было три, и все три - музыкантши. Младшая,
Мария, играла на арфе, и именно ею Чарльз увлекся с первого взгляда.
Увлечение быстро перешло в любовь, но без взаимности. Забавы ради Мария
кокетничала с ним напропалую, сводя с ума своим непостоянством: сегодня
принимала его сердечно и ласково, завтра - сухо и равнодушно; то, чтобы
подразнить его, ворковала с другим поклонником, то любезничала с Чарльзом,
чтобы позлить третьего. Разумеется, эта юная особа отнюдь не собиралась
стать женой какого-то захудалого стенографиста. Но что за важность! Он
красив, он мило поет, а кроме того, кому не лестно такое обожание! Деньги и
положение - вот что для нее решало вопрос, а люди ее круга считают, что дела
у человека идут хорошо лишь в одном случае - если есть виды на солидную
должность в Сити *. Между тем играть в любовь очень весело, и долгое время
Чарльзу разрешалось верить, что к нему относятся благосклонно. В жизни
молодого Диккенса сейчас была одна цель - выдвинуться, занять положение, при
котором он сможет предложить своей избраннице гнездо и надежный доход. Когда
обоим было уже далеко за сорок, он писал: "Для меня совершенно очевидно, что
пробивать себе дорогу из нищеты и безвестности я начал с одной неотступной
мыслью - о Вас".
На всю жизнь сохранились в его памяти события тех дней. Однажды Мария
попросила его подобрать пару перчаток к ее синему платью, и двадцать пять
лет спустя он все еще ясно представлял себе, какого они были оттенка. В
другой раз он встретил ее с матерью и каким-то знакомым на улице Корнхилл по
дороге к портнихе. Чарльз проводил всю компанию до самых дверей, и здесь
миссис Биднелл, не желавшая, чтобы он шел туда вместе с ними, остановилась и
весьма недвусмысленно заявила: "Ну-с, мистер Диккин, с вали мы теперь
распростимся". Этот случай тоже запомнился ему навсегда. Но вот, наконец,
получено место парламентского репортера. Сколько раз в два-три часа ночи он
шел пешком от Палаты общин на Ломбард-стрит * лишь ради того, чтобы увидеть
дом, в котором спит она! И чего только он не передумал! Вот что он написал
об одной из своих навязчивых идей - правда, позже, когда увидел и смешную
сторону в том, что тогда с ним творилось: "Года три или четыре она
безраздельно владела всеми моими помыслами. Она была старше меня. Несчетное
множество раз заводил я с ее матерью Воображаемый Разговор о нашем браке Я
написал сей осмотрительной даме столько матримониальных посланий, что
посрамил бы самого Горэса Уолпола *. О том, чтобы отсылать их, я не
помышлял, но придумывать их и через несколько дней рвать было божественным
занятием! Некоторые начинались так: "Милостивая государыня! Я полагаю, что
особа, наделенная даром наблюдательности, каковым, как мне известно,
обладаете Вы, особа, полная чисто женского сочувствия к пылкой молодости -
сомневаться в этом более чем кощунственно, - не могла, разумеется, не
угадать, что я люблю ее очаровательную дочь - люблю преданно и глубоко".
Когда я был настроен менее резво, письмо начиналось иначе: "Будьте
великодушны, сударыня! Явите снисхождение жалкому безумцу, который
вознамерился сделать Вам признание, достойное удивления и совершенно
неожиданное для Вас, признание, которое он умоляет Вас предать пламени, едва
Вам станет ясно, к какой недосягаемой вершине устремлены его несбыточные
надежды". В другие минуты - во время приступов беспросветного уныния, когда
Она отправлялась на бал, а меня пригласить забывали, - моя эпистола
представляла собою набросок трогательной записки, которую я оставлял на
столе, удаляясь в неведомые края. Что-нибудь в таком духе: "Писаны строки
сии для миссис О-нет-никогда рукою, которая ныне, увы, далеко Изо дня в день
сносить мучения безнадежной любви к той, чье имя я здесь не назову, было
выше моих сил. Легче, о, много легче свариться заживо в песках Африки,
окоченеть на гренландских берегах" (Здесь трезвый рассудок подсказывал мне,
что семейству моего "предмета" ничего другого и не нужно.) "Если когда-либо
я вновь возникну из мрака неизвестности и предвестницей моей будет Слава -
все это лишь для нее, моей возлюбленной. Если я сумею добыть Злато, так
единственно ради того, чтобы сложить его к ее несравненным ногам. Но если
меня постигнет иная судьба и Ворон сделает меня своею добычей..." Кажется, я
так и не решил, как следовало поступить в этом душераздирающем случае.
Сначала испробовал в виде концовки фразу: "Пусть, так будет лучше". Не
ощущая, однако, твердой уверенности в том, что так будет действительно
лучше, я, помнится, заколебался - то ли оставить дальше просто пустое место
(и убедительно и вместе с тем жутко), то ли заключить послание кратким
"Прости!".
До конца жизни суждено ему было хранить в памяти каждую мелочь,
связанную с Марией Биднелл. Он не мог равнодушно слышать ее имени; стоило
ком-нибудь заиграть на арфе, сдвинуть брови, как она, - и все начиналось
сначала. "С той поры и до последнего вздоха я убежден, что такого верного,
такого преданного и незадачливого горемыки, как я, свет не видывал, -
говорил он ей в те дни, когда все уже давно прошло. - Воображение, фантазия,
страсть, энергия, воля к победе, твердость духа - все, чем я богат, - для
меня неразрывно и навсегда связано с жестокосердной маленькой женщиной, за
которую я был тысячу раз готов - и притом с величайшей радостью - отдать
жизнь". Он считал, что обязан ей не только тем, что рано добился успеха, но
и тем, что характер его изменился самым коренным образом. "Моя беззаветная
привязанность в Вам, нежность, напрасно растраченная мною в те трудные годы,
о которых и страшно и сладко вспомнить, оставили в моей душе глубокий след,
приучили к сдержанности, вовсе несвойственной мне по натуре и заставляющей
меня скупиться на ласку даже к собственным детям, за исключением самых
маленьких".
Неопределенность - вот что сводило его с ума. Сегодня Мария притворно
нежна - и он на верху блаженства; завтра сурова - он просто убит. Он написал
ее сестре Анне, чтобы выяснить, каковы его шансы на успех. "Дорогой мой
Чарльз, - гласил ее ответ, - я, право же, не в состоянии понять Марию.
Сказать, кто ей нравится? Не рискну взять на себя такую ответственность".
Восторги сменялись унынием, приливы отчаяния - надеждой, но в тот день,
когда ему исполнился двадцать один год, все решилось. Жили Диккенсы теперь
недалеко от площади Кавендиш-сквер, но поселились здесь не сразу. Сначала
старое жилье в Сомерс-Тауне уступило место дому Э 70 по Маргарет-стрит;
спустя некоторое время семейство перебралось на Фицрой-стрит, в дом Э 13, и
уже отсюда - на Бентинк-стрит, в домЭ 18, причем каждый переезд означал, что
парламентский репортер Чарльз Диккенс поднялся на новую ступеньку своей
профессии и дела семьи чуточку поправились. Итак, праздновался день рождения
(виновник торжества упросил кого-то один раз отсидеть за него в Палате
общин), и "вечер был прекрасен. Из одушевленных и неодушевленных предметов,
связанных с ним, я ни одного (не считая гостей и самого себя) раньше не
видел в глаза. Вещи были взяты напрокат, лакеи - наняты неведомо где. В тот
час, когда всякие следы порядка исчезают, когда пустые рюмки валяются где
попало, я заговорил с Нею, укрывшись где-то за дверью, - я открылся Ей до
конца... Она была воплощением ангельской кротости, но... в ответ мне
вымолвила слово, которое, как я выразился в тот момент, "опалило мне мозг".
Вскоре она ушла, и, когда праздная (хотя и, разумеется, ни в чем не
повинная) толпа рассеялась, я вместе с каким-то гулякой, малым язвительным и
беспутным, отправился "искать забвения", о чем недвусмысленно заявил
попутчику. Забвение - а заодно и головную боль - я действительно обрел, но
оно оказалось недолговечным: назавтра, в обличительном свете полуденных
лучей, я поднял тяжелую голову с подушки, стал мысленно перебирать минувшие
дни рождения и в конце концов вернулся к моей беде и к горьким порошкам от
головной боли".
После мучительной внутренней борьбы он собрал ее письма, перевязал
голубой ленточкой и отослал обратно. "Каждое наше свидание за последнее
время, - писал он, - не что иное, как новое свидетельство Вашего
бессердечного равнодушия. Для меня же каждое из них всегда становилось
обильным источником тоски и горечи... На смену прежним чувствам явилось
уныние, более того, крайнее отчаяние - слишком долго я их терпел. Слава
богу, могу сказать, к своей чести, - заслуженной, я полагаю, - что за время
нашего знакомства я всегда поступал справедливо, разумно и достойно. Со мною
обращались то так, то эдак: один день ласково и благосклонно, другой -
совершенно иначе; я неизменно оставался все тем же... Поверьте, ничто не
сможет доставить мне большего наслаждения, чем весть о том, что Вы, моя
первая и последняя любовь, счастливы".
И все-таки Мария умудрилась извлечь из этой истории еще кое-что
забавное. Обо всем, что произошло между ними, она поведала своей
приятельнице, некоей Мэри Энн Ли, а та - разумеется, по секрету - Фанни
Диккенс. Вскоре мисс Ли побывала на любительском спектакле, устроенном
Чарльзом на Бентинк-стрит, и воспользовалась случаем, чтобы пококетничать с
ним, а потом сообщила Марии Биднелл, что Чарльз не только ухаживал за ней,
но и рассказал все, что случилось. Когда все это дошло до Чарльза, он
написал Марии, что мисс Ли солгала. Чтобы продлить удовольствие, Мария
притворилась, что верит мисс Ли, и получила от Чарльза еще одно послание:
"Того, что я вынес от Вас, я уверен, не вытерпела по милости женщины еще ни
одна живая душа, - сетовал он. - Но мне не стерпеть - даже теперь - и тени
подозрения в том, что чувство мое изменилось или отдано другой. Нет, этого я
не заслужил!" Отослав мисс Ли письмо, полное презрения и упреков, он
обратился за утешением к вину, объявив Колле, который вот-вот собирался
жениться на сестре Марии: "Вчера я точно обезумел; сегодня мой желудок -
нечто вроде корзинки с лимонами". В тот же день, 19 мая 1833 года, еще не
оправившись от похмелья, он в последний раз обратился к Марии: "Я делал и
буду делать все, на что способен человек, чтобы упорством, терпением,
неустанным трудом проложить себе дорогу. Никого на свете, - вновь уверял он
ее, - я не любил и не полюблю, как Вас". Но Марии надоело дурачиться. Она
отвечала холодно, укоризненно, и вот так-то она пошла своим путем, а он -
своим, увековечив ее в галерее женских портретов, самых прелестных и самых
беспощадных в английской литературе.
Должно быть, именно любовь, властная и живая, заставила Диккенса так
остро почувствовать всю нелепость и пустоту политики. Репортером Палаты
общин он сделался весною 1832 года, когда в парламенте обсуждался билль о
реформе * и англичане верили, что не сегодня-завтра в стране настанет рай.
Вдоволь наслушавшись "представителей нации" и сделав недвусмысленные выводы
относительно результатов их совещаний, Диккенс заключил, что государственный
муж средних масштабов - это оппортунист, пустозвон, низкопоклонник и
карьерист и что победа одной какой-либо партии идет на благо лишь группе
людей. Зеленым двадцатилетним юнцом он писал о том, как паясничают члены
парламента. Поскольку в дальнейшем он не нашел оснований изменить свое
мнение о комедии, которая разыгрывается в Вестминстерском дворце,
нижеследующие строки можно считать изложением его первой и единственной
точки зрения по этому поводу:
"Мы считаем, что начало парламентской сессии не более и не менее, как
первый акт пышного циркового представления, и что всемилостивейшую речь Его
Величества на открытии оной можно не без успеха сравнить с классическим
приветствием клоуна: "А вот и мы!" "А вот и мы, милорды и джентльмены!" -
это восклицание (так, во всяком случае, кажется нам) превосходно и в сжатой
форме передает также сущность заискивающе-примирительной речи главы
кабинета..."
"Никогда еще, пожалуй, политическое "действо" не могло похвастаться
таким сильным составом участников, как в наши дни. Особенно хороши клоуны.
Признайтесь, разве были у нас раньше такие акробаты? Разве когда-нибудь
фокусники проявляли такую готовность выложить весь запас своих трюков на
потеху восхищенной публике? Сказать по правде, это чрезмерное рвение навело
кое-кого на весьма недобрые мысли. Нельзя сказать, что, устраивая на потеху
всей стране бесплатные представления, да еще в такое время, когда театры
закрыты, и ставя себя на одну доску с жалкими шутами, эти люди внушают
уважение к своей профессии...
Но - довольно; это ведь в конце концов вопрос вкуса, не более. Стоит ли
затрагивать его? Не лучше ли с гордостью и умилением предаться отрадным
мыслям о том, какую отличную сноровку показали наши клоуны в текущем сезоне?
Что ни день - они тут как тут. Часов до двух-трех ночи, а то и позже
выделывают они бог знает что: кривляются, ломаются, награждают друг друга
оплеухами - потеха невообразимая! И ни малейших признаков усталости! А что
творится вокруг - какой странный шум, рев, вопли, неразбериха! Казалось бы,
никто так не дерет глотку, как те головорезы, которые за шесть пенсов
набиваются на галерку во время боксерских состязаний? Но куда им! Эти
перещеголяют и самых отчаянных.
Особенно занятно наблюдать, какие невероятные ужимки проделывает тот
или иной клоун по мановению волшебной палочки, которую, как ему и полагается
по чину, держит у него над головою лидер (он же арлекин). Повинуясь ее
магической, неотразимой власти, он то застынет в полной неподвижности, не в
силах шевельнуть и пальцем, мгновенно утратив самый дар речи, то в случае
надобности чрезвычайно оживляется и с воодушевлением извергает потоки слов,
пустых и бессмысленных, увлеченно корчит самые немыслимые гримасы, принимает
самые дикие позы, ползает на животе. Мало того если нужно, он вылижет грязь,
не сморгнув и глазом.
Диковинные фокусы вытворяет и арлекин, у которого до поры до времени
находится эта волшебная палочка. Просто чудеса! Стоит лишь помахать ею перед
чьим-нибудь носом, и у человека вылетает из головы все, что он думал до сих
пор, а взамен он получает комплект идей совершенно иного сорта. Легкое
прикосновение - и сюртук уже совсем другого цвета. Есть виртуозы, которые,
подержав палочку сначала справа, а потом слева, умудряются молниеносно
изменить своей стороне, перейти на сторону противника и снова вернуться,
причем цвет их убеждений меняется всякий раз и все проделывается с такой
быстротой и ловкостью, что даже самый зоркий глаз с трудом уследит за этими
манипуляциями.
Всесильный маг, по воле которого присуждается чудесный жезл, иногда
вырывает его из рук временного обладателя и передает новому фигляру. В этих
случаях все действующие лица меняются местами, а там, глядишь, опять возня,
тумаки, подножки - представление начинается сначала".
Прослужив месяцев шесть репортером одной вечерней газетки, Диккенс
получил место в другой - "Зеркале парламента", которую издавал его дядя Дж.
X. Барроу. Вскоре ни один репортер на галерее прессы не мог сравниться с ним
в проворстве и точности. Дядя стал то и дело приглашать его на "уикэнд" в
Норвуд, куда Чарльза, навсегда распростившегося с Марией Биднелл,
притягивала "пара черных глаз, очень миленьких". Его усердие и расторопность
произвели на Барроу такое сильное впечатление, что он свел племянника с
владельцем газеты "Морнинг кроникл". Молодой репортер стал сотрудником этой
газеты с жалованьем пять гиней в неделю и начал щеголять в новой шляпе,
синем пальто с черной бархатной отделкой, которое он "носил внакидку, "a
l'Espagnole"", и прочих сногсшибательных одеждах. Нельзя сказать, что жизнь
парламентского репортера полна удовольствий. Во-первых, он должен, изнывая
от скуки, слушать, что бубнит очередной оратор, и записывать все его пустые
словоизвержения. Во-вторых, сидеть на задних - репортерских - местах галереи
для посетителей тесно и неудобно: освещение никуда не годится, духота,
смрад, пот градом; посидишь долго в одном положении - все болит, попробуешь
принять другое - и того хуже. "Я почувствовал, как его нога тихонько прижала
мою, и мозоли наши заныли дуэтом". В 1834 году Палата общин сгорела, и
заседания временно проводились в Палате лордов. Жизнь Диккенса в связи с
этим изменилась лишь в одном отношении: раньше он был вынужден терпеть
адские муки сидя, а теперь - стоя. Ни то, ни другое не могло внушить
пламенной любви к себе подобным, а потому нет ничего удивительного в том,
что приятели считали его малым замкнутым, хотя и учтивым. Правда, одного
друга, по имени Томас Бирд, он все-таки завел, и уж этот оказался другом на
всю жизнь.
В период между парламентскими сессиями работа становилась интереснее.
По заданию "Морнинг кроникл" Диккенс ездил в провинцию собирать материал для
корреспонденции: с какой речью выступил тот или иной министр, как прошли
выборы, где случился большой пожар, - короче говоря, он писал обо всем, чем
"дышит эпоха". Кстати говоря, эпоха эта была так сильно похожа на любую
другую, что ее характерные черты можно с успехом отнести и к нынешнему
поколению: "В наше время, время расстроенных нервов и всеобщей усталости,
люди готовы щедро платить за все, что способно вывести их из апатии". Для
Чарльза "вылазки за сенсацией" были сущим наслаждением. Путешествия в
карете, когда днем что ни остановка, то целая толпа комических персонажей, а
ночью аварии, волнения... Интересно! Бросок вперед в почтовом дилижансе.
Скорость головокружительная: пятнадцать миль в час. "Лошади чаще всего в
полном изнеможении, почтальоны навеселе". То опрокинулись, то что-то
сломалось, то отлетело колесо. Все это, как острая приправа, придавало жизни
особый вкус и к тому же служило обильным источником материала. Какое адское
терпение, какая выдержка и изобретательность нужны для того, чтобы при свете
одинокой восковой свечи или тусклого фонаря, под непрерывный аккомпанемент
окриков и конского ржания писать статьи, когда тебя трясет, подбрасывает и
кидает из стороны в сторону! Это ли не подвиг? А он упивался работой,
блаженствовал среди предвыборной кутерьмы и суматохи: дорожные опасности и
неудобства были ему нипочем, а самое большое удовольствие он находил в том,
чтобы раздобыть транспорт - карету, коляску, почтовый дилижанс, лошадь - и
посрамить репортеров из других газет, собрав самые полные данные и раньше
всех доставив корреспонденцию на место. В сентябре 1834 года он отправился в
Эдинбург, где графу Грею * предстояло получить звание почетного гражданина
этого города. По сему случаю в центре Хай Скул Ярд на холме Калтон-Хилл
соорудили павильон; здесь в пять часов вечера должен был состояться банкет.
Однако Грей, а вместе с ним и другие важные персоны явились с опозданием,
после шести, и о том, что случилось за это время, репортер Диккенс
рассказывает в куда более вольном тоне, чем подобает, когда речь идет о
столь внушительной церемонии:
"Какой-то джентльмен, с идеальным терпением просидев некоторое время в
непосредственном соседстве с курами и дичью, ростбифом, омарами и прочими
соблазнительными яствами (обед был подан в холодном виде), решил,
по-видимому, что самое лучшее - пообедать, пока не поздно, а решив, взялся
за дело, с отменным усердием опустошая тарелки. Пример оказался
заразительным, и вскоре все потонуло в стуке ножей и вилок. Заслышав этот
стук, отдельные джентльмены (те, которым есть еще не хотелось) с
негодованием возопили: "Позор!", на что кое-кто из джентльменов (которым уже
хотелось), в свою очередь, откликнулся: "Позор!", ни на секунду не
переставая, впрочем, уплетать за обе щеки. Один официант, пытаясь спасти
положение, взобрался на скамью и, с чувством обрисовав преступникам всю
чудовищность содеянного, умолял их приличия ради остановить жевательный
процесс, пока не явится граф Грей. Речь была встречена громкими возгласами
одобрения и не возымела ни малейшего действия. Это, пожалуй, был один из тех
весьма редких в истории случаев, когда обед, по существу, окончился прежде,
чем начался".
По приезде именитых гостей председательствующий граф Розбери "попросил
собравшихся минутку помедлить с обедом. Преподобный Генри Грей уже находится
здесь, дабы освятить трапезу молитвой, но внутрь пробраться не может, так
как у входа слишком большая толпа... Гости в основном уже отобедали и
поэтому как нельзя более благодушно согласились подождать".
Ноябрь застал Диккенса в Бирмингеме, этом "городе железоделательных
заводов, радикалов, нечистот и скобяных изделий". В январе 1835 года он был
на выборах, проходивших в Ипсвиче, Садбери и Челмсфорде, разъезжая на
двуколке в Брейнтри и обратно. "Хотите - верьте, хотите - нет, а я
действительно проехал все двадцать четыре мили и не опрокинулся... Всякий
раз, заслышав барабан, мой рысак шарахался прямо в кустарник, посаженный по
левой стороне дороги, а стоило мне вытянуть его оттуда, как он кидался в
кусты, растущие справа". Челмсфорд показался ему "самой дурацкой и тоскливой
дырой на земле". Ненастным воскресным днем, стоя в номере гостиницы "Блек
Бой" "у огромного полуоткрытого окна", он "смотрел, как хлещет дождь по
лужам, гадая, долго ли осталось до обеда, и проклиная себя за то, что не
догадался положить в чемодан парочку книг. Единственный фолиант, который
попался мне здесь на глаза, лежит на диване. Озаглавлен он "Учение и маневры
армии в полевых условиях. Соч. сэра Генри Торренза", и перечитывал я его
столько раз, что, безусловно, мог бы по памяти обучить добрую сотню
рекрутов". В мае он помчался в Эксетер, чтобы попасть на речь лорда Джона
Рассела *. Митинг состоялся на дворцовой площади под проливным дождем. "Двое
собратьев по перу, которым как раз было нечего делать, из сострадания
растянули над моим блокнотом носовой платок, наподобие парадного балдахина
во время церковного шествия". Домой он вернулся с ревматизмом в начальной
стадии и "абсолютно глухой". Через несколько месяцев он отправился в
Бристоль слушать новую речь лорда Рассела, на минутку задержавшись в
нью-берийской таверне "Джордж и Пеликан", чтобы наспех набросать
"корреспонденцию" - на сей раз личную. "Вокруг - сумбур и беспорядок;
барахтаюсь среди карт, дорожных справочников, конюхов и форейторов, и ни на
что, кроме дела, времени не хватает". В результате совместных усилий,
подкрепленных стараниями четверки почтовых и пары верховых лошадей, ему и
Бирду удалось повергнуть в прах газетчиков-конкурентов своими сообщениями о
бристольском митинге и банкете в городишке Бат. В том же самом году
загорелся дворец Солсбери Армз, и Диккенс ринулся в Хэтфилд, чтобы написать
корреспонденцию о пожаре исторического здания. "Торчу здесь, дожидаясь, пока
останки маркизы (sic!) Солсбери выроют из-под развалин фамильного замка...
Жду результатов расследования, которое не могут произвести, пока не
обнаружены кости (если они уцелели)".
В декабре он побывал в Кеттеринге "наблюдателем" на выборах, жил в
гостинице "Белый олень" и о городе составил такое же мнение, как и о
Челмсфорде: "Идиотизм и смертная скука". Но здесь он с приятелем раздобыл
бильярдный стол, который установил у себя в номере - "просторном помещении в
самом конце длинного коридора. Имеются два окна, из которых открывается
захватывающий вид на конский За дверью - маленькая прихожая. Дверь мы
заперли и снаружи вывесили кочергу, временно исполняющую обязанности
дверного молотка". Оградив себя от вторжений извне, друзья отдавали игре на
бильярде все время, не занятое отчетами о малопривлекательных событиях,
происходивших за дверью. В один прекрасный день хозяева бильярдно-спального
апартамента пригласили трех гостей на рождественский обед: устрицы в рыбном
соусе, ростбиф, утка, традиционный пудинг с изюмом и сладкие пирожки. Что
касается диккенсовских описаний выборов, то они весьма поучительны. Никогда
еще, утверждает автор, свет не видывал такой кровожадной шайки отъявленных
злодеев, как тори. "Вчера, после того как "дело" благополучно завершилось и
начались потеха и торжество, они вели себя как сущие дикари. Я не
сомневаюсь, что, если бы сюда довелось попасть иностранцу, решившему
побывать в английском городе, чтобы составить собственное мнение о
национальных особенностях англичан, он тотчас вернулся бы во Францию и уж
больше ногой не ступал на английскую землю. Избиратели вообще нередко теряют
человеческий облик, но подлость этих субъектов просто уму непостижима. Вчера
в беззащитную толпу на полном скаку врезался большой отряд вооруженных
всадников; один за спинами сообщников взвел курок заряженного пистолета, и
во все стороны посыпались удары. Поверите ли, их возглавляли священники и
члены городского магистрата. Поверите, я своими глазами видел, как один из
этих головорезов отстегнул стремянный ремень и принялся хлестать с размаху
направо и налево, да не как-нибудь, а тем концом, на котором железная
пряжка, чтобы побольнее! Никогда в жизни не встречал ничего более мерзкого,
тошнотворного и возмутительного!" В день выборов стоял шум, хоть и не такой
адский, как от нынешних громкоговорителей, но, судя по всему, еще более
нестройный. Звонят колокола, надрываются кандидаты, гремит музыка, мужчины
затевают драки, женщины визжат; "а из каждого увеселительного заведения
несется вой и рев: это пьянствуют и объедаются избиратели". Голова у
"Диккенса "буквально раскалывается", он удаляется к себе в номер и играет на
бильярде.
Но пока Чарльз Диккенс, не щадя живота своего, справлялся с работой
репортера, в мире произошли вещи посерьезнее, чем все эти политические
передряги: во-первых, появились и вызвали большой интерес очерки некоего
Боза, а во-вторых, автор их собрался жениться.
^TНЕПОДРАЖАЕМЫЙ БОЗ^U
Однажды осенним вечером 1833 года Чарльз Диккенс показался на улице
Флит-стрит * и тотчас скрылся, свернув в переулок Джонсонс-Корт, к почтовому
ящику журнала "Мансли мэгэзин". Отвергнутый Марией Биднелл, он почувствовал
настоятельную потребность чем-то занять мысли и, рискуя оказаться
отвергнутым еще и издателями, взялся за очерки, которые были не чем иным,
как зеркалом реальной жизни. В почтовый ящик был опущен первый из них,
ставший известным впоследствии под заголовком "Мистер Минс и его двоюродный
брат". Он был опубликован в декабрьском номере журнала, и юный автор, узнав
об этом, "зашел в Вестминстер Холл * и просидел там целых полчаса. Гордость
и радость застилали мне глаза, на улицу и прохожих не хотелось смотреть, да
и не такой у меня был вид, чтобы показаться на улице". "Ужасно волнуюсь, -
писал он Генри Колле, рассказывая о великом событии. - Так сильно дрожит
рука, что ни слова не могу написать разборчиво".
Редактор "Мансли мэгэзин" дал ему понять, что сотрудникам журнала
следует довольствоваться славой, не рассчитывая на гонорар, и все же Диккенс
продолжал посылать ему очерки. Шли они без подписи, пока в августе 1834 года
автор не выступил впервые под псевдонимом "Боз" - "ласкательным прозвищем
моего любимца, младшего брата. Я окрестил его Мозесом в честь "Векфилдского
священника".
Произносили это имя в нос - так выходило смешнее: "Бозес", а потом оно
сократилось и стало "Бозом".
Очерки быстро привлекли к себе внимание. Один из них был даже присвоен
неким актером, который сделал из него водевиль и поставил на сцене театра
"Адельфи" *, отнюдь не потревожив по этому поводу автора. В те времена закон
об авторских правах на театр не распространялся, и театральные директора
обычно проявляли крайнюю деликатность, не докучая сочинителям просьбами
разрешить постановку или дать совет, а главным образом заботясь о том, чтобы
не оскорбить автора уплатой гонорара. Не обошли Боза вниманием и газеты,
полностью напечатав очерки на своих страницах, и автор, работе которого была
оказана столь высокая честь, почувствовал, что без колебаний предпочел бы
славе презренный металл. Своей газете "Морнинг кроникл" он безропотно дал
напечатать несколько очерков даром, но когда эта же самая фирма основала еще
и вечерний выпуск, "Ивнинг кроникл", он обратился к редактору Джорджу
Хогарту с просьбой повысить ему жалованье в виде компенсации за серию
очерков, которые он намерен написать для этого издания. Он выразил надежду,
что его просьбу сочтут "умеренной и справедливой", и не ошибся: вместо пяти
гиней в неделю он стал получать семь.
Первым среди выдающихся современников Диккенса, кто после выхода в свет
"Очерков" стал искать случая познакомиться с ним, был Гаррисон Эйнсворт *,
автор нашумевшего романа "Руквуд", опубликованного в 1834 году. По
воскресеньям Эйнсворт принимал у себя в Кензал Лодже гостей; был приглашен и
Диккенс. Здесь он познакомился с издателем Джоном Макроном, который прочитал
"Очерки", пленился ими и в 1836 году издал первую серию в двух томах с
иллюстрациями художника Крукшенка *, а год спустя - вторую, в одном томе.
"Это мои первые шаги, - писал Диккенс, - если не считать нескольких
трагедий, написанных рукою зрелого мастера лет девяти и сыгранных под бурные
аплодисменты переполненных детских".
Ему был всего двадцать один год, когда он начал "Очерки Боза", но и
здесь уже виден человек зоркий, наблюдательный, наделенный тем
всепроникающим юмором, который так прославил его впоследствии, превосходно
понимающий, как люди сами умеют создавать себе всяческие беды. Вот образчик
бозовского "героя" - тип, которому под тем или иным именем суждено вновь и
вновь появляться на страницах его книг: "Счастлив он бывал лишь в тех
случаях, когда чувствовал себя безнадежно несчастным... У него было только
одно наслаждение: портить жизнь окружающим - вот когда он, можно сказать,
действительно вкушал радость бытия... Щедрой рукой жертвовал он на
пропитание двум бродячим проповедникам-методистам *, лелея трогательную
надежду на то, что если на этом свете людям почему-либо живется неплохо,
ему, быть может, удастся отравить их земную жизнь страхом перед загробной".
Приход великой эры технического и научного прогресса, по-видимому, вызывал у
Диккенса некоторую тревогу: "Он явно намерен поставить опыт первостепенной
важности - дай бог, чтобы не слишком опасный. А впрочем, интересы науки
прежде всего, так что я подготовил себя к самому ужасному". В этой работе
привлекает к себе внимание стилистический прием, который с годами становится
характерным для Диккенса. Возможно, что он возник как результат
необходимости, естественной для любого журналиста: когда не хватает
материала, "нагонять строки", повторяя ту же мысль в разных выражениях. Так,
один герой у него "более чем полуспит и менее чем полубодрствует". Впрочем,
быть может, этот прием объясняется врожденной любовью писателя к подчеркнуто
выразительной речи.
На творчество Диккенса оказали влияние два писателя: Дефо и Смоллетт.
"Робинзон Крузо" и "Родерик Рэндом" дали ему больше, чем все другие
прочитанные им книги, - иными словами, они просто были ему чем-то ближе
других по духу. Он хорошо знал Шекспира - в этом, читая книги Диккенса,
убедится любой знаток. Он любил Филдинга, восхищался Вальтером Скоттом, но
по темпераменту был далек от этих трех своих великих предшественников. Что
касается "Клариссы" Ричардсона, то Диккенс, по-видимому, заглянул в нее лишь
для того, чтобы почувствовать, что больше этого никогда не сделает. Само
понятие "влияние" необычайно далеко от Диккенса, более кого бы то ни было
заслуживающего эпитет "самобытный".
Работая над "Очерками", покорившими издателей тем, что за них не
приходилось платить, Диккенс вел кочевой образ жизни. Сначала он снимал
квартиру с пансионом на Сесиль-стрит в районе Стрэнда. "Обращались с
постояльцами здесь ужасно: в рагу каждый раз подливали слишком много воды,
потеряли где-то терку для мускатных орехов, запачкали мне всю скатерть, и
так далее, и тому подобное. Одним словом (терпеть не могу, когда мне мешают
житейские мелочи), я предупредил, что съеду с квартиры". Сказано - сделано.
Он поселился у родителей на Маргарет-стрит, вместе с ними переехал на
Фицрой, а затем на Бентинк-стрит. Здесь, чтобы позабавить друзей и родных,
да и ради собственного удовольствия, он несколько раз устраивал домашние
спектакли. Принимал в них участие и Колле, получивший однажды приглашение на
репетицию, составленное в нижеследующих выражениях: "Семейство сбилось с
ног. Исполнители в волнении. Декорации будут готовы с минуты на минуту,
механизмы налажены, занавес сшит, оркестр в полном составе, театральный
директор грязен, как трубочист". Колле бывал и в Норс-Энде, куда Диккенс
изредка ездил, чтобы провести денек-другой на Коллинз Фарм {Эта ферма,
которую Диккенс особенно любил, расположена на западной окраине пустоши
Хемпстед Хит, за гостиницей "Булл Энд Буш", и ныне известна под названием
"Уайлдс". Там в свое время жила семья Линнелов, у которых часто гостил их
друг, поэт Уильям Блейк.}.
За городом Диккенс вставал в семь часов утра и совершал прогулки верхом
на лошади, о которой как-то заметил: "Облик вышеупомянутого животного
наводит на мысль о том, что использовать его для чего бы то ни было
совершенно невозможно. (Разве что эти кости придутся по вкусу собакам.)
Время от времени к нему возвращались приступы колик; что же касается
приступов безденежья, они терзали его постоянно. В 1834 году мистер
Диккенс-старший был вновь арестован, на сей раз за долги виноторговцам, и
сын, чтобы вызволить его, умудрился кое-как собрать нужную сумму. Вскоре
заболела миссис Диккенс, и посыпались новые счета. Нельзя сказать, чтобы ее
супруг старался облегчить положение. Стоило явиться кредиторам, как он
исчезал, оставляя семью в полном неведении относительно своего
местопребывания. Стараясь помочь родным и спасти отца от тюрьмы, Чарльз
постоянно забирал свое жалованье за много месяцев вперед. Можно без
преувеличения сказать, что с того момента, как Чарльз Диккенс начал
зарабатывать деньги, он зачастую содержал все семейство целиком, почти
всегда - большую его часть, а кое-кого из членов семьи - постоянно. Трудно
представить себе человека, более обремененного родственниками. Покинув в
конце концов Бентинк-стрит, семейство разделилось. Диккенс с младшим братом
Фредериком поселился на Фернивалс-инн, 13, но обставить квартиру прилично не
смог: львиная доля заработка уходила на содержание родных. Гостей
приходилось принимать в комнате с голым полом, всю обстановку которой
составляли ломберный столик, два-три жестких стула да стопочка книг. Но,
несмотря на все тревоги и заботы, Чарльз был настроен превосходно и полон
радужных надежд. Первое видно из бодрого письма, которое он "распечатал
специально для того, чтобы сообщить", что с тех пор, как он "запечатал его,
ровно ничего не произошло". Второе - из того, что, получая всего семь гиней
в неделю, он готовился вступить в брак, хотя это означало, что ему придется
содержать жену и в перспективе - собственных детей, кроме родителей и их
вполне реального потомства.
У него завязались приятельские отношения с шотландцем Джорджем
Хогартом, напечатавшим в "Ивнинг кроникл" серию его очерков. Вскоре Хогарт
пригласил его к себе домой, где Диккенс быстро завоевал расположение жены и
дочерей своего патрона. Да и как было не полюбить этого молодого человека? У
него было все: приятная внешность, живой характер, растущая известность,
обширный репертуар очень милых шуточных песенок, неистощимый запас
увлекательных историй, пристрастие к всяческим фокусам и затеям, которые не
могли не нравиться - так они были уморительны. Однажды летом, например,
Хогарты расположились после обеда у себя в гостиной, как вдруг из садика в
раскрытое окно ворвался переодетый матросом Диккенс, протанцевал,
насвистывая себе аккомпанемент, матросский танец и выпрыгнул обратно. Через
несколько минут, одетый как обычно, он с чинным видом появился в дверях,
степенно поздоровался с каждым за руку, величаво опустился на стул, но не
выдержал и покатился со смеху, глядя на растерянное, застывшее от изумления
семейство. Жизнерадостный, обаятельный, он совершенно покорил Хогартов и
стал бывать у них каждый день, даже поселился на время в Селвуд-Плейс, чтобы
жить к ним поближе (Хогарты занимали в Бромптоне дом Э 18 на Йорк-Плейс,
Куинс Элмс). Очень скоро он сделал предложение старшей из дочерей Хогарта -
Кэт.
Быть любимым - вот в чем заключалась основная потребность натуры
Диккенса. Трагедия, пожалуй, была в том, что он требовал большего, чем был в
состоянии дать сам. Лишенный, по собственному убеждению, материнской любви,
он постоянно искал ее у других, но только "спрос" в этом случае всегда
превышал "предложение". Марию Биднелл он любил неистово, как человек,
который томится по любви. Когда Мария отвернулась от него, можно было почти
наверняка предположить, что первая женщина, которая ответит на его чувство,
станет его женой. Из дочерей Хогарта на выданье была только Кэт, а так как
никакими яркими особенностями она не отличалась, то именно ей и было суждено
сделаться миссис Чарльз Диккенс.
Это была тихая девушка, незлобивая и покладистая, сдержанная, с ленцой.
Пухленькая, свежая, она была миловидна; синие глаза под тяжелыми веками,
чуть вздернутый носик, прекрасный лоб, маленький круглый рот, яркие губы,
мягкий подбородок. Двигалась она неторопливо, чуточку неуклюже и всегда
казалась немного сонной. Зато голос у нее был приятный, а лицо во время
разговора освещалось прелестной улыбкой. Те, кто был знаком с нею, говорили,
что она напоминает героиню "Дэвида Копперфилда" Агнес, и этому нетрудно
поверить, хотя Маклиз * вдобавок к другим достоинствам наделяет ее в своих
портретах еще какой-то затаенной чувственностью. Если судить по письмам
мужа, ей был не чужд юмор, но выражался он преимущественно в каламбурах.
Такова была счастливица, к которой обратилось чувство Диккенса: ни он, ни
она в то время не подозревали, что это был только отзвук его бурной страсти
к Марии Биднелл. Диккенс играл роль влюбленного с таким жаром, так
самозабвенно, что и Кэт подхватило этим вихрем. Почему он так поступал,
станет ясно, когда речь пойдет о некоторых особенностях его характера.
Однако человек, который любит по-настоящему, не станет, подобно Диккенсу,
заключать накануне свадьбы соглашение с невестой о том, что, если один из
них полюбит еще кого-нибудь, другой будет поставлен об этом в известность.
Подобная оговорка в брачном контракте выглядит приблизительно так же, как
если бы, готовясь принять католичество, верующий сообщил священнику, что,
если он вздумает когда-нибудь перейти в магометанство, ничто не должно ему
помешать. Кэт была не так умна, чтобы догадаться об этом.
Через три недели после обручения произошла первая размолвка. Из письма
Диккенса к невесте в мае 1835 года ясно, что она проявляла свою любовь не
так пылко, как ему хотелось бы. "Внезапная и ничем не вызванная холодность,
которую ты проявила в обращении со мною, удивила и больно ранила меня -
удивила оттого, что нельзя представить себе, как в одном сердце могут
соединиться любовь и такое мрачное, железное упорство; а ранила потому, что
теперь ты значишь для меня несравненно больше, чем прежде". Он
предостерегает ее: "То, что можно подчас скрыть от влюбленного, всегда
разглядит или угадает муж... Если ты действительно меня любишь, мне бы
хотелось, чтоб ты была достойна себя. Твоя любовь должна, подобно моей, быть
выше банальных уловок и вздорного кокетства, оскверняющих, делающих
посмешищем само слово "любовь". Ее ветрености он противопоставляет свое
постоянство, напоминая о том, что оставил ради нее друзей, о том, как
огорчался, когда она была больна, как радовался ее выздоровлению. "Я не
сержусь, я огорчен, и уже второй раз". "Огорчен" он подчеркнул дважды,
добавив, что она едва ли способна понять, какой смысл он вкладывает в это
слово. Марии Биднелл он в таком тоне не писал. Одна девушка его провела, но
уж другой он не даст себя одурачить - к этому, по существу, сводится его
предостережение.
Кэт немедленно капитулировала. Ее ответ в полной мере обнаруживает "то
душевное, то превосходное чувство, каким, я знаю, ты обладаешь и в котором,
как мне подсказывает сердце, тебе нет равных. Если бы только ты взяла себе
за правило выказывать мне ту же ласку и доброту, когда не в духе, я без
всякого преувеличения мог бы сказать, что не нахожу в тебе ни единого
недостатка. Ты просишь "снова" полюбить тебя, но в этом нет нужды - я ни на
мгновенье не переставал любить тебя с тех пор, как узнал, и никогда не
перестану". Несколько дней спустя он торжественно повторил ей заверения в
том, что питает к ней "любовь, которую ничто не в силах умерить, - чувство,
которое ни время, ни обстоятельства не могут притупить", и выразил искреннюю
надежду, что "при твоем благоволении самые заветные мои мечты, быть может,
осуществятся даже ранее, нежели мы предполагаем". Кэт чаще всего принимала
общепринятые любовные формулы за чистую монету, к тому же она была нужна
Чарльзу, так что его фразы звучали убедительно. Вот примеры:
"Знаешь ли ты, мое солнышко, что я не видел тебя со вчерашнего вечера?
Кажется, целое столетие.".
"Если бы я попытался выразить словами хотя бы самую малую долю чувств,
которые питаю к тебе, это была бы напрасная и безнадежная попытка".
"Навеки неизменно твой".
"Благослови тебя бог, жизнь моя - нет, более чем жизнь".
"Береги себя, не ради себя, но ради меня. Я большой эгоист".
Письма начинались словами: "Любовь моя, родная, милая!", "Душенька моя
дорогая!", "Милый мой Мышонок!", "Ненаглядная Свинка!" - и кончались
поцелуями - тысячами, миллионами, "бессчетным количеством" поцелуев.
Влюбленные тешили себя, переписываясь на особом, "ребячьем" языке; нетрудно
догадаться, что они скоро стали чувствовать себя друг с другом совсем
непринужденно. "Надеюсь, мы не настроены "букой", - гласит приписка к письму
из Каттеринга, а из Хэтфилда Диккенс шлет уверения в том, что любит ее
"очень-преочень".
Иногда он бывал слишком занят и не мог с ней увидеться; нередко после
работы у него едва хватало сил наспех черкнуть ей несколько строк. Кэт
сетовала на то, что он перегружен работой, огорчалась, что он не
показывается так долго. По некоторым фразам можно, пожалуй, заключить, что
она не особенно верила в искренность его чувств: "Значит, ты думаешь, что не
видеть тебя доставляет мне удовольствие...", "Очень жаль, милая моя девочка,
что мое давешнее письмо показалось тебе натянутым и холодным... Это
получилось вовсе не преднамеренно". Или: "Мне кажется, что ты еще не сумела
подавить недоверчивость, излишнюю мнительность, свойственную тебе". И еще:
"С любовью и от души всегда твой. Поверь этому (если ты вообще чему-нибудь
способна верить)".
Случалось, что он проводил весь день за работой и, чувствуя, что не в
состоянии навестить Кэт, просил ее зайти к нему утром вместе с Мэри, ее
сестрой, и приготовить ему завтрак. Он неизменно настаивал при этом, чтобы
гостьи были пунктуальны.
Брат Диккенса, Фред, успешно выполнявший обязанности посыльного, бегал
с записками с Фернивалс-инн в Бромптон и обратно, но по возрасту не годился
на роль компаньонки, опекающей молодую особу, "Я против того, чтобы пускать
вас с Фредом одних через весь Лондон, - особенно по Вест-Энду *. Как мне
хочется побыть с тобой сегодня вечером! Какое это было бы наслаждение,
окончив работу, посидеть с тобой у камина - нашего камина; искать в твоей
нежности, твоей доброте отдохновение и счастье, какого - увы! - не найдешь в
одиночестве холостого жилья! Необходимость, и только необходимость,
вынуждает меня пожертвовать хотя бы одним вечером в неделю и лишить себя
удовольствия побыть с тобой. Я знаю, ты не поверишь этому, хотя, в сущности,
обязана поверить. Единственное, что мне остается (пока не кончена книга),
это думать, что в будущем мне еще не раз удастся убедить тебя в том, что ты
была несправедлива. Неужели ты не понимаешь, что работать так, как работаю
я, не более эгоистично, чем предаваться удовольствиям, и что мною движет
одна мысль, одна цель - забота о твоем будущем, о твоем счастье и
благополучии?"
Он так уставал, что в конце концов валился с ног, заболевал. Однажды он
принял большую дозу каломели, которая произвела у него внутри "столь
странные пертурбации", что он был "решительно не способен выйти из дому".
Головокружения, мигрени, слабость изводили его постоянно, и как-то раз,
просидев за работой до трех часов утра, он "провел всю ночь - если эти часы
еще могут быть названы ночью - в мучениях, превосходящих все, что мне ранее
довелось испытать, и вызванных приступами острой боли в боку". Однако он так
"привык быть жертвой подобных приступов", что они в конце концов перестали
тревожить его. Осенью 1835 года Кэт (так же, как и ее мать) заболела
скарлатиной, и Чарльз ежедневно часами просиживал у ее кровати. Правда,
чтобы вызвать побольше сочувствия, больная подчас преувеличивала свои
страдания. Нельзя, однако, сказать, чтобы ее возлюбленный охотно шел ей
навстречу. "Очень трудно расточать утешения, когда сам нуждаешься в них, -
пишет он, - право же, душа моя, сравнительно с моим положением твое кажется
мне почти завидным". Жар? Ну что же: "Я и сам сгораю - от желания быть с
тобой".
Весь этот год ему приходилось брать понемногу взаймы, чтобы прокормить
себя и семью своего отца, в отличие от которого Чарльз аккуратнейшим образом
возвращал все до последнего гроша точно в назначенный срок. Дважды он
обращался к Макрону с просьбой "подстегнуть" Крукшенка, иллюстрировавшего
"Очерки Боза": с выходом книги в свет автору стало бы легче. Он даже пошел
было к художнику сам, но не застал его дома и, решив, что "неплохо будет
проветрить голову на свежем воздухе, обошел Пентонвиль и два-три раза
заходил поглядеть, какие дома сдаются на новых улицах. Дороги они непомерно.
Самый дешевый из тех, что я видел, обходится в год вместе с налогами в
пятьдесят пять фунтов. Место, разумеется, удобное, да и сами дома -
заглядение, но пятьдесят пять - это уж слишком". Чтобы сделать "Очерки"
более увлекательными, он решил дополнить их главой о Ньюгетской тюрьме *,
для чего осмотрел ее, "нашел чрезвычайно интересной" и разузнал и поведал
Кэт множество историй, подчас довольно забавных. Однако финансовые дела его
были из рук вон плохи. Где раздобыть денег, чтобы снять дом, чтобы отец не
угодил в тюрьму за долги, а у семьи был кусок хлеба и крыша над головой; как
ухитриться обставить квартиру и купить костюм, - ведь к издателю и новым
знакомым нужно являться в приличном виде? А пока он ломал голову, его
донимали торговцы, требовавшие уплаты по счетам. "Вчера вечером получил
послание от мясника - его помощник хочет упрятать меня в тюрьму за то, что я
его обругал. Я ответил, что чем скорее, тем лучше, и что я приказал моему
клерку не принимать более тех, кто хочет добиться от меня чего-либо наглым
вымогательством". В сан клерка был, по-видимому, произведен братец Фред.
А между тем в новом, 1836 году всем этим злополучным обстоятельствам
суждено было коренным образом измениться. В первых числах февраля вышли в
свет "Очерки Боза"; их стали бойко раскупать. Несколько дней спустя новая
издательская фирма "Чэмпен и Холл" предложила Диккенсу написать для них
текст к серии рисунков. Платить обещали по четырнадцать фунтов в месяц.
Герои серии - "члены охотничьего "Клуба Нимрода" * отправляются по белу
свету поохотиться, поудить рыбу и из-за собственной нерасторопности попадают
во всяческие переделки". Приключения должны были выходить частями,
помесячно, автору предстояло сотрудничать с известным иллюстратором Робертом
Сеймуром, причем тексту отводилась второстепенная роль. "Работа предстоит
нешуточная, - сообщал Чарльз невесте, - но очень уж соблазнительны условия".
По замыслу издателей, серия должна была представлять собою шутку, славную
шутку, и не более, чем шутку; таким образом, приходилось считаться с мнением
автора, а автор был настроен критически: "Подумав, я стал возражать.
Во-первых, сказал я им, если не считать того, что связано с передвижением по
земной поверхности, я не ахти какой спортсмен, хотя родился и вырос за
городом. Далее. В самой идее нет ничего нового, и было бы несравненно лучше,
если бы гравюры возникали из текста, а не наоборот. Сюжет я хотел бы
развивать по собственному усмотрению, с более широким охватом сцен
английской жизни, с большим разнообразием персонажей и боюсь, что в конечном
счете буду писать именно так, как бы ни старался следовать первоначально
избранному плану... Друзья говорили мне, что подобные издания - это дешевая
стряпня в угоду низменным вкусам и что такая работа означает гибель всех
моих светлых надежд. Теперь всякий знает, правы ли они были, мои друзья".
Добившись того, что в задуманной серии решающее слово должно было
принадлежать автору текста, Диккенс приступил к работе над первым выпуском
"Записок Пиквикского клуба". Сначала дело шло туго. "Печатные листы тянутся
томительно долго, - ворчал он. - Я и не представлял себе, что в каждом такая
уйма слов". Впрочем, к началу второй главы дело пошло на лад. "Только что
усадил Пиквика с приятелями в карету на Рочестер *, куда они и покатили
себе, а с ними вместе одна персона, ничем не напоминающая кого-либо из моих
прежних героев. Льщу себя надеждой, что этого парня ждет бесспорный успех".
И хотя Джингль тогда еще не имел бесспорного успеха, интересно отметить, что
первым из истинно диккенсовских героев был актер, чей темперамент был так
сродни темпераменту автора.
Полный творческих замыслов, создатель Джингля подыскал там же, в
Фернивалс-инн, приличную квартирку, переехал и стал готовиться к приему
своей будущей жены. В марте было решено, что они поженятся 2 апреля. Диккенс
получил специальную лицензию на брак. "Еще день долой. Ура!" - писал он
взволнованно. Венчались они в церкви Святого Луки в Челси * через два дня
после выхода в свет первой серии "Пиквика". Свадьба была скромной:
единственным гостем, не считая Диккенсов и Хогартов, был шафер жениха Том
Бирд. Джон Диккенс по-прежнему оставался в немилости у родственников жены, и
Чарльз, сообщая своему дяде Томасу Барроу о своей женитьбе, выразил
сожаление, что не может представить дядюшке молодую жену. "Если до свадьбы я
не считал возможным бывать в доме, где не принят отец, то не смогу и теперь.
Равным образом я не могу видеть у себя родственников, которые к нему
относятся иначе, чем ко мне". По мнению племянника, Барроу не оценил
Диккенса-старшего по достоинству. Может быть, надеясь, что дядя изменит свое
отношение к его собственному отцу, Чарльз одновременно отрекомендовал и отца
Кэт, Джорджа Хогарта, как "джентльмена, который недавно написал блестящее и
уже широко известное музыкальное исследование. Ближайший друг и сподвижник
сэра Вальтера Скотта, он является одним из наиболее выдающихся литераторов
Эдинбурга".
Медовый месяц Чарльз и Кэт провели в кентской деревушке Чок.
Справедливей было бы назвать этот месяц неделей, потому что ровно через
неделю Чарльз стал проявлять признаки беспокойства и заторопился в Лондон.
Причина очевидна: постоянное присутствие жены стало тяготить его. Иными
словами, это означало, что он совершил довольно обычную ошибку, приняв
физическое влечение за любовь. Однако, куда более быстрый и решительный, чем
другие, он, очевидно, за эту неделю все понял и решил, как вести себя в
дальнейшем. Его последнее письмо к ней перед свадьбой начиналось словами;
"Бесценный мой Критик!"; первое после свадьбы "Милая Кэт!"
Вернувшись к себе в Фернивалс-инн, Диккенс получил эскиз гравюры к
"Рассказу странствующего актера" во втором выпуске "Пиквика". Гравюра, по
мнению Диккенса, не удалась, и он попросил Сеймура прийти и обсудить работу.
Они еще не встречались, и ситуация была щекотливой - не только потому, что
многообещающий замысел Диккенса вытеснил первоначальную идею Сеймура, но и
потому, что Сеймур был на двенадцать лет старше Диккенса и завоевал уже
громкую известность. Человек он был нервный, вспыльчивый, успевший
повздорить не с одним литератором, и то обстоятельство, что в данном случае
привычные для него отношения изменились, без сомнения, чрезвычайно досаждало
ему. Диккенс, понимая всю важность сотрудничества со знаменитым художником,
держался как нельзя лучше, и письмо его было составлено в самом
умиротворяющем тоне: "Я давно собирался написать Вам, какая это для меня
огромная радость, что Вы отдаете столько сил нашему общему другу, мистеру
Пиквику, и насколько результаты Вашего труда превзошли мои ожидания". Однако
эскиз к "Рассказу странствующего актера", хотя и "очень хороший", не вполне
соответствует его замыслу, и он сочтет "за личное одолжение", если Сеймур
сделает другой рисунок. "Мне будет весьма приятно увидеть Вас, а также и
новый эскиз, когда он будет готов". Упомянув о тех изменениях, которые он
хотел бы видеть в эскизе, Диккенс добавляет: "Обстановка комнаты у Вас
получилась замечательно. Я взял на себя смелость подсказать Вам кое-что в
полной уверенности, что Вы примете мои замечания так же доброжелательно, как
я отдаю их на Ваш суд".
Сеймур пришел. О том, что произошло, нам остается только догадываться.
Зная Диккенса, можно с уверенностью сказать, что он был в высшей степени
радушен, предупредителен и мил. Ему еще предстояло пробить себе дорогу.
"Пиквик" пока еще не пользовался успехом. Сеймур же славился работами,
изображавшими сцены из жизни спортсменов; сотрудничая с ним, автор попадал в
орбиту его славы. Очевидно прекрасно понимая, что если не поладить с
художником, трудно будет найти другого, лучшего, Диккенс старался сделать
все, что было в его силах. Но уступить - о нет! Он точно знал, чего хочет, и
был полон решимости добиться своего во что бы то ни стало. Два полководца не
могут командовать одной армией, и, если уговоры ни к чему не привели,
Диккенс, очевидно, перешел к требованиям. Сеймур, по-видимому, держался
важно и был немногословен. Какой-то молокосос, выскочка, самоуверенный
журналистик, каким он, безусловно, считал Диккенса, заявляет ему, что его
эскиз изображает героев антипатичными, а одного даже "предельно
омерзительным!" Его достоинство было глубоко задето, тщеславие художника
уязвлено. Беседа, несомненно, едва не перешла в ссору и оборвалась внезапно.
Сеймур ушел. На другой день он приступил к новому эскизу. Но, по-видимому,
нараставшее чувство обиды, унижения и беспомощности в конце концов настолько
овладело им, что он вдруг бросил работу, выбежал в сад и застрелился. Трудно
объяснить причину этого неожиданного шага. Очевидно, такова уж природа
людей, и вину остается возложить на того, кто создал их такими.
Положение издателей было незавидным. Идея создания "Пиквика"
принадлежала Сеймуру, и они рассчитывали, что его имя будет приманкой для
читателей. Первый выпуск расходился туго, а теперь еще и Сеймура не стало.
Для будущего молодой фирмы дела принимали угрожающий оборот. Но энергия
Диккенса, его вера в свои силы придали и издателям храбрости. Пригласили
другого художника - Роберта Басса. Его иллюстрации оказались неудачными.
Были и другие претенденты, и среди них два молодых человека, одного из
которых звали Джон Лич *, а другого Уильям Мейкпис Теккерей. Первый шесть
лет спустя проиллюстрировал "Рождественскую песнь" Диккенса, а второй через
одиннадцать лет - свою собственную "Ярмарку тщеславия". Но ни тот, ни другой
не угодил Диккенсу. Ему удалось внушить Чзпмену и Холлу, что единственный
человек, которому сам бог велел делать иллюстрации к "Пиквику", это Хэблот
К. Браун *, только что закончивший под псевдонимом "Физ" несколько гравюр к
его памфлету "Воскресенье под "Тремя головами". Браун и принялся за работу,
и ни у кого не было повода когда-либо пожалеть об этом. Он уловил самый дух
диккенсовских героев, сделал их чуточку - как раз в меру - карикатурными, и
по сей день трудно себе представить персонажей "Пиквика" иными, чем их
изобразил Физ. Когда двадцать три года спустя Диккенс порвал с Физом, он
делал все, чтобы порвать и с самим собою - с человеком, которым он был до
тех
К осени 1836 года Пиквик пользовался в Англии большей известностью, чем
премьер-мин Первоначально книга была задумана по образцу "Жизни в
Лондоне" и "Финиша" Пирса Игэна *, фамилия главного героя и та представляет
собою название деревни, где на сцену выходит Толстый Рыцарь. Однако
Диккенсом был создан совершенно особый, его собственный мир, и этим он
нисколько не обязан писателям, у которых заимствовал ту или иную идею.
Любопытно, что "Пиквикские записки", выходившие ежемесячно, начиная с 31
марта 1836 года и кончая ноябрем 1837-го, первые четыре месяца терпели
полный провал. Первая часть была напечатана всего в четырехстах экземплярах,
но вот в пятом выпуске появился Сэмюэл Уэллер, и тираж стал расти с
головокружительной быстротой, достигнув еще раньше, чем была опубликована
вся серия, сорока тысяч экземпляров в месяц. Славу "Пиквику" принес Сэм, но
большинству современных читателей ясно, как близок он был к тому, чтобы
"Пиквика" погубить. В литературе нет ни одного комического героя, который
был бы менее комичен, разве что шекспировский Оселок *, которому не сыщешь
равных. Мы считаем величайшей удачей книги образ отца Сэма, Тони Уэллера,
чей рассказ о том, как умирала его жена, достоин занять место чуть ли не
рядом с рассказом мистрис Квикли о смерти Фальстафа *. Отдельные сцены
"Пиквика" - нечто единственное в своем роде; кроме того, не считая двух-трех
романов Вальтера Скотта, эта книга содержит наиболее блистательные в
английской литературе юмористические страницы.
Такова, например, знаменитая сцена суда. Интересно, что Диккенс дает
наибольший простор своей фантазии именно там, где он ближе всего к фактам.
По свидетельству сэра Чартра Байрона, для человека, не имеющего отношения к
судопроизводству, диккенсовские познания в этой области просто
сверхъестественны. "Еще ни один писатель не сумел так точно воспроизвести
атмосферу судебного процесса и все переживания, связанные с ним. Едва ли
найдется хотя бы одна сторона судопроизводства, которая не была бы
изображена и увековечена в cause celebre "Бардл против Пиквика"..." Лучше
всего Диккенсу удаются второстепенные персонажи, которые живут на двух-трех
страницах и затем навсегда исчезают. Так, одно из самых курьезных мест в
романе связано с появлением Даулера, которого пиквикисты встречают по дороге
в Бат и жене которого предстоит ехать с ними в одной карете.
"- Превосходная женщина, - сказал мистер Да - Горжусь ею. И не без
причин.
- Надеюсь, я буду иметь удовольствие в этом убедиться, - с улыбкой
отозвался мистер Пиквик.
- Будете, - ответил Да - Она узнает вас. Она вас оценит. Я
ухаживал за ней при поразительных обстоятельствах. Я добился ее руки, дав
необдуманную клятву. Дело было так. Я ее увидел, я полюбил ее, я сделал ей
предложение. Я был отвергнут. "Вы любите другого?" - "Пощадите, не
заставляйте меня краснеть". - "Я с ним знаком". - "Да". - "Отлично, если он
здесь останется, я спущу с него шкуру".
- Господи помилуй! - вырвалось у мистера Пиквика.
- И вы действительно спустили с джентльмена шкуру, сэр? - спросил
бледный как полотно мистер Уинкль.
- Я послал ему записку. Я написал, что это болезненная операция. Так
оно и есть.
- Разумеется, - вставил мистер Уинкль.
- Я написал, что поручился словом джентльмена спустить с него шкуру.
Это вопрос моей чести. У меня не было выбора. Как офицер армии его
величества, я был поставлен в необходимость спустить с него шкуру. Я
говорил, что сожалею, но раз нужно, значит нужно. Он не остался глух к моим
доводам. Он понял, что интересы службы прежде всего. Он обратился в бегство.
Она стала моей женой. Вот карета. А вот голова моей жены".
История литературы не знает ничего подобного фурору, вызванному
"Пиквиком". Те, кому он не слишком понравился, называли всеобщий энтузиазм
"бозоманией". Появились "пиквикские" шляпы, пальто, трости, сигары. Собак и
кошек называли "Сэм", "Джингль", "Бардл", "Троттер". Люди получали прозвища
"Тапмен", "Уинкль", "Снодграсс" и "Стиггинс". "Жирный парень" вошел в
словарь английского языка. Стоило появиться очередному выпуску, как целые
главы перепечатывались в дешевых периодических изданиях. Книгу жульнически
переиздавали, крали из нее кто во что горазд, переделывали для театра, и
единственным человеком, который не извлекал из всего этого непосредственной
выгоды, был автор, написавший своим издателям: "Я буду весьма признателен
вам, если, покончив с подсчетом соверенов, вырученных от продажи "Пиквика",
вы несколько штук пришлете и мне". На банкете, устроенном в ноябре 1837 года
в честь окончания книги, говорилось о том, что письменного договора не было
и все шло путем устных соглашений, причем заинтересованные стороны остались
вполне довольны результатом. Учитывая, что Чэпмен и Холл получили что-то
около двадцати тысяч фунтов стерлингов чистой прибыли, а заработок Диккенса
составил около двух с половиной тысяч, представляется сомнительным, чтобы
автор был так же доволен, как издатели. Во всяком случае, Диккенс твердо
решил, что впредь будет руководствоваться главным образом именно интересами
автора и что с устными соглашениями покончено раз и навсегда.
^TРАЗНОГЛАСИЯ^U
Первые плоды успеха выразились в том, что Диккенс, во-первых, ушел из
"Морнинг кроникл" и, во-вторых, снял в Питершеме на остаток лета 1836 года
загородный коттедж Элм Лодж с полной обстановкой. Получив уведомление о том,
что через месяц он их покинет, владельцы газеты пришли в бешенство. Диккенс,
в свою очередь, был возмущен тем, что в газете его не оценили, и разрыв
произошел в холодной или, может быть, весьма накаленной атмосфере. Но что за
важность! Издатели, редакторы и театральные директора сбивались с ног,
стремясь во что бы то ни стало разделить с автором его трофеи, и он мог
позволить себе держаться со своими прежними хозяевами свысока. Как только
стало ясно, что любая его вещь будет непременно выхвачена из его рук, издана
сериями, выпущена отдельной книжкой, переделана для сцены, Диккенс обратился
к театру. Он написал два фарса: один - в двух актах, под названием "Странный
джентльмен", другой - одноактный, "Жена ли она ему?", и комическую оперу
"Сельские кокетки". Все три пьесы были поставлены в только что отстроенном
театре "Сент-Джеймс"; первые две - в сентябре 1836 года и марте 1837 года,
третья - в декабре 1836 года, и, хотя они пользовались большим успехом, нет
сомнений, что Диккенсу это дело быстро наскучило. Если бы он был не только
автором, но и постановщиком, причем таким, который мог бы поручить главную
роль автору, все было бы хорошо. Но мириться с капризами актеров, с
прихотями певиц и режиссеров - это было выше его сил. Двум актрисам пришлась
не по вкусу строчка "Разгоряченные, в постель они пошли", и Крамерс,
издатель, напечатавший оперу, попросил внести в текст некоторые изменения.
"Если юные дамы, - парировал автор, - приходят в такой неслыханный ужас при
одном лишь упоминании о том, что кто-то ложится спать, пусть крамольную
строчку заменят словами "По всей деревне кляузы пошли", не возражаю. Но
можете самым почтительным образом довести до сведения Крамерса, что если
понадобится изменить еще что-нибудь, то пусть они лучше катятся ко всем
чертям". В более зрелые годы он слышать не хотел об этих произведениях. Уже
через семь лет после их появления на сцене он говорил, что писал их,
"совершенно не считаясь с тем, что они могут повредить моей репутации. Я не
написал бы их снова, даже если бы мне посулили тысячу фунтов за каждый, и
искренне хотел бы забыть о них навсегда". А за год до смерти он заметил,
что, если бы все экземпляры оперы хранились у него в доме и иного способа
избавиться от них не было, он устроил бы пожар в том крыле дома, где они
находятся.
Услышав, что Крукшенк предлагает кое-что переделать в тексте второй
серии "Очерков Боза", Диккенс, и без того раздосадованный актерами,
воспользовался этим предлогом, чтобы дать волю своему раздражению. В письме
к Джону Макрону он уже со знанием дела мечет громы и молнии: "Я давно
считаю, что Крукшенк не в своем уме, и поэтому его письмо меня ничуть не
удивило. Если Вам еще доведется писать ему, Вы весьма обяжете меня, сообщив
от моего имени, что меня от всей души позабавила эта идея! Он будет
переделывать мою рукопись! Если бы это случилось, я сохранил бы его
исправления как "литературный курьез". Я с полной определенностью предлагаю
ему убираться к дьяволу, и баста! До тех пор пока я имею какое-то отношение
к этой книге, я решительно возражаю против того, чтобы к ней прикасалась его
рука". А если понадобятся иллюстрации, писал он, их отлично сделает Физ.
Тот факт, что, завоевав успех, Диккенс сразу же захотел писать для
театра, раскрывает нам наиболее важную особенность его натуры: этот человек
был прирожденным актером. Как на сцене, так и в жизни существуют две
основные категории актеров: есть "герой", который лишь тогда счастлив, когда
изображает самого себя, и есть актер "характерный", который чувствует себя в
своей тарелке только под видом кого-нибудь другого. Два представителя
девятнадцатого века, Бенджамин Дизраэли и Оскар Уайльд, являют собой
превосходный образец исполнителей первого типа - актеров в жизни. Это люди,
вполне поглощенные собою, обдуманно избравшие для себя одну какую-то роль.
Каждый их жест, каждое слово стали типичными только для них. Великолепным
примером актера, постоянно воображающего себя кем-то другим и воплощающего
себя в бесчисленном множестве образов, был Чарльз Диккенс. Это Дэвид Гаррик
в жизни, который мог бы стать вторым Гарриком на сцене. Следует заметить,
что он стал вдвойне Гарриком на концертной эстраде. Заветной мечтой его
юности было сделаться профессиональным актером, и о том, что это не удалось,
он горько сожалел в зрелые годы. К нашему счастью, его сценический талант
проявился в создании литературных героев, от которых почти всегда веет
чем-то специфически театральным и которые написаны так выпукло и живо, что
если бы автору удалось хоть десяток из них сыграть в театре, он был бы
величайшим актером своего времени. С такой полнотой жил он жизнью своих
героев, что никогда не знал, сколько в каждом из них его самого. Мы находим,
что самые разнородные персонажи чем-то похожи на него. Всячески стараясь
изобразить их комичными и в то же время отталкивающими, он не догадывался,
что живая искра, сверкающая в них, - это кипучее жизнелюбие, присущее его
собственной актерской натуре.
Прирожденный актер - тот, у кого все обычные человеческие чувства
приобретают преувеличенную форму и кто жаждет эти свои ощущения выставить
напоказ. Такой человек смеется более раскатисто, чем другие, рыдает
безудержно, его реакции стремительны и остры. В этом отношении Диккенс не
похож ни на кого из великих писателей. Трудно представить себе актером
Филдинга или Смоллетта, Теккерея, Харди, Уэллса, но Диккенс был актером с
головы до пят. Его герои, его юмор, его чувства сценичны; он живо подмечает
причудливые стороны человеческой натуры, умеет воспроизводить их с
фотографической точностью и, как истинный Гаррик или Кин *, возвращается к
ним снова и снова. Он описывает свои ощущения с актерской выразительностью;
он не пишет, а ставит бурю, как поставил бы ее на сцене режиссер; его злодеи
мелодраматичны, его герои так и просятся на подмостки; некоторые сцены его
произведений как будто созданы для театра. Вот почему его романы с такой
силой привлекали к себе актеров и драматургов. В наши дни он стал бы королем
киносценаристов, и Голливуд лежал бы у его ног.
Он и сам был сродни своим творениям: живой, неугомонный, легко
возбудимый, веселый, полный энергии и энтузиазма, жадно вбирающий в себя все
происходящее вокруг, эмоциональный, с часто меняющимися настроениями -
сегодня общительный, завтра расположенный к уединению. Он смеялся с теми,
кому было весело, рыдал с теми, кто грустил, и всякий раз безудержно. Он
целиком отдавал себя всему, за что бы ни взялся: забывал весь мир в
творческом восторге, с головой уходил в любую роль, которую был вынужден или
склонен играть. "Такое лицо в светском салоне - бог ты мой! - пишет Ли Хант
* о своем первом впечатлении от встречи с Диккенсом. - Да в нем больше
жизни, больше души, чем в пятидесяти других". Карлейль, увидевший уже
знаменитого Диккенса на званом обеде, оставил нам замечательный
"моментальный снимок": "А он, по-моему, малый хоть куда, этот Боз: синие
умные ясные глаза, брови, которые взлетают удивительно высоко, рот большой,
не слишком плотно сжатый, с выдающимися вперед губами, физиономия,
необычайная по своей подвижности, - когда он говорит, его брови, глаза, рот
- все вместе взятое так и ходит ходуном. Очень своеобразно! Увенчайте все
это танцующими кольцами волос ничем не примечательного оттенка, посадите на
ладную фигурку, очень миниатюрную, разодетую скорее a la д'Орсэ, чем просто
хорошо, - и вот вам Пиквик. Это немногословный человек, на вид очень
смышленый и, по-видимому, прекрасно знающий цену и себе и другим".
Примечательно, что на другого его современника, знаменитого актера Макриди
*, человека мнительного и вспыльчивого, общество Диккенса оказывало самое
благотворное влияние. Он был единственным другом, с которым Макриди ни разу
не повздорил. Да и в последние годы жизни одним из тех, кто пользовался
особенной привязанностью Диккенса, был тоже актер - француз Фе
Карлейль, с высоты своего немалого роста, сгущает краски, говоря о том,
как мал и хрупок был Диккенс. Впрочем, там, где речь идет о росте, очевидцы
неизменно расходятся во мнениях, равняясь, по-видимому, на себя. Наполеон
счел бы герцога Веллингтонского верзилой; Джон Никольсон назвал бы карликами
обоих. В "Американских заметках" Диккенс говорит, что он пяти футов девяти
дюймов роста - должно быть, от каблуков до макушки. Насколько может судить
автор этой книги, сам человек высокий, в Диккенсе - без ботинок - было пять
футов восемь дюймов - очень подходящий рост для "характерного" актера, для
энергичного, подвижного человека. Глаза у него, по воспоминаниям одной
женщины, были яркие и определенно карие; по словам другой - темно-синие.
Большинство очевидцев (в том числе и Карлейль) все же склоняется к синему
цвету. Волосы у него были не "ничем не примечательного оттенка", а
темно-каштановые - роскошная волнистая шевелюра, и носил он их длинными по
моде тридцатых годов прошлого века. Принято считать, что на портрете Маклиза
он как живой. Все чувства - будь то гнев или восхищение, жалость или
удовольствие - мгновенно отражались на его лице, в котором угадывались
необычайная живость, проницательность, прямодушие и недюжинный ум. Несмотря
на щегольское платье и девически свежий цвет лица, он все-таки производил
впечатление не "свободного художника", а человека трезвого и делового.
Движения его были энергичными, осанка - горделивой, манера держаться -
бодрой, решительной. Твердые линии носа, широкие ноздри выдавали в нем силу,
а порою, по выражению Джейн Карлейль, лицо его было как будто "отлито из
стали". Бок о бок с темпераментным актером в нем уживался расчетливый делец,
в чем мы скоро убедимся, увидев, как он вел себя с издателями.
Зимою 1836 года в доме Гаррисона Эйнсворта Диккенс встретил своего
будущего биографа Джона Форстера. Симпатию друг к другу они почувствовали
сразу же, хотя Форстер, кажется, был столь же удивлен, сколь и восхищен той
стремительностью, с которой Диккенс, повинуясь своей порывистой натуре,
превратил знакомство в тесную дружбу. Чтобы добиться расположения или
благодарности иных людей, полезно обращаться к ним за советом или помощью;
Диккенс завоевал любовь и уважение Форстера, делая и то и другое. Добившись
двадцати четырех лет от роду феноменального успеха, стремясь воспользоваться
им как можно лучше, Диккенс действительно испытывал острую необходимость в
помощи и советах осмотрительного человека. Дружба с Форстером была именно
тем, в чем он нуждался, но и Форстер испытывал глубокую потребность в дружбе
с Диккенсом. В избытке творческой энергии, вызванной быстро растущей славой
и крепнущим сознанием своих сил, Диккенс написал (пока еще в воображении)
множество новых книг и заключал договоры еще до того, как было написано хоть
слово. Казалось, что он был рад снабдить своей книгой каждого лондонского
издателя и вслепую подписать любой дог Форстер с первых же дней
знакомства взял его дела в свои руки и прежде всего попробовал уладить
конфликт с Макроном.
В мае 1836 года, когда судьба "Пиквика" еще висела на волоске, Диккенс
договорился с Джоном Макроном, что напишет роман под названием "Габриэль
Вардон", сдаст рукопись в конце ноября и тогда же получит за первое издание
двести фунтов. В августе того же года, когда на свет появился Сэм Уэллер и в
успехе "Пиквика" уже не оставалось сомнений, Диккенс обещал другому
издателю, Ричарду Бентли, написать еще два романа (на этот раз
вознаграждение составляло тысячу фунтов). А 1 ноября в порыве благодарности,
настроенный игриво и дружески, он написал издателям "Пиквика": "Сим назначаю
и утверждаю Уильяма Холла и Эдварда Чэпмена из дома Э 186 по улице Стрэнд, а
также их наследников, душеприказчиков, опекунов и правопреемников издателями
всех моих работ, пока в газетах не появится сообщение о том, что Чарльз
Диккенс вышел в своем последнем издании - однотомник, переплет дощатый,
иллюстрации медные". Через три дня он согласился начиная с января
редактировать за двадцать фунтов в месяц журнал, издаваемый Ричардом Бентли,
и подготовить роман для серийного издания в этом журнале. Вещь эта под
названием "Оливер Твист" появилась в февральском номере "Альманаха Бентли" и
выходила до марта 1839 года. Воцарившись в редакторском кресле, Диккенс
пришел к выводу, что такое количество соглашений непременно приведет к
разногласиям, и предпринял шаги к тому, чтобы расторгнуть хотя бы первое из
них. За сто фунтов он отдал Макрону все права на издание обеих частей
"Очерков Боза", и договор на "Габриэля Вардона" был аннулирован. Однако
Макрон не зря называл себя опытным издателем. В момент, когда "бозомания"
достигла наивысшего предела, две книжки Боза стоили большего, чем новая
книга, существующая лишь в воображении автора, и Макрон решил заново издать
все "Очерки" помесячными выпусками, с такими же иллюстрациями, как у
"Пиквика".
Услыхав о замысле Макрона, Диккенс поспешно написал Форстеру: "Вполне
естественно, что я решительно возражаю. Могут предположить, что,
воспользовавшись успехом "Пиквика", я из материальных соображений нарядил
старую вещь в новое платье и пытаюсь навязать ее читателям". Макрон уже и
так "извлек очень большую выгоду" из "Очерков" и, получая права на их
издание, ни словом не обмолвился о том, что собирается вновь издать их. В
это время две вещи Диккенса уже печатались выпусками: "Пиквикские записки",
выходившие ежемесячно, и "Оливер Твист" в альманахе Бентли. Еще одно издание
подобного типа серьезно повредило бы репутации автора, и Диккенс, уже в
полном негодовании, пишет то, о чем Форстер благоразумно умалчивает в его
биографии: "Я считаю необходимым добавить, и это не опрометчивая угроза, а
зрелое и обдуманное решение: если эта новая публикация все-таки
осуществится, я помещу во всех газетах объявление о том, что это произошло
вопреки не только моему желанию, но недвусмысленному требованию и что я
убедительно прошу всех моих друзей и сторонников не покупать этих выпусков.
Где бы он ни поместил рекламу о новом издании, я там же напечатаю это
заявление". В последних строках письма он говорит, что если Макрон уже пошел
на значительные издержки, Чэпмен и Холл готовы купить у него права на
издание. С этими жалобами и угрозами и с предложением о выкупе прав Форстер
направился к Макрону, который, естественно, заявил, что может распоряжаться
своею собственностью, как пожелает. Когда Форстер заговорил о выкупе
авторских прав на "Очерки", с тем чтобы подобная история не повторилась,
Макрон заявил, что автор может получить очерки за две тысячи фунтов с
небольшим. В ужасе от алчности издателя Форстер посоветовал Диккенсу ничего
не предпринимать. Как, сидеть сложа руки, когда затронуты его интересы?!
Нет, это было не в характере Диккенса; он немедленно передал дело в руки
Чэпмена и Холла. Последовали переговоры с Макроном, в результате которых
Чэпмен и Холл согласились, что две тысячи двести пятьдесят фунтов стерлингов
- цена божеская. Сделка состоялась. "Очерки" все-таки вышли сериями, но
только в издательстве Чэпмена и Холла, ибо это был единственный способ
покрыть издержки и остаться в барыше. Таким образом, в пылу переговоров
главное возражение Диккенса Макрону было забыто. Впрочем, точку зрения
Диккенса нетрудно понять. Если кто-то хочет набить карман, подсунув
читателям старую вещь, то уж пустькакая-то доля останется и в кармане
автора, даже если он в принципе и против этой затеи. Однако в значительной
степени позиция Диккенса объясняется вольным обращением с его работами:
"Пиквику" подражали, писали на него пародии, сокращали и переделывали. Его
печатали в виде отдельных книжек и сериями и для театра. Проделывалось все
это с неподдельным воодушевлением, которое, быть может, и льстило автору, но
одновременно приводило его в бешенство. И хотя, здраво рассуждая, Диккенс не
мог иметь особых возражений против плана Макрона, пиратские набеги на его
авторские права настроили его так, что вполне разумный шаг Макрона стал
выглядеть в его глазах коварным замыслом грабителя. Человек сильных эмоций,
очень вспыльчивый, он легко поддавался и гневу и жалости. Так года через
два, когда Макрон умер, оставив семью в бедности, Диккенс взялся
редактировать сборник рассказов и очерков, среди которых были и его
собственные, озаглавил сборник "Записки с Пикника" (что очень способствовало
его быстрой распродаже) и, таким образом, выручил для вдовы и детей триста
фунтов стерлингов.
Он был не всегда в состоянии управлять своими чувствами, и это
сказалось особенно сильно в связи с одним событием, случившимся вскоре после
его женитьбы и повлиявшим на него, как ничто другое - кроме, может быть,
безнадежной любви к Марии Биднелл. Результатом этого события явилась книга,
затопившая слезами целую эпоху и во многом способствовавшая тому, что он
стал самым любимым и популярным писателем Англии.
Осенью 1836 года у Диккенсов в Фернивалс-инн поселилась сестра Кэт -
шестнадцатилетняя Мэри. Добившись признания, Диккенс быстро расширял круг
своих друзей, в который теперь входили известные художники Дэниэл Маклиз и
Кларксон Стэнфилд *, знаменитый актер Уильям Макриди, выдающийся адвокат Т.
Н. Тальфур *, два блестящих критика, Уильям Джердан * и Джон Форстер, и
видный редактор Ли Хант. Обедал он зачастую не дома и, случалось,
перехватывал через край. "Прибыл сегодня домой в час ночи и был водворен в
постель любящей супругой", - писал он как-то одному из друзей. 6 января 1837
года появился на свет его первый ребенок - мальчик. После того как это
произошло, здоровье Кэт стало внушать ее мужу некоторое беспокойство,
поэтому они ненадолго уехали в Чок - туда, где прошел их медовый месяц. От
чрезмерных трудов и волнений у Диккенса появились отчаянные головные боли, и
тут ему "были немедленно предписаны лекарства - в дозе, рассчитанной на то,
чтобы на неделю приковать к стойлу лошадь средних размеров". У "Альманаха
Бентли" дела сразу же пошли успешно, и по предложению издателя Диккенс
вступил в члены Гаррик-клуба. Он начал уставать, и было от чего: журнал, два
романа, выходивших сериями, то и дело статьи, да и еще добрый десяток разных
дел. "Не могу сделать больше с одной парой рук и единственной головой", -
жаловался он Крукшенку. Однако у него нашлось время на то, чтобы вместе с
Мэри бегать в поисках подходящего дома, и в начале апреля Диккенс с женой,
ребенком, братом и свояченицей переехал в дом Э 48 по Даути-стрит, где ему
было суждено прожить почти три года.
Таков уж он был по природе, этот человек, - недоступное всегда
привлекало его сильнее, чем доступное. К Мэри он привязался так, что это
чувство - правда, он в то время не признался бы в этом - было гораздо глубже
того, которое он испытывал к своей жене. Прелестная, живая, отзывчивая,
умненькая, Мэри считала его самым необыкновенным существом на земле, а его
произведения - самыми изумительными в мире. Подобное обожание отнюдь не
оставляло Диккенса равнодушным, наоборот! Но так как они были на положении
близких родственников, исключающем самую возможность греховных помыслов, то
Мэри стала для Диккенса созданием святым, идеальным, что было как нельзя
более в его духе. Для него пределом совершенства в человеческих отношениях
была именно такая глубокая, гармоническая духовная близость с женщиной,
целиком посвятившей себя его интересам. Жена была поглощена домашними
заботами, и он всюду бывал вместе с Мэри: на официальных приемах, в гостях у
друзей, на выставках, в театре. То были самые счастливые дни в его жизни -
он блаженствовал, купаясь в лучах славы и упиваясь поклонением Мэри. Но
счастье продолжалось недолго. В субботу, 6 мая, лишь пять недель спустя
после того, как они въехали в новый дом, Диккенс повел Кэт и Мэри в театр
"Сент-Джеймс".
Вечер прошел восхитительно; в час ночи Мэри ушла спать "совершенно
здоровой и в обычном своем чудесном настроении", но не успев еще раздеться,
почувствовала себя дурно. Тотчас же послали за врачом. У Мэри оказался
тяжелый порок сердца. Все старания врача была напрасны: на другой день она
умерла. "Слава богу, она скончалась у меня на руках, - писал Диккенс, - и
последнее, что она прошептала, были слова обо мне".
Это был жестокий Хорошо еще, что неотложные дела отвлекали его от
скорбных мыслей. Его теща, миссис Хогарт, лишилась чувств, сутки пролежала
без сознания и потом неделю была фактически не способна двигаться. Кэт
должна была находиться при ней и утешать ее, так что писать письма и
устраивать все, что необходимо в подобных случаях, пришлось Чарльзу. "Вы не
можете себе представить, в какое отчаяние повергла всех нас эта страшная
утрата, - рассказывал он одному из своих родственников. - С тех пор как мы с
Кэт поженились, она была душою и миром нашего дома. Ее красота и
совершенства служили предметом всеобщего восхищения. Я бы легче перенес
потерю близкого мне по крови человека или даже старого друга, - ведь ее нам
никто и никогда не сможет заменить. С ее уходом осталась пустота, заполнить
которую нет ни малейшей надежды". Он писал о ней с настойчивостью человека,
почти не помнящего себя от горя, называя ее "светочем и душою нашего
счастливого семейного круга", "украшением и гордостью нашего дома", "нашей
жизнью и отрадой". Она представлялась ему той, кого со временем мир узнал
под именем маленькой Нелл, героини "Лавки древностей": "Я торжественно
заявляю, что столь совершенного создания никогда не видел свет. Мне были
открыты сокровенные тайники ее души, я был способен оценить ее по
достоинству. В ней не было ни одного недостатка".
Не в силах сосредоточить свое внимание на работе, он забросил "Пиквика"
и "Оливера Твиста" - ни тот, ни другой в мае не вышли. Читателям "Альманаха
Бентли" было объявлено, что автор оплакивает кончину "очень дорогой ему юной
родственницы, к которой он питал самую горячую привязанность и чье общество
давно уже служило ему главным источником отдохновения после трудов".
Похоронив Мэри, Диккенсы уехали в Хемпстед на Коллинз Фарм, откуда Чарльз
писал Гаррисону Эйнсворту: "Меня так глубоко потрясла смерть девушки,
которую после жены я любил больше всех на свете, что я был вынужден
отказаться от всякой мысли закончить работу, намеченную на этот месяц.
Попробую отдохнуть две недели в тиши и уединении". Как-то воскресным утром
Эйнсворт заехал к нему, но не застал: Диккенс ушел в церковь. Гостил у него
и Форстер, приезжал Маклиз - подбодрить, утешить. Кэт, безусловно, должна
была обладать поистине ангельским нравом, если сумела заслужить от него - да
еще в подобное время - похвалу: "Она вынесла тяжкое испытание, как подобает
такой, как она, благородной женщине с прекрасной душой". "Она знает, что
если хотя бы один смертный удостоился вознестись на небеса, то сестра ее
там. В ее воспоминаниях о сестре сохранится долгая вереница дней,
заполненных лишь бесконечной привязанностью и любовью. Ни колкого слова, ни
злого взгляда с той или другой стороны - даже когда они были детьми! Ей не в
чем себя упрекнуть, и она сейчас так бодра и спокойна, что я только диву
даюсь, глядя на нее". От потрясения, вызванного смертью Мэри, у Кэт случился
выкидыш, но в его глазах, по-видимому, это было наименьшей из всех бед.
Воспоминания о Мэри не давали покоя Диккенсу долгое время. Бывая в театре
"Сент-Джеймс", он не мог сидеть ни в том ряду, где они были вечером накануне
ее гибели, ни в других местах зрительного зала, откуда была видна их ложа.
Описывая в "Оливере Твисте" внешность Роз Мэйли, он не мог не изобразить
Мэри такою, какой ему ее рисовало воображение: "Ей было не более семнадцати.
Так легка и изящна была она, так ласкова и кротка, чиста и прекрасна, что
казалось, земля недостойна носить ее, грубые земные обитатели - жить с нею
рядом. И даже ум, светившийся в ее глубоких синих очах, запечатленный на ее
благородном челе, едва ли можно было предположить в существе земном и столь
юном. И все же это переменчивое, добродушное, милое выражение, эти тысячи
солнечных зайчиков, порхающих по ее лицу, стирая с него всякое подобие тени,
а главное - эта улыбка, веселая, приветливая, - все в ней было как будто
создано для домашнего очага, для мирных вечеров у камина, для семейного
счастья". В той же книге он признается в своем желании последовать за нею в
иной мир: "Мало-помалу он погрузился в глубокий и безмятежный сон, которым
спит лишь тот, кого оставили недавние страдания, - тот мирный, спокойный
сон, от которого мучительно пробуждаться. Если смерть такова, кто пожелал бы
снова вернуться к жизни, с ее борьбою и суетой, заботами о настоящем и
тревогами о будущем и - самое страшное - с ее томительными воспоминаниями о
прошлом!"
Шесть месяцев спустя после этой трагедии он написал теще: "С кольцом,
подаренным ею, я после ее кончины не расстаюсь ни днем, ни ночью и снимаю
его с пальца, лишь когда мою руки. Воспоминания о ее прелести и совершенстве
не оставляют меня даже и на эти краткие мгновенья. Я должен сказать, положа
руку на сердце, что ни во сне, ни наяву не могу забыть о нашем жестоком
испытании и горе и чувствую, что не смогу никогда... Если бы Вы знали, с
какой тоской я вспоминаю теперь три комнатки в Фернивалс-инн, как мне
недостает этой милой улыбки, этих сердечных слов, скрашивавших часы нашей
вечерней работы или досуга, когда мы весело подшучивали друг над другом,
сидя у камина, - слов, более драгоценных для меня, чем поклонение целого
мира. Я помню все, что бы она ни говорила, что бы ни делала в те счастливые
дни. Я мог бы назвать Вам каждый отрывок, каждую строчку, прочитанную вместе
с нею". 1 января 1838 года он записал у себя в дневнике: "Печальный Новый
год... Если бы она была сейчас с нами, во всем ее обаянии, радостная,
приветливая, понимающая, как никто, все мои мысли и чувства, - друг,
подобного которому у меня никогда не было и не будет! Я бы, кажется, ничего
более не желал, лишь бы всегда продолжалось это счастье". И пять дней
спустя: "Никогда уже больше я не буду так счастлив, как в той квартирке на
третьем этаже, - никогда, даже если мне суждено купаться в золоте и славе.
Будь мне это по средствам, я бы снял эти комнаты, чтобы никто в них не
жил..." Он то и дело видел ее во сне и в феврале 1838 года написал жене из
йоркшира: "С тех пор как я уехал из дому, она мне все время снится и,
несомненно, будет сниться, пока я не вернусь". И даже значительно позже, в
октябре 1841 года, когда он успел уже излить душу, создав образ маленькой
Нелл, он признавался Форстеру: "Желание быть похороненным рядом с нею так же
сильно во мне теперь, как и пять лет назад. Я знаю (ибо уверен, что подобной
любви не было и не будет), что это желание никогда не исчезнет".
Теряя дорогих, близких, люди вообще в большинстве случаев склонны
чрезмерно предаваться скорби. Если горе Диккенса и кажется преувеличенным,
нужно все-таки ясно представить себе, что значит для такого человека, как
он, - с его потребностью в любви и сочувствии, с его актерским темпераментом
- потерять единственное на земле существо, полностью разделявшее его
настроения, радости и надежды. В то же время нельзя пройти мимо того
чувства, которое эти, быть может, слишком красноречивые переживания должны
были вызвать у его жены, - чувства, которое и время и Диккенс не слишком-то
старались изгладить. По-видимому, Кэт было ясно дано понять, что Мэри значит
для ее мужа несравненно больше, чем она сама.
Итак, прожив "две недели в тиши и уединении" Коллинз Фарм, Диккенс с
женой вернулись на Даути-стрит, где он немедленно и с обычным для него жаром
погрузился в работу, чередуя ее с такими "оргиями отдыха", которые просто
уморили бы человека менее энергичного. В сопровождении Форстера, Маклиза или
Эйнсворта, а то и один, он, не замедляя ходу, вышагивал по Хемпстед-Хит со
скоростью четыре мили в час и к обеду нередко добирался до таверны "Джек
Строз Касл" *. Иногда они заходили пешком и подальше: на север - до Финчли,
на запад - до Барнеса, на восток - до Гринвича *, а не то садились верхом и
скакали в Ричмонд и Твикенхэм, Вернет, Хэмптон-Корт, Эппинг.
Останавливались, только чтобы пообедать, других привалов в дороге не было.
Пустившись в путь, Диккенс до самого конца никому не давал передохнуть или
сбавить шаг. Он выходил из дому минута в минуту и требовал того же от
других. В первых числах июля он впервые поехал с женой за границу. Вместе с
ними отправился Хэблот К. Браун, и втроем они объехали в почтовой карете всю
Бельгию, повидали "Гент, Брюссель, Антверпен и сотню других городов, чьи
названия я сейчас не припомню и, даже вспомнив, не сумею правильно
написать". В сентябре всей семьей отправились в Бродстерс, куда нередко
ездили и в последующие годы и который стал знаменит только потому, что
понравился Диккенсу.
Вот семейный портрет Диккенсов по воспоминаниям Элинор Кристиан,
относящийся ко времени этой первой поездки в Бродстерс. Родители и брат
Диккенса приехали вместе с ним. По словам Элинор, тогда еще
девочки-подростка, миссис Диккенс-старшая была трезвой, рассудительной дамой
с усталым, поблекшим лицом, а Джон Диккенс - упитанным щеголеватым
господином с заметной склонностью к вычурным фразам и возвышенным чувствам.
Миссис Диккенс-старшая обожала танцевать, и, хотя Чарльза слегка коробило,
когда он видел свою матушку за столь игривым занятием, он сам иногда
танцевал с нею. Мистер Джон Диккенс, по собственному признанию, был
оптимист. Он говорил, что похож на пробку: загонят под воду в одном месте, а
он как ни в чем не бывало бодро выскакивает в другом. С Чарльзом, у которого
то и дело менялись настроения, родственникам было не очень-то по себе: он
мог быть сердечен и весел, а через мгновенье становился рассеянным, уходил в
себя. Он делал вид, что ухаживает за Элинор, называл ее "царица моей души",
"прекрасная поработительница", "возлюбленная моего сердца" и, приглашая на
танец, обращался к ней в модном тогда комическом стиле: "Не соблаговолишь
ли, прелестная леди, подарить мне сей менуэт?", "Сколь радостно было бы мне
плести с тобою вместе узоры этой сарабанды". Однако как-то утром, когда она
попросила его почитать ей книгу, написанную ее отцом, шотландским писателем,
он резко отвернулся, бросив через плечо: "Терпеть не могу шотландские
побасенки, да и вообще все шотландское". Жена его, к которой сказанное
относилось в равной мере, вспыхнула и с нервным смешком поспешила успокоить
Элинор: "Не обращайте внимания, он шутит".
Порою вихрь его хорошего настроения вырывался за пределы беззлобного
веселья, и тогда вступал в свои права тот самый актер, которому скоро
предстояло выступить на страницах одного из диккенсовских романов в роли
Квилпа. Однажды вечером, прохаживаясь с Элинор вдоль маленького волнолома,
он внезапно обхватил ее, помчался вместе с нею на самый дальний конец и,
держась одной рукой за высокий столб, а другой крепко сжимая Элинор,
объявил, что не отпустит ее, пока их обоих не скроют "зловещие волны
морские".
- Подумайте, какую мы произведем сенсацию! - кричал он. - Представьте
себе дорогу к славе, на которую вы вот-вот готовы вступить! То есть не то
чтобы вступить, а скорее вплыть!
Девушка делала отчаянные попытки вырваться, но Диккенс держал ее
железной хваткой.
- Пусть мысль ваша устремится к столбцу из "Таймса" *, - продолжал он,
- живописующему горестную участь обворожительной Э. К., которую Диккенс в
припадке безумия отправил на дно морское! Не трепыхайся же, несчастная
пичужка, ты бессильна в когтях этого коршуна.
- Мое платье, самое лучшее, мое единственное шелковое платье! -
взвизгивала Элинор, призывая миссис Диккенс на помощь: волны уже доходили ей
до колен.
- Чарльз! Как можно так дурачиться? - только и нашлась вымолвить миссис
Диккенс. - Кончится тем, что вас обоих смоет прибой. И потом ты испортишь
бедной девочке шелковое платье.
- Платье! - с театральным пафосом воскликнул Чарльз. - Ни слова о
платье! Нам ли помышлять о мирской суете, когда мы вот-вот исчезнем во тьме?
Когда мы уже стоим на пороге великого таинства? И разве я сам не жертвую в
эту минуту парой новых, еще не оплаченных лакированных ботинок? Так сгиньте
же, о низменные помыслы! В сей час, когда мы послушно внемлем зову
Провидения, способен ли нас удержать ребяческий лепет о шелковых одеждах?
Могут ли такие пустяки остановить десницу Судьбы?
В конце концов пленница все-таки спаслась бегством, но промокла
насквозь, и пришлось идти переодеваться. А он еще два раза убегал с нею на
дальний конец мыса, туда, где пенились, разбиваясь, волны и где нашли
бесславный конец две шляпки Эл В другой раз всей компанией поехали на
Пегвелл Бей, и Диккенс в новом приступе "квилпомании" распевал по дороге
непристойные песенки. Но не всегда его каникулярные настроения были так
празднично-безмятежны. Вот что мы читаем в его письме к Форстеру,
посвященном инициатору одной из многочисленных жульнических попыток
воспользоваться его романом: "Что ж, если с помощью "Пиквика" этот жалкий
субъект смог положить в свой трухлявый карман пару шиллингов, чтобы спастись
от работного дома или тюрьмы, - пожалуйста! Пускай себе выкладывает весь
этот гнусный в Я доволен, что стал для него средством облегчиться".
Доволен? Что-то незаметно.
В конце октября 1837 года Диккенсы в первый раз посетили Брайтон *,
остановившись в гостинице "Старый корабль". Только они приехали, как
началась ненастная погода, которая здесь, в этом самом красивом и
целительном из приморских курортных городов, почти так же приятна, как
солнечные дни. "В среду разразился настоящий ураган и вызвал всеобщую
панику: вылетали окна, сносило ставни, сбивало с ног людей и задувало огонь
в комнатах. На несколько часов все вокруг потемнело: с неба градом
посыпались черные шляпы (подержанные). Предполагают, что их сорвало с
опрометчивых путников где-то в отдаленных частях города. Рыбаки усердно
подбирали их. Объявили, что Чарльз Кин * будет играть Отелло... Попал ли он
в театр, не знаю, но уверен, что, кроме него, никто не попал".
По возвращении в Лондон работы прибавилось: он принялся редактировать
для Бентли "Воспоминания Гримальди" *. Это была не более как литературная
поденщина. Он написал предисловие и, пользуясь разнообразными материалами,
продиктовал отцу множество дополнений и изменений. Книга была, по его
мнению, "пустой болтовней". Покупали ее хорошо, потому что на обложке стояло
его имя, но сам он не принимал ее всерьез. Он взялся за эту работу лишь
потому, что поладил с Бентли. Это дружеское согласие вскоре перешло в
ожесточенную вражду, вот почему нам придется рассмотреть историю их
отношений. Как и в любом случае, здесь можно многое сказать в пользу каждой
стороны и немало - против.
Мы уже знаем, что в ноябре 1836 года Диккенс согласился за двадцать
фунтов в месяц редактировать "Альманах Бентли". В марте эта сумма возросла
до тридцати фунтов, по поводу чего Диккенс выразил свое удовлетворение.
Кроме того, в августе того же года он взялся написать для Бентли два романа,
получив за них тысячу фунтов. Альманах имел большой успех, а появление в нем
"Оливера Твиста" окончательно упрочило славу Диккенса. Тогда-то он и обратил
внимание на то, что договор составлен односторонне, то есть что Бентли
причитается огромная сумма, а автору - очень небольшая. Прежде, когда его
книги еще не имели феноменального успеха, это было приемлемо. Теперь же
необходимость выполнять условия подобного договора бесила Диккенса. Бентли
когда-то в самых горячих выражениях уверил его, что не будет скупиться, и
вот в июле 1837 года Диккенс направил ему письмо с просьбой составить новый
договор, учитывая "мое в корне изменившееся положение и возросшую
популярность моих произведений". Бентли предложил встретиться и все обсудить
- без сомнения, чтобы выиграть время. Диккенс, напротив, не теряя времени,
изложил свои требования в письме: шестьсот фунтов за три тысячи экземпляров
"Барнеби Раджа" (задуманного вначале под названием "Габриэль Вардон") и
семьсот фунтов за столько же экземпляров "Оливера Твиста", когда он выйдет
отдельной книгой. В августе состоялись переговоры, и Бентли сделал шаг, как
будто нарочно рассчитанный на то, чтобы вывести Диккенса из себя. Он заявил,
что первоначальный вариант договора остается в силе, что, купив авторские
права на оба романа, он не станет мириться с тем, чтобы его доля прибыли
была кем-либо ограничена; тем не менее он охотно подарит Диккенсу
дополнительную сумму. Другими словами, он в виде одолжения готов вручить
Диккенсу за два романа дополнительно триста фунтов, но настаивает на том,
чтобы права на издание остались у него, обеспечив себе, таким образом,
возможность перепродавать их в любой удобной ему форме, разумеется с
баснословными барышами. Диккенс, естественно, "в несдержанных выражениях
изъявил свое возмущение, пригрозив, между прочим, что в таком случае он
отказывается писать" {См. посвященную конфликту Диккенса с Бентли статью
Дэвида А. Рэндалла в "Литературном приложении" к газете "Таймс" за 12
октября 1946 года.}.
Было предложено вынести дело на арбитраж, но Диккенс был в таком
расположении духа, когда считаются с единственным арбитром - самим собой.
"Любой непосредственный контакт между нами, - заявил он Бентли, - был бы мне
отныне крайне оскорбителен и неприятен". Бентли посовещался с друзьями; те
рекомендовали ему твердо стоять на своем. Однако когда в сентябре Диккенс
объявил, что уходит из "Альманаха", Бентли все-таки составил новый договор
на условиях, более приемлемых для редактора, и согласился заплатить за
каждый роман по семьсот пятьдесят фунтов. Мир был восстановлен, Диккенс
отредактировал "Воспоминания Гримальди", и - снова сгустились тучи.
Для того чтобы вернуть себе хоть какую-то долю участия в переизданиях
"Пиквика" и вместе с тем отблагодарить Чэпмена и Холла за помощь во время
столкновения с Макроном, Диккенс в конце 1837 года согласился написать для
этой фирмы еще один роман. За серийное издание ему платили три тысячи
фунтов, затем на пять лет права на роман переходили к издателям и снова
возвращались автору. "Николас Никльби" - так назывался этот роман - выходил
с апреля 1838 года по октябрь 1839-го, то есть одновременно с более поздними
выпусками "Оливера Твиста". Работать приходилось лихорадочно, без передышки.
Диккенс знал, что его труд принесет колоссальные барыши Бентли и
сравнительно жалкие гроши ему самому. Не удивительно, что в январе 1839 года
измученный, доведенный чуть ли не до безумия сверхчеловеческим напряжением
из месяца в месяц - он готовил к печати два больших романа, - автор не
выдержал. Он сложил с себя обязанности редактора "Альманаха Бентли", и место
его занял Гаррисон Эйнсворт.
Кстати сказать, в инцидентах с Макроном и Бентли Эйнсворт сыграл
довольно зловещую роль. Поддерживая со всеми тремя дружеские отношения, он
тем не менее "сугубо конфиденциально" рекомендовал Макрону поручить
разбирательство конфликта с Диккенсом своему стряпчему, обязать Диккенса
выполнить условия договора, а если он попробует уклониться, возбудить против
него судебное дело. Не вызывает сомнений и то, что именно Эйнсворт
посоветовал Бентли, как поступить с Диккенсом, не переставая в то же время
делать вид, будто относится к собрату по перу как нельзя более дружески и
сочувственно. Когда Диккенс ушел из "Альманаха", пронесся слух, что в
разрыве между издателем и редактором повинен Форстер, и это, очевидно, было
тоже делом рук Эйнсворта. Во всяком случае, Диккенс послал Эйнсворту письмо,
где в очень сильных выражениях потребовал, чтобы тот немедленно опроверг эту
клевету. Впрочем, о неблаговидном поведении Эйнсворта во время неурядиц с
издателями Диккенс так никогда и не узнал, и долгие годы они оставались в
приятельских отношениях.
Итак, после того как Бентли предложил Диккенсу писать две книги на
более выгодных условиях, "военные действия" были временно приостановлены -
временно, потому что они возобновились с удвоенной силой, когда Бентли опять
принялся досаждать Диккенсу. В июне 1840 года на помощь снова подоспели
Чэпмен и Холл, уплатив Бентли две тысячи двести пятьдесят фунтов стерлингов,
чтобы тот передал автору права на "Оливера Твиста" и отказался от претензий
на роман "Барнеби Радж" (автору предстояло выплатить Чэпмену и Холлу свой
долг из гонорара за "Барнеби Раджа").
Говоря об этом конфликте между автором и издателем, люди обычно склонны
поддерживать либо ту, либо другую сторону. Напрасно: Диккенса можно обвинить
лишь в том, что он не был Бентли, а Бентли - в том, что он не был Диккенсом.
Каждый исходил из собственных убеждений, а они были противоположны. С точки
зрения закона Бентли непогрешим; с человеческой точки зрения совершенно прав
Диккенс. Но для того чтобы понять друг друга, им пришлось бы поменяться
ролями. Здесь уместно сказать кое-что относительно договоров вообще. Бернард
Шоу, с которым в деловом отношении не мог сравниться ни один издатель или
автор его времени, говорил, что хорошим можно считать тот договор, который
устраивает обе стороны. Если одну из них он перестает удовлетворять, его
следует составить заново, с учетом интересов обеих сторон - хотя бы потому,
что обиженный человек работает хуже, чем может. Ни один договор не должен
обязывать на веки вечные, и разумные издатели это признают. Мысли авторов в
большинстве случаев сосредоточены лишь на том, чтобы писать книги. Редкий
писатель наберется терпения прочитать договор, а уж тем более уразуметь, о
чем в нем говорится. Единственное, что его занимает, - это как бы получить
кругленькую сумму, предпочтительно авансом. Подготовить и понять договор -
дело издателя. Что ж, ему пришлось бы перестать быть деловым человеком и
превратиться в святого, если бы с интересами автора он считался так же, как
со своими собственными.
Диккенс рано убедился в том, что в руках издателей его творческая
энергия становится средством чудовищного обогащения, в то время как сам он
зарабатывает "немногим более, чем нужно, чтобы жить в благородной бедности".
Он поступал вполне справедливо, отказываясь соблюдать договоры, создающие
подобное положение вещей. То обстоятельство, что он их подписывал, ничего не
меняло: в те ранние голодные годы он подписал бы что угодно, лишь бы
получить солидный аванс. Вздумай издатели настаивать на соблюдении
первоначальных условий договоров, им бы это удалось. Но они отдавали себе
отчет в том, что популярность писателя дает ему преимущества, и, успев
изрядно использовать его, уступали. Диккенс, задыхающийся от непосильной
работы, вне себя от сознания, что, как заявил он, "на моих книгах наживается
каждый, кто имеет к ним отношение, - кроме меня", писал Форстеру: "...Перед
богом и людьми я с чистой совестью считаю себя свободным от этих хищнических
соглашений". Настроившись на воинственный лад, он обрушился на Бентли с
новыми обвинениями. Бентли заявил, что все они несправедливы. Так это было
или нет, неважно: это обычные выпады, к которым люди всегда прибегают,
ссорясь, и которые не имеют ни малейшего отношения к существу дела. На
письме, в котором были изложены эти обвинения, Бентли написал: "Диккенс был
очень умен, однако честным человеком он не был". Заключение, которое
напрашивается само собою, таково: по отношению к Бентли Диккенс не был ни
умен, ни бесчестен. Будь он умен, он поступил бы с Бентли осмотрительнее;
будь он бесчестен, он руководствовался бы не чувствами, а рассудком и не
допустил, чтобы личная неприязнь повлияла на ход деловых переговоров.
Каждый новый договор, составленный Бентли, отнюдь не был продиктован
искренним желанием справедливо поступить с человеком, труд которого принес
издателю целое состояние. Нет, эти договоры подписывались после бесконечных
переговоров с уловками, увертками и ловушками. И Диккенс - это ясно -
невзлюбил издателя с июля 1837 года, с того самого момента, когда Бентли
достаточно было бы только решиться на широкий жест, чтобы "приручить"
автора. Правда, закон был на стороне Бентли, но все же этому человеку были,
несомненно, свойственны и корыстолюбие и жадность: не только Диккенс имел
основания сердиться на него. Бентли постоянно заключал с писателями
соглашения на очень жестких условиях, и Чарльз Рид возбудил против него
судебное дело, в ходе которого всем стало ясно, как несправедливы договоры с
участием в прибылях (издатели, не слишком щепетильные в выборе средств,
пользуются ими и по сей день). Все это подготовило почву для введения
существующей ныне системы оплаты писательского труда. "Я не требую, да и не
жду сочувствия людей, зарабатывающих себе на жизнь пером (к ним принадлежу и
я сам), - писал Диккенс. - Но я полон решимости поступиться чем угодно -
будь то душевное спокойствие или кошелек, - чтобы лишить этого субъекта
уверенности в том, что с нами всегда можно поступать, как ему
заблагорассудится" {Из неопубликованного письма, которое Юна Поуп-Хеннеси
приводит в "Литературном приложении" к газете "Таймc" от 2 ноября 1946
года.}.
Не удивительно, что Ганс Андерсен, гостивший в имении Бентли Сэвен-Оукс
в 1847 году, рассказывал о великолепном загородном доме и изысканном образе
жизни издателя. Гостям прислуживали лакеи в шелковых чулках, и Андерсен
восклицает: "Вот вам и торговец книгами!" Тщетно стал бы он искать лакея в
шелковых чулках у Диккенса, и немало еще лет прошло, прежде чем писатель
позволил себе купить загородный дом. Пока ему предстояло воевать с
издателями, и едва ли нужно говорить, что следующими по списку были Чэпмен и
Холл.
^TВЕЛИКИЙ МОГОЛ^U
Улаживать все неприятности, о которых только что шла речь, Диккенсу
деятельно помогал его новый друг Фор Через полгода после первой встречи
Диккенс писал ему: "Если только не произойдет что-нибудь ужасное, ничто,
кроме смерти, не нарушит столь прочный союз". Но прошло еще четыре месяца, и
в письме Диккенса к Эйнсворту прозвучал намек на то, что в ближайшие годы в
этом союзе, может быть, появятся первые трещины. "Наш достойный приятель
Могол несколько дней чувствовал себя совсем плохо, вследствие чего напустил
на себя мрачный и хмурый вид... Бушевал и проклинал все на свете... Теперь,
впрочем, приутих, или, точнее сказать, образумился". Приглядимся же к
человеку, дружба с которым в течение ближайших двадцати лет значила больше
для Диккенса, чем чья-либо другая, и который впоследствии стал его биографом
и душеприказчиком.
Джон Форстер родился в Ньюкасле-на-Тайне через два месяца после того,
как появился на свет Диккенс: 2 апреля 1812 года. Ею отец был
скотопромышленником, и недоброжелатели называли Джона сыном мясника. Свою
мать Форстер величает "бриллиантом среди женщин", но это только фраза, по
которой не нарисуешь портрета и которая лишь наводит на мысль о том, что
Джон был балованным сыном. Деньги на обучение мальчика давал его дядя -
сначала это была частная школа, затем колледж при Лондонском университете. В
ноябре 1828 года Форстер поступил в юридическою корпорацию Иннер Темпл.
Твердо решив выдвинуться, он вскоре снискал расположение Ли Ханта и Чарльза
Лэма * и в двадцать лет стал театральным критиком в одной газете. Год спустя
он был уже постоянным сотрудником трех других газет, а еще меньше чем через
год стал главным литературным и театральным критиком ведущей газеты
"Экзаминер" и поселился на холостой квартире в доме Э 58 по
Линкольнс-инн-Филдс - несомненно, самых роскошных апартаментах, которые
когда-либо занимал столь юный литер В последующие годы он редактировал
несколько больших периодических изданий, в том числе "Экзаминер", выпустил
"Жизнеописание английских государственных деятелей" в пяти томах, написал
биографии Гольдсмита и Лендора * и получил правительственную синекуру *
инспектора психиатрических лечебниц с жалованьем в полторы тысячи фунтов в
год. Метод, которым он ее добился, проливает свет на некоторые особенности
его характера. "Я вцепился в старину Брума * и не выпускал его ни на минуту,
- рассказывал Форстер одному из своих друзей. - Я обивал его порог, пока у
него не лопнуло терпение. Я попросту вынудил их уступить".
К двадцати пяти годам Форстер уже отлично знал каждого, кто был хоть
чем-то знаменит в мире искусства, - поразительное достижение! По-видимому,
это был не просто человек, решившийся во что бы то ни стало пробиться на
самый верх, но и готовый воспользоваться при этом любыми средствами. Мало
того, он мог хладнокровно, не моргнув глазом, отделаться от тех, кто был
когда-то ему полезен, но в чьих услугах он больше не нуждался. Не мудрено,
что ему везло в дружбе с важными персонами; с каким усердием он угождал им,
как был внимателен, с каким жаром их превозносил! Положение видного критика
само по себе стоило немало. Впрочем, метил он гораздо выше. Мир искусства
он, если можно так выразиться, вполне прибрал к рукам. (Теккерей как-то
объявил: "Стоит кому-нибудь попасть в переделку, все кидаются к нему:
"Выручай!", Он всеведущ, он творит чудеса".) Теперь можно было заняться
поисками более лакомой добычи, и Форстер ухитрился "заарканить" несколько
видных аристократов и политических деятелей. Графа д'Орсэ * и леди
Блессингтон * он покорил с легкостью и, опьяненный успехом, решил заполучить
Пальмерстона * и Гладстона *. Но это было не так-то просто: потребовалось
пустить в ход все стратегическое искусство. Надо было его видеть в обществе
представителей высшей знати! Он мурлыкал, как ласковый кот; голос его
становился мягок и сладкозвучен, когда он с видом Моисея, пророчествующего с
горы Синай*, вещал, обращаясь к прочим гостям: "Его светлость весьма
решительно заявляет..." Невнимание к нуждам титулованных особ огорчало его
неимоверно. Однажды, когда у него обедал граф д'Орсэ, над столом, перекрывая
шум разговора, загремел голос хозяина, обратившегося к лакею: "Боги великие,
сэр! А где масло для его светлости?"
Однако в кругу богемы Форстер выглядел иначе; здесь он довольно часто
напивался, а его зычный голос, раскатистый смех и властные манеры, которые
он быстро усвоил, став важной персоной, снискали ему среди писателей,
художников и актеров одновременно и расположение и неприязнь. Его любили за
радушие и отзывчивость, за готовность помочь. Но точно так же он мог делать
людям пакости, грубить, низкопоклонничать и льстить. Это был низенький и
плотный мужчина, широколицый, с квадратным черепом и воинственно торчавшим
подбородком. Суровые черты лица, повелительный голос, приземистая фигура,
туго стянутая наглухо застегнутым коротким сюртуком, придавали его внешности
своеобразное достоинство, а если он к тому же вставлял в глаз свой монокль,
который обычно вертел в руках, то вид у него становился очень внушительный и
даже грозный. На первый взгляд он производил впечатление человека в высшей
степени самоуверенного, надменного и независимого, с которым шутки плохи и
который по каждому поводу высказывается необычайно метко.
На самом же деле, если верить тому, что рассказывает Карлейль, он
отрекался от собственных взглядов с той же легкостью, что и от приятелей,
которые больше были не нужны: "Стоит Форстеру наткнуться на идею,
показавшуюся ему приемлемой, он прожужжит о ней все уши, поднимет шум и
трескотню, будет отстаивать ее с пеной у рта, внушать ее всем и каждому. Но
едва ему покажется, что идея не оправдала себя, едва другие охладеют к ней,
как он хладнокровно забывает ее и ищет, чем бы еще себя потешить". Когда ему
не нравилось то, что говорили другие, он разражался таким криком, что
противник умолкал. "Не-вы-но-си-мо!", "Чудовищно!", "Невероятно!", "Все
чушь!", "Да что вы тут несете!" Он мог завершить все это и вовсе непечатной
фразой, сопровождая ее презрительным смехом. Где уж тут было спорить!
Возражения приводили его в ярость, и, если его хвастливый тон и
оглушительный голос внушали кому-нибудь неприязнь, он мог вести себя
вызывающе, оскорбительно. Из-за какого-нибудь пустяка он мог прийти в такое
бешенство, что, по словам Диккенса, "шипел, пыхтел и трясся от злобы, как
пароход под парами". Подобно многим чрезмерно обидчивым людям, он зачастую
был совершенно не способен щадить чувства других и, рано или поздно,
ссорился почти с каждым из тех самых людей, чьей дружбы так неустанно
добивался.
Постоянным источником раздоров была ревность, которой он докучал своим
друзьям. Вцепившись в того, с кем он хотел завести знакомство - как правило,
человека известного или стоявшего на пороге известности, - он дней за десять
умудрялся сблизиться с ним так, как это не удалось бы другому и в десять
лет. Едва эти отношения устанавливались более или менее прочно, друг
становился его собственностью, и Форстер принимался на все лады расхваливать
стихи или личные достоинства нового приятеля. Однако стоило кому-нибудь еще
проявить подобное же воодушевление и посягнуть на права Форстера, сблизиться
с очередным фаворитом и завоевать его уважение, как Форстер немедленно
мрачнел, словно туча, и начинались сцены ревности, упреки. Однажды его выбор
пал на Роберта Браунинга. Первое время они были неразлучны, причем Форстер
пел новому чудо-поэту такие дифирамбы, что в один прекрасный день Браунинг,
должно быть, усомнился: уж не Шекспир ли его подлинная фамилия? Но когда
автор "Парацельса" был пришвартован к критику прочными канатами, когда
Форстер растрезвонил о Роберте во все колокола, сумел заинтересовать Макриди
драмами своего друга, когда и другие принялись расхваливать Браунинга с
таким же энтузиазмом, - вот тут-то и началось! Диккенс, например, дал
восторженный отзыв о "Запятнанном щите" Браунинга. (Рукопись ему по секрету
показал Фор) Одобрение такого писателя сослужило бы, конечно, автору
пьесы большую службу. Но Форстер держал отзыв у себя, и Браунинг до смерти
Диккенса так ничего и не узнал о нем. Форстеровские "канаты" стали
подаваться, а потом и лопаться. Утвердившись в своих правах на поэта,
Форстер решил, что может обращаться с ним, как пожелает, пока однажды на
каком-то обеде до того вывел его из себя, что Браунинг схватил со стола
графин и чуть было не запустил им в голову своего покровителя - к счастью,
вмешался другой гость. Кончилось тем, что любимцу надоело быть у Форстера
тряпкой под ногами, как он выразился, и они окончательно разошлись.
Встретившись как-то в театральной уборной Макриди, они даже сделали вид, что
не узнают друг друга, - Форстер к тому времени был вне себя от бешенства,
что у Браунинга среди титулованных особ больше знакомых, чем у него.
Не приходится сомневаться в том, что Форстеру доставляло удовольствие
мучить своих друзей. Когда Эдвард Бульвер (будущий лорд Литтон) написал
едкие анонимные стихи в адрес Теннисона, тот парировал выпад, прислав
Форстеру несколько ядовитых строчек, которые хотел опубликовать. Бульвер
изображался в них как "мужчина в корсете и с фальшивыми плечами", у которого
"половина его крохотной душонки - грязь". Почти сразу же Теннисон пожалел о
том, что написал эти строчки, и попросил Форстера их не печатать. Однако
Форстер, близкий друг Бульвера, поспешил уверить Теннисона в том, что
справедливость для него дороже дружбы и что, хотя Бульвер и не признает себя
инициатором оскорбительного выпада, он этому не верит и хотел бы
опубликовать ответ. Теннисон уступил, и его стихи появились в "Панче". Такое
вероломство вызывало естественное недоверие тех, кто раскусил Могола, и
Форстер в качестве самозащиты изобрел для себя особый метод - разговаривать
уклончиво, обиняками, пряча факты за дымовой завесой многословия. Эта манера
помогала ему выкручиваться из затруднительных ситуаций, но наложила
отпечаток и на стиль его прозы. Был ли он честен как биограф? И это вызывает
сомнения! Подведем итог его характеристики двумя записями из дневника
Макриди за 1840 год:
"16 августа. Обедал у Диккенса и стал свидетелем очень тяжелой сцены,
разыгравшейся после обеда. Были я, Форстер и Маклиз. Форстер разразился
одной из своих безудержных тирад (по его мнению, это называется спорить) и
подогревал себя, пока не накалился докрасна. Несколько резких замечаний на
личные темы - и разгорелся обмен колкостями между ним и Диккенсом. Форстер
выказал обычную для него бестактность и довел хозяина до полного бешенства.
Тот, не помня себя, дал собеседнику понять, что здесь - его дом и что он,
Диккенс, будет очень рад, если Форстер его покинет. Форстер повел себя
глупейшим образом. Я остановил его, заметив, что из-за минутной вспышки
может погибнуть дружба, которой, без сомнения, дорожат оба. Я вынудил
Диккенса признаться, что он говорил в сердцах и, будь он в состоянии трезво
рассуждать, не произнес бы того, что было сказано. Он, однако, добавил, что
не ручается за себя и, если Форстер будет вести себя вызывающе, он снова
поступит точно так же. Форстер проявил чрезвычайное слабодушие. Ему
твердили, что Диккенс признал себя неправым и сожалеет о словах, которые
вырвались сгоряча, и прочее, и прочее, а он все упрямился, бормоча
бессвязные слова, и, наконец, почувствовав, что зашел в тупик, произнес
нечто похожее на речь, соизволив принять извинения, которые до сих пор
отвергал. Потом он весь вечер молчал. И не удивительно! Миссис Диккенс
удалилась в слезах. Тягостная сцена!
20 августа. Заходил к Диккенсу... Говорили о Форстере, и Диккенс сказал
то же самое, что когда-то Эдвард (Бульвер): Форстер на людях ведет разговор
высокомерным тоном, чтобы создалось впечатление, что он покровитель,
pardone. Как ничтожно, как глупо!"
На другой день после сцены, которая произошла 16 августа, Диккенс писал
Макриди: "Что сказать по поводу вчерашнего вечера? Честно говоря, нечего.
Невозможно уважать человека больше, чем я уважаю Вас; невозможно вообразить
привязанность более искреннюю и теплую, дорогой мой друг, но даже Ваше
мужественное и великодушное вмешательство не в силах заставить меня свободно
говорить о предмете, который так остро и глубоко волнует меня. Я весьма и
весьма опечален и все-таки не раскаиваюсь - не в силах, как бы ни убеждал
себя. Несмотря на нашу тесную дружбу, я не могу закрыть глаза на то, что с
другими людьми мы не ссоримся. Чем больше я думаю, тем сильнее утверждаюсь в
мнении, что не было и нет человека, который в такой мере испытывал бы
терпение своих друзей. Положа руку на сердце, могу уверить Вас в том, что,
когда я думаю о его манере держать себя (ведь, по существу, он гораздо
лучше), меня так и бросает в жар, мне и стыдно и унизительно, что я послужил
ему мишенью. А впрочем, нет худа без добра: думая обо всем, что Вы сказали и
сделали, я не желал бы (будь то в моих силах) взять обратно и тысячной доли
моей невоздержанности..."
То были ранние дни их дружбы, и Диккенс не мог предвидеть, что Форстер
будет "ссориться с другими", один из которых, Гаррисон Эйнсворт, уже порвал
со своим былым покровителем. Глаз у Форстера был очень острый, он
великолепно угадывал, кто будет пользоваться успехом, и предвидел, что рядом
со славой Диккенса известность Эйнсворта быстро померкнет. Поэтому, когда
"Джека Шеппарда" стали покупать нарасхват, а "Оливер Твист" еще лежал на
полках, Форстер страшно разгневался, объявил книгу Эйнсвортз аморальной и,
таким образом, пожертвовал одной дружбою ради другой, более ценной. Даже
единственный его роман и тот был тоже подчинен соображениям подобного рода.
Форстер был обручен с поэтессой и писательницей (вернее сказать, рифмоплетом
и сочинительницей) Летицией Лендон, известной в то время под псевдонимом "Л.
Э.". Она была на десять лет старше жениха, и для него ее очарование главным
образом заключалось в том положении, которое она занимала как писательница.
Когда же прошел слух, что у нее связь с женатым человеком, Уильямом Магином,
и ее репутация оказалась под угрозой, Форстер живо ухватился за этот
предлог, чтобы расторгнуть помолвку. К собственным ощущениям он
прислушивался так чутко, придавал им такое важное значение, что, ссорясь с
кем-нибудь, считал естественным, что его друзья тоже должны порвать всякие
отношения с этим человеком. Если приятель не писал ему регулярно, он
обижался, и Теннисон как-то заметил ему, что в этом есть нечто
патологическое. Все это свидетельствует о том, что Форстер был не слишком
уверен в себе и под внешней шумливой самоуверенностью, несомненно, скрывал
внутреннюю скованность, неловкость. При всем том как критик он пользовался
глубоким уважением, его читали, к нему прислушивались. "А что говорит
Форстер?" - наперебой спрашивали друг друга в сороковых-пятидесятых годах
те, кому следовало бы руководствоваться собственными суждениями. С его
мнением настолько считались, что, когда он давал друзьям совет, как лучше
построить произведение, - иными словами, приказывал им писать так, а не
иначе, - его слушались. Он обладал поразительной способностью заставлять
людей идти его путем, а не их собственным.
Мало-помалу он занял положение владыки, диктующего законы, так что с
приходом молодого поколения ему стали воздавать почести, какими в свое время
пользовался лишь доктор Джонсон *. Однажды после очередной ссоры с
Браунингом последовало примирение, в честь которого был устроен банкет. Был
приглашен Карлейль, которого Форстер приветствовал словами "мой пророк".
Видя, как Карлейль после обеда раскуривает длинную трубку, два каких-то юнца
осмелились закурить сигары, за что получили от хозяина выговор: "Я никогда
не разрешаю курить в этой комнате, - напыщенно изрек Фор - Мой старый
друг Карлейль почтил меня своим присутствием, и ради такого исключительного
события я поступился своим правилом. Но на вас, Роберт Литтон *, и вас,
Перси Фицджеральд *, это не распространяется. Вы действовали по собственному
усмотрению. Ну что ж, поскольку дело сделано, говорить больше не о чем". В
те дни, когда он был в зените славы, он часто начинал разговор со своими
именитыми гостями таким образом: "Как однажды, находясь у меня, сказал
Гладстон...", "Именно этими словами ответил мне Пальмерстон, когда я
напомнил ему...", "Герцог Вестминстерский был изумлен, когда я уверял
его..."
И все-таки почти все относились к нему приязненно. Он был добр к тем,
кого постигла беда, и неутомим, когда нужно было помочь друзьям. Случалось,
правда, что он брал на себя больше, чем был в состоянии выполнить, и поэтому
мог иногда все перепутать. Зато он никогда не жалел своих сил, и если уж
брался за что-нибудь, то доводил дело до конца. Переполненный бурной
жизненной энергией, он был в то же время человеком нервным, эмоциональным.
Он был отзывчив, щедро даря сочувствие и поддержку тем, кто в них нуждался,
мог мгновенно простить все на свете тому, кого твердо решил наказать, и
оплакивал чужое горе так же безутешно, как свое собственное. Наедине с
приятелем он бывал и добродушен и покладист, держался спокойно, естественно,
скромно, сердечно, откровенно признавался в своих слабостях и терпимо
относился к недостаткам других. Он огорчался, если его лишали возможности
делить с тем, кого он любил, печали и радости. Но в большой компании это был
совершенно другой человек - тщеславный и спесивый.
Форстер предпочитал бывать хозяином, а не гостем, и славился обедами,
которые давал на Линкольнс-инн-Филдс. Он знал вкусы каждого гостя и каждому
умел угодить. Стаканы наполнялись у него чаще, чем было полезно для здоровья
гостей. Джейн Карлейль жаловалась, что ее, "как обычно, напоили у Форстера
шампанским чуть ли не допьяна", и была вынуждена как-то признаться, почему
ее мужа перед театром не заманишь к Моголу обедать: "Вы потчуете вином своих
ничего не подозревающих гостей до тех пор, пока они не дойдут до полного
опьянения". На обедах, которые он устраивал специально для мужчин, царило
столь буйное веселье, что если большинство все-таки и попадало домой, то
скорее всего по счастливой случайности, а не по здравому разумению. Речи там
велись куда более вольные, чем можно было предположить, читая Диккенса и
Теккерея. Однажды разговор зашел о том, что по ночам на панели города из
всех щелей выползает порок. Эмерсон * заявил, что если везде процветает
такая же наглая проституция, как в Ливерпуле, где он наблюдал ее
собственными глазами, то каждого юношу подстерегает опасность. На это
Карлейль и Диккенс ответили, что в Англии целомудрие у представителей
мужского пола - дело далекого прошлого и встречается оно столь редко, что в
их кругу исключения можно сосчитать по пальцам. Карлейль предположил, что в
Америке творится то же самое, но Эмерсон возразил, что в его стране
"воспитанные молодые люди из хороших семей ложатся в брачную постель
невинными". Впрочем, справедливости ради нужно оговориться, что никаких
доказательств Эмерсон не привел. Диккенс, в свою очередь, заметил, что в
Англии распущенность принято считать правилом и, если бы его собственный сын
оказался слишком уж чист и невинен, он, отец, забеспокоился бы, не
пошатнулось ли у мальчика здоровье.
Да, обеды были на славу, и гости прощали Форстеру чрезмерную
словоохотливость. Диккенс никогда не стремился завладеть разговором. Он с
большим интересом слушал друга, шутливо принимая комплименты, которыми
одарял его Великий Могол. Они и в самом деле были друзьями, хотя Диккенс
иногда не мог устоять перед соблазном изобразить Форстера во всем его
величии - передразнить его, иногда тут же, у него на глазах. "Сколько вы
платите за шампанское?" - спросил как-то один из гостей. "Генри, сколько я
плачу за шампанское?" - тоном самодержца вопросил Фор "Полгинеи за
бутылку", - степенно ответствовал лакей. Диккенс пришел в полный восторг и
впоследствии неоднократно изображал эту сцену. В другой раз вареную говядину
подали к обеду без моркови. Форстер позвонил, явилась прислуга. "Мэри!
Морковь!" Мэри заявила, что моркови нет. Отпуская ее, Форстер произнес: "Так
пусть будет морковь, Мэри". Сам всевышний, готовясь вымолвить: "Да будет
свет!", мог бы позавидовать его царственному тону. Этот эпизод также занял
почетное место в диккенсовском репертуаре.
Со временем, однако, эгоизм Форстера, его непоколебимая
самоуверенность, нетерпимость по отношению к тем, кто не следовал его
советам, - все это подорвало их дружбу. Диккенс охладел к Форстеру, не
утратив в то же время чувства признательности за все, что тот для него
сделал. Он продолжал высоко ценить добрые качества Великого Могола, но ему
становилось все труднее мириться с его манерами и не высмеивать его
чудачеств. В период между 1855 и 1865 годами Диккенс заносил в записную
книжку мысли, которые могли пригодиться ему для будущих произведений. Две
записи относятся к Форстеру - из них впоследствии возник Подснап, герой
"Нашего общего друга". Вот они:
"Я горой стою за друзей и знакомых - не ради них самих, а потому, что
это мои друзья и знакомые. Я их знаю, у меня, на них все права, я взял на
них патент. Защищая их, я защищаю себя".
"И полагает, что раз он не признает чего-то, значит этого уже вообще не
существует в природе".
Форстер не узнал себя в Подснапе - ему, разумеется, и в голову не
приходило, что это именно он важничает, как индюк. И едва ли он мог
заподозрить, что Диккенс способен изобразить его - его! - под видом
приземистого человечка с несносным характером.
1
Диккенс для меня - это исступленное детское чтение в маленьком
провинциальном городке, это первая в моей жизни библиотека, где под висящей
керосиновой лампой стояла гладко причесанная женщина в очках, в черном
платье с белым воротничком. Я пришел за "Дэвидом Копперфилдом", и, хотя
барьер был слишком высок - по крайней мере для меня, - а дама в белом
воротничке показалась мне необыкновенно строгой, я принудил себя остаться.
Так началась диккенсовская полоса в моей жизни, полоса, которая, в сущности,
продолжается и до сих Как же иначе объяснить то чувство изумления, с
которым я узнаю своих знакомых, а иногда и самого себя в диккенсовских
героях?
2
В мировой литературе найдется немного писателей, вошедших с такой силой
и определенностью в русскую культуру, как Диккенс. Еще в 1844 году
"Литературная газета" сообщала, что "имя Диккенса более или менее известно у
нас всякому образованному человеку". Кто не знает о глубоких расхождениях
между "западниками" и "славянофилами"? К Диккенсу, однако, и те и другие
относились с равным восторгом. Белинский, не сразу оценивший его, написал В.
П. Боткину (в 1847 году), что "Домби и сын" - "это что-то уродливо,
чудовищно прекрасное" и что такого богатства фантазии он "не подозревал не
только в Диккенсе, но и вообще в человеческой натуре". Чернышевский не мог
оторваться от Диккенса и не занимался ничем другим, пока на письменном столе
лежали его романы. Писарев проницательно поставил Диккенса рядом с Гоголем и
Гейне; Салтыков-Щедрин теоретически обосновал превосходство Диккенса над
Гонкурами и Золя.
Что же сказать о советском периоде, когда Диккенса в течение сорока лет
издают в миллионах экземпляров, переводят, изучают и снова переводят и
издают? На каждом прилавке, в каждом уголке страны лежат его книги. Горький
в разговоре со мной однажды шутливо назвал себя "великим читателем земли
русской". В этом продолжавшемся всю его жизнь действительно "великом чтении"
одно из первых мест занимали книги Диккенса, "постигшего труднейшее
искусство любви к людям".
3
Книга Хескета Пирсона называется "Диккенс. Человек, писатель, актер".
Это хорошая книга. С первой страницы возникает уверенность в том, что Пирсон
знает, как нужно писать о Диккенсе. И он это действительно знает. Главное в
Диккенсе - "Вот почему он живет и в наши дни, вот чем должна дышать
каждая фраза книги о нем". И еще: "Для биографа в его герое важно лишь
неповторимое, а те качества, которыми он обладает вместе с миллионами других
людей, - это уже материал для историка". Книга Пирсона написана с юмором и о
неповторимом. В сущности, в жизни Диккенса не было ничего необыкновенного,
по крайней мере с общепринятой точки зрения: он не был капитаном дальнего
плавания, как Конрад, и не служил в Интеллидженс сервис, как Моэм.
Неповторимым был он сам, и эта неповторимость, необычайность так
ослепительна, что невольно удивляешься Пирсону, умеющему восхищаться
спокойно и в меру. Вот тут-то и помогает ему юмор! С добродушным юмором
написаны отношения между Диккенсом и его друзьями, с беспощадным - многие
портреты друзей и прежде всего Джон Форстер, которому посвящена целая глава
под названием "Великий Могол".
Словом "портреты" я воспользовался не случайно: в книгу входишь, как в
картинную галерею, причем многие портреты представляют собой законченные
психологические этюды, которые можно печатать отдельно. Таков, например,
Уилки Коллинз.
Как это бывает в хорошем романе, Пирсону удались не только основные
персонажи, но и второстепенные. Так, с блеском нарисован Джордж Долби -
антрепренер Диккенса, устроитель его публичных чтений. Но все они,
разумеется, служат лишь фоном для портрета самого Диккенса, "неподражаемого
Боза", писателя, режиссера, гипнотизера, фокусника и великого артиста,
заставлявшего зрителей смеяться до упаду и рыдать до потери сознания.
Этот главный портрет написан в движении, с развивающейся глубиной. Но
время от времени Пирсон останавливается, как бы приглашая читателей
взглянуть на портрет одним взглядом, и вот эти-то страницы, быть может,
лучшие в его книге. "Пророк - это чаще всего неудачник. Не сумев стать
действующим лицом, он становится зрителем, вооруженным до зубов
всевозможными знаниями. Он предрекает человечеству неминуемую катастрофу,
избежать которой оно может, лишь последовав его учению. Дурные
предзнаменования - его любимый конек, а так как несчастья в мире случаются
на каждом шагу, то пророк во все времена личность чрезвычайно популярная.
Вот и Карлейль с раздражением называет художников вроде Диккенса и Теккерея
канатными плясунами, а не жрецами, и так как пророка в Англии всегда
принимают всерьез, то к художнику соответственно относятся с недоверием.
Если пророк стоит на одном полюсе, то художник находится на противоположном,
впрочем, правильнее было бы сказать, что художник находится в гуще жизни, а
пророк - в стороне от нее.. Как всякий большой художник, Диккенс умел
наслаждаться жизнью, принимая ее во всем многообразии, безоговорочно и от
всей души. Он не разбирался в статистике. Синие книги не занимали его..
Каждый день он старался сделать таким, чтобы было ради чего жить на свете, а
когда ему бывало плохо, не требовал, чтобы другие тоже рвали на себе
волосы... Точка зрения Карлейля, верившего в диктатуру сверхчеловека, была
для него неприемлема, потому что он прекрасно знал, что такой супермен
отдаст свой народ во власть полчища суперменов рангом ниже. Тираны древности
казались ему симпатичнее современных: тем по крайней мере не было надобности
вымещать на других свои старые обиды".
В основе этого портрета - размышление, перебрасывающее мост между
Диккенсом и современностью. Есть и другие портреты - поэтические, когда
достаточно одной фразы, чтобы перед вами появился "каторжник искусства",
человек, прикованный к своей мучительной выматывающей работе. "Бывали дни,
когда он шагал по улицам и окрестностям Лондона как одержимый, шагал все
быстрее, как будто, подобно Николасу Никльби, надеялся обогнать свои мысли".
Эти тревожные шаги постоянно слышатся в его книгах - от "Лавки древностей"
до "Повести о двух городах". "Снова и снова гулким эхом отдавались в тупике
звуки шагов. Одни слышались под самыми окнами, другие как будто раздавались
в комнате. Одни приближались, другие удалялись. Одни внезапно обрывались,
другие замирали постепенно где-то на дальних улицах А вокруг - ни души".
От одного оживающего портрета к другому - такова галерея "Человек,
писатель, актер", неторопливо открывающаяся перед зрителем, освещенная
ровным светом жизненного опыта и прогрессивной мысли Однако Пирсон не
забывает, что он литературовед, что его книга, быть может, пятидесятая или
сотая, посвященная Чарльзу Диккенсу. Работа основана на источниках, и
осведомленность автора не вызывает сомнений.
4
Можно спорить, что такое литературоведение - наука или искусство, но
нельзя не согласиться с тем, что этой науке трудно обойтись без искусства.
Мы не знаем "аппарата" Пирсона - хотя он цитирует много и свободно, но в
книге нет ни единой ссылки. Это как бы "цитаты наизусть" Тем не менее я
убежден, что едва ли найдется читатель, которому захочется их проверить.
Более того, ссылки показались бы странными в этой непосредственной книге.
Пирсон цитирует не как ученый, а как собеседник. Вы не читаете, а как будто
слушаете его с неизменным интересом. Это не столько историко-литературный
анализ, сколько догадки, обоснованные так убедительно, что они почти не
требуют доказательств. Вот тут-то в работу историка литературы и входит
чутье художника, изящество искусства. Не трудно догадаться, что Диккенс в
лице отца Маршалси ("Крошка Доррит") изобразил собственного отца. Для этого
надо лишь знать биографию Диккенса. Но мало знать его биографию, чтобы
догадаться, что в лице упитанной, кокетливой, безнадежно глупой Флоры
Финчинг изображена Мария Биднелл - первая любовь Диккенса, девушка, которой
он писал: "Для меня совершенно очевидно, что пробивать дорогу из нищеты и
безвестности я начал с одной неотступной мыслью - о Вас".
Пирсон смело находит черты самого Диккенса в таких чудовищах как Квилп,
в таких отвратительных ханжах, как Пексниф. Как тут не вспомнить то, что
сказал Флобер о своей мадам Бовари: "Эмма - это я"?
5
Я думаю, что по меньшей мере одно условие необходимо, чтобы написать
жизнь необыкновенного человека. Нужно найти ключ к его биографии, ту
психологическую отгадку, которая поможет "открыть" характер, понять его
главные черты, определяющие свойства. Пирсон убежден - и с ним нельзя не
согласиться, - что для Диккенса эта отгадка заключалась в том, что он был
актером, и прежде всего актером. "Заветной мечтой его юности было сделаться
профессиональным актером, и о том, что это не удалось, он горько сожалел в
зрелые годы. К нашему счастью, его сценический талант проявился в создании
литературных героев, от которых почти всегда веет чем-то специфически
театральным и которые написаны так выпукло и живо, что, если бы автору хоть
десяток из них удалось сыграть в театре, он был бы величайшим актером своего
времени. Трудно представить себе актером Филдинга или Смоллетта, Теккерея,
Гарди, Уэллса, но Диккенс был актером с головы до пят. Его герои, его юмор,
его чувства сценичны, он живо подмечает причудливые стороны человеческой
натуры, он умеет воспроизводить их с поразительной точностью и, как истинный
Гаррик или Кин, возвращается к ним снова и снова... Он не пишет, а ставит
бурю, как поставил бы ее на сцене режи. Его герои так и просятся на
подмостки. Некоторые сцены его как будто созданы для театра... В наши дни он
стал бы королем киносценаристов, и Голливуд лежал бы у его ног".
6
О том, что Голливуд лежал бы у ног Диккенса, задолго до Пирсона написал
Сергей Эйзенштейн. В смелой и оригинальной статье "Диккенс, Гриффит и мы" он
не только прочел "Оливера Твиста" как сценарий, показав необычайную
кинематографическую пластичность героев Диккенса, но открыл у него целый
трактат о принципах монтажного построения сюжета. И действительно, в XVII
главе "Оливера Твиста" Диккенс, излагая свой композиционный принцип,
уверенно перекидывает мост между прозой и театром. Если бы в те времена
существовало кино - перед нами был бы прочный, теоретически обоснованный
мост между кино и прозой. Эйзенштейн убедительно доказывает, что Гриффит не
только знал этот "трактат", но энергично использовал его в собственной
работе.
Вторжение прозы в кино происходит за последние годы с нарастающим,
многообещающим размахом. Замечу, что речь идет не о скрещении жанров. Еще
Чаплин смело перепутал их, показав (хотя бы в "Диктаторе"), что одна и та же
картина может быть сатирической комедией, фантасмагорией, психологической
драмой. Речь идет о скрещении искусств. Проза ворвалась не только в кино.
То, что у Бернарда Шоу было в скобках, было ремаркой, вышло на сцену и
победоносно распоряжается действием. В пьесах Артура Миллера герои
рассказывают о себе, не только когда это нужно им, но когда это нужно
автору. Время, которое недавно было одним из самых незыблемых законов
драматургии, сдвинуто. Еще Пристли в пьесе "Время и семья Конвей" предложил
зрителям посмотреть сперва второй акт, а потом четвертый. "Хоры" в пьесах
Алексея Арбузова - не что иное, как псевдоним автора, который более
осведомлен, чем его герои.
Эти примеры можно умножить до бесконечности. В разных аспектах они
говорят об одном: влияние прозы на кино и театр усиливается с каждым годом.
7
Я не стану делать широких сопоставлений, тем более что они далеко увели
бы меня от книги Пирсона. Должен заметить, однако, что подобное явление
характерно и для науки. Одна область смело вторгается в другую, находящуюся
на противоположном полюсе человеческих знаний. Археологические находки
датируются с помощью углерода-14. Физика исправляет историю, проникая в
глубины времени на двадцать тысяч лет, в то время как археология располагает
достоверными данными лишь за какие-нибудь пять тысяч лет. На линиях
скрещений вспыхивают новые открытия, догадки, обобщения.
8
Вернемся к Диккенсу, который вошел в мировую литературу, когда проза
еще не была такой силой. Для того чтобы завоевать театр, кино, а в последнее
время - и телевидение, она должна была, в свою очередь, подвергнуться
влиянию театрального начала. Она должна была воспользоваться этим началом,
переработать и расширить его. И в этом процессе, происходившем на протяжении
почти всего XIX века, Чарльзу Диккенсу следует отвести одно из первых мест.
Проза XVIII века была (за редкими исключениями) лишена объемного,
трехмерного, реалистического героя. Даже герои великого Филдинга в конечном
счете представляют собой двигающиеся формулы, которые автор то рекомендует,
то порицает - Фонвизин с его "Недорослем", с его простаковыми, скотиниными и
правдиными находился на литературной магистрали века.
Диккенс был одним из изобретателей трехмерной, объемной прозы, одним из
создателей героя, который живет сам по себе, независимо от воли автора. Для
этого открытия ему понадобилось многое и прежде всего - т
9
Хескет Пирсон умело переплетает театральное начало в творчестве
Диккенса с фактами его биографии. Он рисует "задний фон" прозы Диккенса,
широко пользуясь его любовью к театру, проходящей через всю жизнь. Едва
научившись грамоте, Диккенс вообразил себя драматургом. "Это мои первые
шаги, - писал он об "Очерках Боза", - если не считать нескольких трагедий,
написанных рукой зрелого мастера лет девяти и сыгранных под бурные
аплодисменты переполненных детских".
Болезнь помешала ему явиться на пробу в Ковент-Гарден-ский театр, а к
началу следующего сезона он был уже преуспевающим парламентским репортером.
Любопытно, что парламент представлялся ему прежде всего театром, и далеко не
первоклассным. "Нельзя сказать, что, устраивая на потеху всей страны
бесплатные представления... эти люди внушают уважение к своей профессии".
"Записки Пиквикского клуба" должны были, по замыслу издателя,
представлять собой серию приключений членов охотничьего клуба. Однако на
первое место Диккенс сразу же выдвинул странствующего актера Альфреда
Джингля, одного из истинно диккенсовских героев. Характерно, что сразу же
после "Записок Пиквикского клуба" Диккенс непосредственно обратился к
театру, написав два фарса и комическую оперу "Сельские кокетки". Впрочем,
это были очень плохие пьесы. Так думал и автор, заметивший незадолго до
смерти, что, если бы все экземпляры оперы хранились в его доме, он охотно
устроил бы пожар, лишь бы опера сгорела вместе с домом.
Он создал собственный театр, ставил в нем Джонсона и Шекспира, писал
для него водевили, "проводил репетиции... придумывал декорации... рисовал
костюмы, писал тексты афиш, учил плотников и давал указания дирижеру. Он
оформлял здание театра, ставил номера на кресла, приглашал актеров на сцену
и был одновременно ведущим актером, бутафором, режиссером и суфлером".
Его труппа играла в Лондоне, Бирмингеме, Эдинбурге, Глазго, Манчестере
и Ливерпуле. Спектакли имели огромный успех.
Он пользовался любым поводом, чтобы вернуться к театру. В 1852 году он
поставил водевиль, в котором исполнял шесть ролей: адвоката, лакея,
пешехода, ипохондрика, старой дамы и глухого пономаря.
Все это кончилось тем, что он сам стал театром - как же иначе назвать
его знаменитые "чтения", которые он ставил как спектакли и которые в конце
концов его погубили?
Книга Пирсона глубоко современна. Он прекрасно понимает, что в Диккенсе
интересно и важно сегодня, и одновременно нигде не упускает возможность
объяснить причины его полуторастолетнего успеха. За фигурой Диккенса встает
XIX век - недаром же разногласия между ним и Теккереем Пирсон объясняет тем,
что Теккерей еще весь в восемнадцатом веке. Умно и мягко пользуется он в
своей книге преимуществом историка, предсказывающего назад. "К политикам и
бюрократам Диккенс относился приблизительно так же, как Христос - к фарисеям
и книжникам. В то, что природа человеческая совершенствуется, он не верил,
утверждая, что писатели, например, способны объединиться ради собственных
интересов, разве что "денька за два до конца света". Он люто ненавидел
"измы". "Ох, чего бы я не отдал, чтобы избавить мир от "измов"!.." Он был
бунтовщиком по натуре, он восставал против всего, что не вязалось с его
понятиями о справедливости. Короче говоря, Диккенс был диккенсовцем".
Пирсон - свой человек не только в семье Диккенса или среди его друзей и
врагов. Он свой человек в викторианской эпохе, которую знает, как
собственный дом. Он не стремится воздвигнуть Диккенсу памятник, прекрасно
понимая, что это уже сделано самим Диккенсом, и так хорошо, что украсить
памятник не под силу даже королеве. "Кое-кто пустил слух о том, что Диккенс
собирается сделать одолжение королеве Виктории, согласившись прицепить к
своему имени побрякушку (при этом употреблялось более сильное выражение).
Слухи росли с такой быстротой, что Диккенс счел своим долгом опровергнуть
их. "Вы без сомнения уже читали, что я будто бы готов стать тем, кем
пожелает меня сделать королева, - пишет он в своем письме, - но если мое
слово что-либо значит для Вас, поверьте, что я не собираюсь быть никем,
кроме самого себя".
10
Может показаться парадоксальным, но многочисленные инсценировки романов
Диккенса не удаются именно потому, что он "актер с головы до пят, а его
герои, его юмор, его чувства сценичны" (Пирсон). Театр входит в его прозу
как органическое начало, и это могущественное художественное средство каждый
раз отработано, использовано до конца. Нельзя сделать из театра театр, как
нельзя снова родить ребенка.
Кстати сказать, я думаю, что возникновение внутреннего монолога,
играющего такую заметную роль в современной литературе, тоже в известной
мере связано с вторжением театра в прозу. Вспомним, например, ту знаменитую
страницу "Холодного дома", где в ткань объективного повествования вдруг
врывается негодующий голос: "Умер, ваше величество! Умер, леди и
джентльмены! Умер, преподобные, достопочтенные, высокочтимые и совсем не
почтенные господа всех званий и рангов. Умер, добрые люди, у которых еще не
окаменело сердце. Умер, как умирают вокруг нас каждый день!.."
Правда, это внутренний монолог автора, а не героя, но по своей
структуре, по тональности это именно монолог. Я не хочу сказать, что этот
художественный прием близок к тому "потоку сознания", который со времен
Джойса занял заметное место в мировой литературе. Но, может быть, это как
раз и хорошо, что он хотя и родствен, но далек от него.
Мне кажется, что сейчас в литературе идет борьба между внутренним
монологом и объективным повествованием и что, например, Грэм Грин умело
соединяет в своей работе оба художественных приема.
11
Случалось ли вам, сидя в театре, почувствовать, что между сценой и
зрительным залом как бы возникают и натягиваются нити, какой-то трепет
проходит по рядам, общий интерес, общее волнение передается от одного
зрителя к другому и мощной волной идет на сцену, где происходит то, что мы
узнаем. А узнаем мы себя.
Недавно в Англии вышла книга некоего мистера Кокшута, который пытается
доказать, что Диккенс был "фарисей и сноб", "человек с грубым умом",
"невежда, одержимый нездоровым интересом к насилию". Не думаю, что эти
смешные и крайние суждения общеприняты сейчас в Англии. Но и мне случалось
слышать от англичан, что они почти не читают Диккенса, что он кажется им
старомодным. Так пускай отдают его нам! Мы давно научились не замечать его
торопливых развязок, его сентиментальности во что бы то ни стало. У нас он
нужен всем: читателям и писателям, мальчикам и девочкам, завоевателям
космоса, рабочим и студентам.
^TПРИМЕЧАНИЯ^U
Стирфорс - персонаж романа Диккенса "Дэвид Копперфилд".
Сомерсет Хаус - здание, в котором были расположены различные
правительственные учреждения. В этом здании служили отец и дядя Диккенса.
Смоллетт Тобайас (1721-1771) - выдающийся английский писатель,
предшественник литературы критического реализма, автор романов "Приключения
Родерика Рэндома" (1748 г.), "Приключения Перегрина Пикля" (1751 г.)
Филдинг Генри (1707-1754) - крупнейший английский писатель-реалист,
автор романов "История Джозефа Эндрюса" (1742 г.), "Джонатан Уайльд Великий"
(1742 г.), "История Тома Джонса Найденыша" (1749 г.), сатирических комедий
"Пасквин" (1736 г.), "Исторический календарь на 1836 год" (1737 г.)
Хэмпстед-роуд - район северной части Лондона, знаменитый своими прудами
и купальнями.
Сохо - один из районов Лондона, населенный беднотой.
Лаймхаус - один из приречных районов Лондона, известный фабриками и
доками.
Ист-Энд-восточная часть Лондона, заселенная бедняками. Широко известна
своими трущобами.
Ковент-гарден (Монастырский сад) - один из районов Лондона, примыкавший
к территории бывшего монастыря Святого Петра в Вестминстере. Здесь
расположены один из двух главных лондонских театров, "Ковент-гарден", и
Ковент-гарденский рынок.
Стрэнд - одна из главных улиц Лондона. По северной стороне Стрэнда на
многочисленных уличках во времена Диккенса размещалось несколько десятков
театров.
Сэвен Дайелс - район трущоб в Лондоне; место, где сходится семь улиц.
Гоуэр-стрит - улица, расположенная недалеко от Британского музея и
площади Монтегю-Плейс в районе, где селились более или менее обеспеченные
среднебуржуазные семьи.
Его отправили в тюрьму Маршалси. В Англии, как и в других странах в то
время, несостоятельного должника можно было заключить в тюрьму. Маршалси,
одна из долговых тюрем Лондона, находилась на Хай-стрит, в районе Саутуорк,
с 1811 по 1849 год. В настоящее время тюрьма снесена.
Лемерт Джеймс - пасынок сестры миссис Диккенс, распорядитель на фабрике
ваксы у своего родственника Джорджа Лемерта.
Перебралась в новую резиденцию - тюрьму. Семья несостоятельного
должника, заключенного в тюрьму, могла селиться с ним, сохраняя право
свободного выхода из тюрьмы.
Вестминстерское аббатство - старинная церковь в Лондоне (XIII в.),
место погребения английских королей и великих людей Англии.
Биографии, написанной Форстером. Первая биография Диккенса, написанная
его друга Джоном Форстером (1812-1896), известным английским критиком и
журналистом, вышла в 1872-1874 годах.
Оказывал фабриканту Уоррену содействие. Дядя Диккенса называет фабрику
ваксы фабрикой Уоррена, потому что Джордж Лемерт, у которого работал
Диккенс, купил свое заведение у Джонатана Уоррена, брата владельца крупной
фабрики ваксы Роберта Уоррена.
Он служил рассыльным у стряпчего (адвокат, поверенный). Диккенс начал
работать в конторе поверенного Малой в 1826 году.
Сомерс-Таун - район Лондона к северо-западу от Сити.
Докторс-Коммонс - коллегия юристов, которые имели право выступать в
одноименных судах, где разрешались семейные, наследственные, церковные дела
и дела, связанные с деятельностью Адмиралтейства. Суды и коллегия юристов
Докторс-Коммонс были упразднены в 1857 году. Название Докторс-Коммонс
распространялось на здания, в которых размещалась коллегия.
После частичной реформы судов дела, подсудные Докторс-Коммонс, были
переданы отделению по завещательным, бракоразводным и морским делам.
Брачная лицензия - разрешение на заключение брака без предварительного
тройного оглашения в приходской церкви. Лицензии продавались церковными
властями.
Все уродство и нелепость английского судопроизводства. Система
английского судопроизводства необычайно сложна. В Англии не было и нет
кодекса законов. Английские суды руководствуются "обычным правом", то есть
правом, основанным на обычаях; судебными прецедентами, то есть обоснованными
решениями, вынесенными различными судами (таких прецедентов за несколько
веков накопилось много тысяч. Для того чтобы их напечатать, понадобилось
несколько сот томов), и так называемой "справедливостью". Английские суды
прежде всего разделяются по источникам права, и поэтому одни и те же дела
могут рассматриваться в различных судах. В Англии времен Диккенса
существовали следующие суды: Суд Королевской скамьи, Суд Общих тяжб, суд по
делам о несостоятельности, мировые и полицейские суды (эти суды занимались в
основном гражданскими делами, руководствуясь "обычным правом и
прецедентами"); центральный уголовный суд Олд-Бейлн, судебные сессии
("ассизы"), происходящие три раза в год в главном городе каждого графства
под руководством судьи, назначенного в Лондоне, квартальные сессии мировых
судей (эти суды занимаются решением уголовных дел); суд Докторс-Коммонс (это
целое объединение судов по семейным, наследственным, церковным делам и делам
английского Адмиралтейства) и Канцлерский суд (этот суд действовал на основе
"справедливости", которая содержалась в приказах лорд-канцлера).
Разобраться в правовых нормах и в прецедентах в компетенции судов и
вести в них дела очень трудно, поэтому в Англии громадную роль играет
адвокатура, структура которой, пожалуй, не менее сложна, чем система судов.
Во времена Диккенса существовали следующие основные категории адвокатов:
поверенные (по-английски: "атторни" или "солиситоры"), барристеры и
сардженты (то есть королевские адвокаты, наиболее влиятельные и известные
барристеры). Атторни (солиситоры), адвокаты низшего разряда, не были обязаны
иметь специальное юридическое образование и обычно приобретали необходимые
знания, работая в конторах у опытных юристов. Они вели юридические дела
своих клиентов, управляли их имуществом, подготавливали дело для его ведения
в суде и т. д.
Атторни выступать в судебном процессе не имели права. Этим правом
пользовались барристеры и сардженты - королевские адвокаты, получившие
образование в Иннс-оф-Корт, то есть в судебных иннах.
Выступая в суде, барристеры и сардженты не могли вступать в
непосредственный контакт с клиентами и сносились с ними через атторни.
Театр "Ковент-гарден" - один из двух главных театров Лондона, имевший
до 1843 года исключительное право ставить классические драмы и трагедии.
Сити - центральный район Лондона, в котором находятся биржа, банки и
крупнейшие коммерческие предприятия.
Ломбард-стрит - улица в Лондоне, на которой расположено много банков.
Название улицы возникло в XIV- XV веках, когда на этом месте жили ювелиры и
менялы из Ломбардии (Северная Италия).
Уолпол Хорэс (1717-1797) - английский писатель, один из
основоположников жанра романа "кошмаров и ужасов". Известностью пользуется
его роман "Замок Отранто" (1765 г.) и два сборника мемуаров, которые были
изданы в 1822 и 1845 годах.
Билль о реформе. Речь идет об избирательной реформе, которая
обсуждалась в это время в парламенте. Билль был принят 4 июня 1832 года. По
новому избирательному закону 56 "гнилых местечек" были лишены права посылать
депутатов в парламент, и было сокращено число депутатов от небольших
городов. Освободившиеся места были переданы таким крупным городам, как
Манчестер, Бирмингем и т. д., которые раньше не были представлены в
парламенте.
Граф Грей (Чарльз Грей) (1764-1845) - крупнейший английский
политический деятель партии вигов. В 1830- 1834 годах - премьер-мин
Лорд Джон Рассел (1792-1872) - английский политический деятель, глава
партии вигов, член ряда министерств.
Флит-стрит - улица в центральной части Лондона, газетный ц
Вестминстер Холл - Древнейший зал Вестминстерского дворца (XI в.), зал
заседаний английского суда. Один из старейших памятников английской готики.
После пожара дворца в 1834 году, когда здание было вновь отстроено, зал был
превращен в вестибюль парламента.
Театр "Адельфи" - построен в 1806 году на Стрэнде. Ставились в театре
преимущественно мелодрамы.
39. Эйнсворт Уильям Гаррисон (1805-1882) - английский писатель,
автор исторических романов. Наибольшей известностью пользовался в свое время
его роман "Руквуд" (1834 г.).
Крукшенк Джордж (1792-1878) - известный английский художник -
иллюстратор и карикатурист. Работы первого периода отличаются политической
остротой. Иллюстрировал "Очерки Боза" и "Оливера Твиста".
Методисты, - англо-американская религиозная секта, основанная в XVIII
веке, требующая от своих сторонников обязательного, точного ("методичного")
выполнения всех правил и обрядов англиканской церкви.
Маклиз Дэниэл (1806-1870) - художник-портретист, автор многих полотен
на исторические темы, член Королевской академии. Написал известный портрет
Диккенса в 1839 году. Друг Диккенса. Один из иллюстраторов "Рождественских
рассказов".
Вест-Энд - западная часть Лондона, богатый аристократический район.
Здесь находятся парламент, королевский дворец, роскошные особняки, магазины,
сады.
Ньюгет - уголовная и политическая тюрьма в Лондоне, построенная в XII
веке. Во времена Диккенса была центральной уголовной тюрьмой и служила (до
1862 года) местом публичных казней. Закрыта в 1880 году, снесена в 1903-1904
годах.
Клуб. Громадную роль в жизни англичан играли и играют клубы. Первые
клубы появились в Англии еще в конце XVII века. К XIX веку общественная
жизнь в Англии сосредоточивалась в клубах. Хотя в XIX веке клубы значительно
демократизировались, все же оставались достаточно замкнутыми учреждениями.
Вступительные взносы в клубы, даже в самые демократические, были достаточно
высоки. Как правило, клубы располагались в специальных, великолепно
оборудованных помещениях, имели свои столовые, библиотеки и т. д. Правила
распорядка в клубах в большинстве случаев были строгие. В клубы не
допускались посторонние, женщины. Обедать можно было лишь в вечерних
костюмах. Клубы представителей искусства и литературы отличались большим
демократизмом и простотой.
Рочестер - древний городок на правом берегу реки Медуэй, впадающей в
Темзу.
Челси - один из районов Лондона. Во времена Диккенса - пригород.
Лич Джон (1817-1864) - английский карикатурист и иллюстр
Иллюстрировал "Рождественскую песнь" и другие рассказы Диккенса. Принимал
деятельное участие в любительских спектаклях, организуемых Диккенсом.
Браун Хэблот Найт (псевдоним "Физ") (1815- 1882) - известный английский
художник-карикатурист. Иллюстрировал многие романы Диккенса.
Пирс Игэн - автор бытовых очерков, рассказов и анекдотов из жизни
Лондона. Ввел в моду публикацию произведений иллюстрированными выпусками.
Оселок - шут, персонаж комедии У. Шекспира "Как вам это понравится".
С рассказом мистрис Квикли о смерти Фальстафа. Фальстаф и мистрис
Квикли - действующие лица пьес "Генрих IV", "Генрих V" и "Виндзорские
насмешницы" У. Шекспира. Упомянутый рассказ мистрис Квикли - в пьесе "Генрих
V", акт II, сцена 3.
Кин Эдмунд (1787-1833) - великий английский актер-трагик, блестящий
исполнитель многих ролей в трагедиях Шекспира.
Хант Джеймс Генри Ли (Ли Хант) (1784-1859) - английский поэт и
литер В 1808 году основал первый радикальный еженедельник "Экзаминер".
В 1811 году привлекался к суду за статью против порки в армии. В 1812 году
был осужден на 2 года тюремного заключения за "неподобающие выражения" по
адресу принца-регента (будущего Георга IV), но продолжал редактировать
журнал в тюрьме, где его посещали Байрон, Томас Мур, Лэм, Бентам. Был в
приятельских отношениях с Диккенсом.
Макриди Уильям (1793-1873) - крупнейший трагик Англии, в 1841 - 1843
годах возглавлял театр "Друри-лейн", ушел со сцены 26 февраля 1851 года.
Стэнфилд Кларксон Уильям (1793-1867) - английский художник - пейзажист
и маринист. В молодости служил в военном флоте. Член Королевской академии с
1835 года. Работал декоратором в театре "Друри-лейн". Друг Диккенса,
постоянный участник его любительских спектаклей.
Тальфур Томас Нун (1795-1854) - видный судебный и общественный деятель.
Драматург и критик. Один из первых критиков, отметивших талант Диккенса,
который посвятил ему своего "Пиквика". В 1841 году Тальфур вместе с другими
радикальными деятелями добился принятия парламентом закона об охране
детского труда.
Джердан Уильям (1782-1869) - английский литер Редактор
"Литературной газеты" с 1817 по 1850 год. В 1821 году был одним из
инициаторов создания Королевского литературного общества.
"Джек Строз Касл" - ресторан, излюбленное место отдыха английских
писателей и художников в XVIII-XIX веках.
Гринвич - район восточной части Лондона. Здесь расположена знаменитая
Гринвичская обсерватория.
"Таймс" - английская ежедневная буржуазная газета консервативного
направления. Основана в 1785 году.
Брайтон - аристократический приморский курорт на юге Англии.
Кин Чарльз (1811-1868) - английский актер и режиссер, сын Эдмунда Кина.
Гримальди Джозеф (1779-1837) - известный английский клоун, выступавший
в пантомимах на сцене театра "Сэдлерс-Уэллс" в Лондоне. Его воспоминания под
редакцией и с предисловием Диккенса вышли в 1838 году.
Великий Могол (испорченное от Монгол) - европейское название
мусульманской династии, правившей в Индии с 1526 по 1858 год. Название
Великий Могол, часто употребляется в значении неограниченного владыки.
Лэм Чарльз (1775-1834) - известный критик, очеркист и поэт.
Лендор Уолтер Сэвидж (1775-1864) - английский поэт и драматург.
Синекура (лат. sine cura - без заботы) - хорошо оплачиваемая должность,
не требующая никакой работы.
Брум Генри, лорд (1778-1868) - английский государственный деятель,
крупный администр
Граф д'Орсэ - француз, законодатель лондонских мод в первой половине
XIX века.
Леди Блессингтон Маргарита (1799-1849) - английская
писательница-романистка, автор интересных мемуаров и "Разговоров с
Байроном".
Пальмерстон Генри Джон Темпл (1784-1865) - английский государственный
деятель, лидер партии вигов, неоднократный министр иностранных дел;
премьер-министр с 1855 по 1858 и с 1859 по 1865 год.
Гладстон Уильям Юарт (1809-1898) - английский государственный деятель,
лидер либеральной партии, премьер-министр (1868-1874, 1880-1885, 1886,
1892-1894).
С видом Моисея, пророчествующего с горы Синай. То есть с видом пророка,
вещающего божественную истину. Согласно библейскому мифу пророк Моисей на
горе Синай получил от бога скрижали завета.
Доктор Джонсон (Сэмюэл Джонсон) (1709-1784) - писатель, лексикограф и
критик XVIII века, автор толкового словаря английского языка.
Литтон Роберт - английский дипломат и романист, писал под псевдонимом
Оуэн Мередит.
Фицджеральд Перси Гетрингтон - английский писатель и журналист.
Последователь и друг Диккенса.
Бархэм Ричард Гаррис (Томас Ингольсби) (1788-1845) - известный
английский юморист.
Кенсингтон - район в южной части Лондона. В эпоху Диккенса - лондонское
предместье с большим парком и королевским дворцом.
Смит Сидней (1771-1845) - философ-богослов, автор многих книг и статей.
Роджерс Сэмюэл (1763-1855) - английский поэт и коллекционер, ба
Джеролд Дуглас (1803-1857) - английский очеркист, драматург и юморист;
друг Диккенса.
Рочестерский замок - построен в XII веке. Славится громадной квадратной
башней нормандской архитектуры.
Партридж - персонаж романа Г. Филдинга "История Тома Джонса Найденыша".
Три Герберт Бирбом (1853-1917) - известный английский а
Волан - игра в мяч (теперь - бадминтон).
Маколей Томас Бэбингтон (1800-1859) - английский буржуазный историк,
публицист и политический деятель, автор "Истории Англии от восшествия на
престол Якова II".
Риджент-парк - один из крупнейших парков Лондона
Гольдсмитовская "Пчела" - журнал, издававшийся известным писателем О.
Гольдсмитом в 1758 году (вышло всего 8 номеров).
Домик Джонсона. Речь идет о домике, в котором родился Сэмюэл Джонсон.
Принц Альберт, герцог Саксонский (1819-1861) - муж королевы Виктории,
принц-консорт (принц-супруг).
Виндзор - старинный город к юго-западу от Лондона Здесь расположена
резиденция английских королей - Виндзорский замок.
Серпентайн (от Serpentine - змея) - очень извилистый пруд в крупнейшем
лондонском парке - Гайд-парке.
Стать чартистом. Чартизм - первое массовое, политически оформленное,
пролетарско-революционное движение. Чартизм возник в Англии в тридцатые годы
XIX века. Название "чартизм" происходит от "Народной хартии" - петиции
парламенту с изложением требований чартистов.
Евреи Собачьей канавы. Собачья канава - улица в районе Уайтчепеля,
заселенного иммигрантами, преимущественно евреями
О'Коннел Дэниэл (1775-1847) - ирландский патриот, сторонник
самостоятельности Ирландии.
Как говорит Ланселот Гоббо, побеждает правда. Ланселот Гоббо -
действующее лицо в комедии Шекспира "Венецианский купец", шут. Автор имеет в
виду сцену 2 из II акта: "Правда должна выйти на свет... в конце концов
правда выйдет наружу".
Какой-то Старый Моряк в образе юной дамы. Намек на героя поэмы С.
Кольриджа "Старый Моряк" (1798 г.).
Виги - английская политическая партия, возникшая в
семидесятые-восьмидесятые годы XVII века. Представляет интересы верхов
торговой и банковской буржуазии и части обуржуазившейся аристократии С
середины XIX века называют себя либералами
Лорд Джеффри Фрэнсис (1773-1850) - английский критик, очеркист,
судебный деятель, редактор "Эдинбургского обозрения".
Уилсон Джон (1785-1854) - шотландский литератор, профессор этики в
Эдинбургском университете, постоянный сотрудник "Блэквуд мэгэзин", писавший
под псевдонимом "Кристофер Норт".
Упорно величал Баллихулишем. Игра слов По-английски "баллихулиш" -
"шумный".
Доктор Чэннинг Уильям Эллери (1780-1842) - известный американский
общественный деятель, священник, противник рабства.
Город квакеров. Квакеры (от англ. quaker - "трясун") - прозвище членов
христианской, протестантской секты, возникшей в Англии в XVII веке под
названием "Общество друзей". В шестидесятых годах XVII века большое число
квакеров эмигрировало в Америку, где ими была основана колония Пенсильвания.
Филадельфия - главный город штата Пенсильвания.
Номер "На скотном дворе". Диккенс имеет в виду поведение членов
оппозиции в Палате общин, которые в знак неодобрения решения ревут ослами,
рычат и т. д.
Как "аминь" в горле Макбета. Диккенс имеет в виду слова Макбета:
"Молитвы я алкал, но комом в горле "аминь" застряло". У. Шекспир, Макбет,
акт II, сцена 2.
Адамс Джон Квинси (1767-1848) - американский политический деятель,
президент США (1825-1829), первый посланник США в России (1809-1814).
Сноб - ироническое прозвище, даваемое в Англии людям, увлекающимся всем
модным, преклоняющимся перед тем, что принято в "высшем свете".
И хотя все здесь глаз ласкало - и мерзок был лишь человек... Строки из
"Гимнов с Ледяных холмов Гренландии" английского поэта Б Хегера
(1783-1826).
Собор Святого Петра - один из крупнейших памятников эпохи Ренессанса в
Риме. Строился в XV-XVII веках. В создании собора принимали участие
величайшие художники Возрождения: Браманте, Микеланджело, Рафаэль.
Пакстон Джозеф (1803-1865) - английский садовод и архите
Спроектировал для Лондонской выставки 1851 года хрустальный дворец.
Финансировал газету "Дейли ньюс", основанную Диккенсом в 1846 году.
Лига борьбы против хлебных законов - была создана в Манчестере в 1838
году манчестерскими фабрикантами-фритрейдерами, то есть сторонниками
свободной торговли, для борьбы за отмену пошлин на хлеб, благодаря которым
английские землевладельцы удерживали высокие цены на него. Пошлины были
отменены парламентским биллем в 1846 году.
Спенлоу и Джоркинс - персонажи романа Диккенса "Дэвид Копперфилд",
владельцы юридической конторы. Мистер Спенлоу изображал из себя доброго,
сердечного, щедрого человека, вынужденного подавлять свои чувства в угоду
якобы жестокому и прижимистому Джоркинсу.
Лемон Марк (1809-1870) - английский журналист, юморист, ведущий
сотрудник известного сатирического журнала "Панч" Один из близких друзей
Диккенса.
Лорд Мельбурн Уильям Ламб (1779-1848) - английский государственный
деятель, член многих министерств. Премьер-министр в 1834, 1835-1841 годах.
Он неистовствует так, что Флобер был бы просто шокирован. Флобер Гюстав
(1821 - 1880) - выдающийся французский писатель-реалист, автор широко
известных романов "Госпожа Бовари", "Воспитание чувств", "Саламбо" и
Флобер требовал от писателя научного подхода к изображаемой действительности
и прежде всего - чтобы он оставался объективен и бесстрастен по отношению к
своим героям и их переживаниям.
CD и DC - то есть Чарльз Диккенс и Дэвид Копперфилд. По-английски слова
Чарльз и Копперфилд начинаются с одной буквы "C".
Пул Джон (ок. 1786-1872) - английский драматург.
С терпением, которому мог бы позавидовать сам Иов. Библейское сказание
повествует о богатом и добродетельном Иове, благочестие которого бог решил
испытать и наслал на него много всяческих бед: лишил жены, детей, богатства,
поразил проказою и т. д. Но Иов все перенес терпеливо, безропотно.
Ноулс Шеридан Джеймз (1784-1862) - английский драматург.
"Всяк молодец на свой образец" - пьеса Бена Джонсона (1573-1637),
английского драматурга, друга и драматического соперника Шекспира.
Бобадил из джонсоновской пьесы - капитан Бобадил, хвастун и трус, из
комедии "Всяк молодец на свой образец".
Уэбб Сидней (1859-1947) - английский общественный деятель, один из
основателей реформистского фабианского общества, написавший вместе с женой,
Беатрисой Уэбб, несколько книг по истории английского рабочего движения, в
том числе "Промышленную демократию", переведенную В. И. Лениным в 1899 году.
Босуэлл Джеймс (1740-1795) - биограф и близкий друг известного
английского лингвиста, писателя и лексикографа Сэмюэла Джонсона. В течение
20 лет тщательно, с мельчайшими подробностями записывал все разговоры и
поступки Джонсона.
Хэзлитт Уильям (1778-1830) - английский критик и очеркист.
Стоунхедж ("Висячие камни" - сакс.) - остатки каменных сооружений
древних кельтов недалеко от Солсбери, как предполагают, на месте совершения
религиозных обрядов.
Мальборо - меловые холмы, расположенные по дороге из Лондона в
курортный городок Бат.
Маргет - курортное место в графстве Кент на юго-восточном побережье
Англии.
Рамсгет - курортный город на восточном побережье Англии.
В конце концов он отыскал именно то, что было нужно, у Шекспира: король
Генрих, обращаясь к своим соратникам на поле сражения, говорит, что, если
они падут в бою, их имена останутся навеки в памяти каждой английской семьи
как "родные слова". ("Генрих V", акт IV, сцена 3).
Уиллс У. Дж. - литератор, бессменный помощник Диккенса в редактировании
журналов "Домашнее чтение" (1850-1859), "Круглый год" (1859-1870). Друг
Диккенса.
Сейла Джордж Огастес (1828-1895) - английский писатель и журналист,
корреспондент "Домашнего чтения" в России.
Мэйфер (Майская ярмарка) - фешенебельный район в западной части
Лондона.
Выставка в Гайд-парке - "Всемирная выставка промышленного прогресса" в
Лондоне в 1851 году.
Коллинз Том - брат известного английского писателя Уилки Коллинза.
Иона. В библии рассказывается, что пророк Иона был проглочен китом,
который, повинуясь приказанию бога, выплюнул Иону на сушу.
Генрих VIII (1491-1547) - английский король. Известен кровавыми
законами против крестьян, казнью знаменитого утописта Т. Мора и крайней
распущенностью в личной жизни (имел шесть жен, из которых казнил двух).
Леди Годива - героиня средневековой английской легенды, просила своего
мужа, крупного феодала, жестоко притеснявшего своих подданных, снизить
непосильные налоги. Он согласился на ее просьбу при условии, что леди Годива
обнаженная проедет верхом на коне по городу. Она выполнила это условие.
Лорд Денман Томас (1779-1854) - известный английский юрист.
Макбетовские ведьмы - три ведьмы в трагедии У. Шекспира "Макбет",
предсказавшие судьбу Макбету. Диккенс намекает на следующие слова Банко о
ведьмах:
...Я б счел вас за старух,
Не будь у вас бород.
"Макбет", акт I, сцена III.
Увертюру к Вильгельму Теллю. "Вильгельм Телль" (1829 г.) - опера
Джакомо Россини (1792-1868).
Вильгельм I (Вильгельм Завоеватель) - нормандский герцог, завоевавший в
1066 году Англию. Английский король с 1066 по 1088 год.
Король Джон - английский король Иоанн Безземельный (1199-1216).
Покончив с ним все счеты в Ньюарке. Ньюарк-на-Тренте - город в графстве
Ноттингемпшир, близ которого находятся развалины старинного замка, где в
1216 году умер Иоанн Безземельный.
Генрих III - английский король с 1216 по 1272 год.
Орден Подвязки - высший английский орден, учрежденный в 1350 году.
Эдуард III - английский король с 1327 по 1377 год.
В Риме тогда было два папы. В истории римской церкви не один раз бывали
случаи, когда на папский престол было избрано сразу два папы (в XI, XII
веках). Диккенс, очевидно, имеет в виду эпоху, известную в истории под
названием Великого раскола (начало XV века), когда на папский престол были
избраны сначала два, а потом даже три папы.
Кровавая Мэри (Мария Католичка) (1516-1558) - английская королева
(1553-1558), дочь Генриха VIII и Екатерины Арагонской. После вступления на
престол принудила парламент отменить законы в пользу протестантов, изданные
при Эдуарде VI, беспощадно подавила восстание. Ввела в Англии инквизицию.
Тюдоры - королевская династия, правившая в Англии с 1485 по 1603 год.
Стюарты - королевская династия, правившая в Англии с 1603 по 1649 и с
1660 по 1688 год.
Яков I - английский король с 1603 по 1625 год из династии Стюартов.
Карл I - английский король с 1625 по 1649 год из династии Стюартов.
Низложен во время английской буржуазной революции. Казнен 30 января 1649
года.
Яков II - английский король с 1685 года. Сын Карла I. Свергнут с
престола в 1688 году.
Кромвель Оливер (1599-1658) - крупнейший деятель английской буржуазной
революции, протектор Англии с 1653 по 1658 год.
Янкляндия. Так Диккенс иронически называет Соединенные Штаты Америки,
производя это слово от английского прозвища жителей США - янки.
"Жизнь Стерлинга" Карлейля - биография друга юности Карлейля, поэта
Стерлинга.
"Брильянт Хоггарти". Карлейль имеет в виду один из ранних романов
Теккерея, "История мистера Сэмюэла Титмарша и большого алмаза Хоггарти"
(1841).
"Ярмарка тщеславия" - самый известный роман Теккерея.
Синие книги - сборники документов о деятельности английского
правительства, издававшиеся парламентом. Такие сборники выпускались в
переплетах синего цвета.
Крымская кампания - Крымская, или Восточная, война (1853-1856) - война
между Россией и коалицией четырех держав: Турции, Англии, Франции и
Сардинии.
Унитарианская церковь - одна из протестантских церквей. Возникла в
начале XIX века. В отличие от ортодоксальной протестантской церкви не
требует от своих членов аскетизма.
Англиканская церковь - государственная церковь Англии. Окончательно
сформировалась в правление королевы Елизаветы (1558-1603). Англиканская
церковь занимает по своей организации и обрядности среднее положение между
католической и протестантской церковью. Англиканская церковь не зависит от
папы римского, во главе ее стоит английский король. Высшее духовенство
англиканской церкви состоит из двух архиепископов - Кентерберийского
(духовный глава) и Йоркского - и 35 епископов. Большинство служителей
англиканской церкви назначаются королевской властью.
В англиканской церкви существует несколько течений и сект. Из них
наибольшее значение имеют два течения: Высокая церковь - наиболее
консервативное и реакционное течение, сторонники которого строго
придерживаются догматов и ритуала англиканской церкви, и Низкая церковь -
более демократическое течение, сторонники которого придают очень малое
значение ритуалу и обрядности.
Уайтчепельский квартал (Уайтчепл) - северо-восточный район Лондона,
район трущоб, населенный бедняками-иммигрантами и рабочими.
Лох Катрин, Лох Ломонд - озера в Шотландии.
"Этот роман - вещь гуманистическая, антибюрократическая и
антисоциалистическая". X. Пирсон, как и многие буржуазные критики,
недооценивает художественное и социальное значение романа. "Тяжелые времена"
прежде всего книга антикапиталистическая. По словам А В. Луначарского, этот
роман был "самым сильным литературно-художествснным ударом по капитализму,
какой был ему нанесен в те времена, и одним из сильнейших, какие вообще ему
наносили". Не прав Пирсон и заявляя, что в "Тяжелых временах" проявился
"безудержный анархизм" Диккенса. Эта точка зрения была опровергнута еще
Бернардом Шоу, который в предисловии к одному из изданий романа говорит:
"Это Карл Маркс, Карлейль, Раскин, Моррис, Карпентер, восстающие против
нашей больной цивилизации и провозгласившие, что не беспорядок является
чудовищным, а установленный нами порядок, что нас грабят и убивают не
преступники, а магнаты капитала... и что вся наша социальная система должна
быть разрушена, уничтожена, вырвана с корнем и сметена с лица земли, так
чтобы о ее существовании осталось лишь одно воспоминание в летописях
истории".
Диккенс был противником революционного пути, но он и не был реформистом
в нынешнем понимании этого слова. Ненавидя жестокость и несправедливость
капиталистического строя, он стремился к глубоким и решительным
преобразованиям существующей системы, с такой силой заклейменной им в
"Тяжелых временах".
Неуверен, как Макбет. Герой трагедии У. Шекспира Макбет, которому было
предсказано, что он будет шотландским королем, решив убить короля Дункана,
колеблется, перед тем как осуществить свое намерение.
Космат и оборван, как Тимон. Герой трагедии У. Шекспира "Тимон
Афинский", который, разорившись, был предан своими лицемерными друзьями,
стал человеконенавистником и жил в одиночестве в пещере.
Вивисекция (живосечение) - операция на живом животном с целью изучения
функций организма, причин заболевания и т. д.
Джефферсон Брик - герой романа Диккенса "Мартин Чезлвит" - горячий
молодой журналист-американец.
Шеффер Ари (1795-1858) - голландский художник. Жил в Париже.
Сен-Бернардский монастырь - монастырь, построенный на Сен-Бернардском
перевале в Альпах в X веке.
Неразбериха, которую Министерство Волокиты вносило в Крымскую кампанию.
Министерством Волокиты Диккенс называл ряд английских государственных
учреждений. Вот как он описывал Министерство Волокиты в романе "Крошка
Доррит": "Министерство Волокиты (как известно каждому без пояснений) всегда
было самым важным учреждением в государстве. Ни одно общественное
предприятие не может осуществиться, не будучи одобрено Министерством
Волокиты...
Как только выяснялось, что нужно что-то сделать, Министерство Волокиты
раньше всех других государственных учреждений изыскивало способ не делать
того, что нужно" ( соч., т. XX, 140-142).
Букмекеры - лица, собирающие и записывающие заклады при пари на бегах и
скачках.
Сент-Леджер - название состязаний трехлетних лошадей, принимавших
участие в дерби, которые проводятся в Донкастере с 1776 года каждый год в
сентябре. Название заездов связано с колледжем святого Леджера, основавшим
эти состязания.
Пирсон ошибается. Джеролд не мог простить Диккенсу, что тот, убедившись
в бесперспективности борьбы за отмену смертной казни, решил ограничиться
требованием запрещения публичных казней.
Диссидент - сторонник одной из протестантских сект.
Спиритизм - мистическая вера в возможность общения с "духами" умерших
через посредство особо восприимчивых людей, так называемых медиумов. В XIX
веке это "самое дикое из всех суеверий" ( Энгельс) охватило довольно
широкие круги буржуазии и аристократии.
Фрит Уильям Поуэл (1819-1909) - английский художник
"Слышали, как бьет полночь" - цитата из драмы У. Шекспира "Король
Генрих IV", ч. II, акт III, сцена 2. Реплика Фальстафа: "Да, частенько мне
приходилось слышать, как бьет полночь, мистер Шеллоу".
Никаких овсянок для Пенденниса! Теккерей называет себя именем героя
своего романа "История Пенденниса" (1848-1850), представляющее собой
"мещанина во дворянстве".
Королевская академия - Английская академия художеств, основанная в 1768
году.
Театр "Друри-лейн" - один из двух главных театров Лондона (второй -
Ковент-гарденский), которые имели привилегию на постановку классических драм
(возник во второй половине XVII века).
Шекспировские слова "Семейное согласие", У. Шек Генрих VI, ч. III,
акт IV, сцена 6.
Тоже навеянном Шекспиром. ("Повесть о нашей жизни из года в год") -
"Круглый год". У. Шек Отелло, акт I, сцена 3.
Театр "Лицеум" - построен в Лондоне в 1765 году. В театре выступали
различные драматические и музыкальные труппы.
Единственная комическая фигура - это могильщик. Автор имеет в виду 1-го
могильщика из трагедии У. Шекспира "Гамлет", акт V, сцена 1.
Ибсен Генрик (1828-1906) - крупнейший норвежский драматург.
Кокни - пренебрежительно-насмешливое название представителей
лондонского мещанства, которые родились и выросли в Лондоне, говорят с
особым "лондонским" акцентом и обладают особыми манерами.
Как будто он - Вернер - герой одноименной трагедии Байрона
Сиддонс Сара (1755-1831) - известная английская актриса. Особенно
прославилась исполнением ролей в трагедиях У. Шекспира.
Макдуфф - действующее лицо трагедии У. Шекспира "Макбет". Шотландский
вельможа, прославленный своим мужеством, убивший в яростном поединке
Макбета.
У. Шекспир, Антоний и Клеопатра, акт III, сцена 13.
Учился в Кэмбридже. В Кембридже, небольшом городе в юго-восточной
Англии, находится один из крупнейших и старейших (основан в XIII веке)
университетов Англии
Тринити Холл - один из колледжей Кэмбриджского университета.
Дэви - то есть Дэвид Копперфилд.
Этот дом стоит на вершине Гэдсхиллского холма, воспетого Шекспиром.
Гэдсхиллский холм упоминается Шекспиром в драме "Король Генрих IV".
Цитируемое Диккенсом место - в части I, акт I, сцена 2.
Нельсон Горацио (1758-1805) - выдающийся английский флотоводец,
национальный герой Англии. Участвовал в борьбе с Наполеоном. Одержал победу
над франко-испанским флотом в Трафальгарском сражении в 1805 году.
Витал в облаках, как Мальволио. Мальволио - действующее лицо комедии У.
Шекспира "Двенадцатая ночь". В комедии дворецкий Мальволио, напыщенный
педант, был обманут служанкой, вообразил, что в него влюблена хозяйка, и в
мечтах представлял себя ее мужем, полноправным хозяином.
Сент-Джайлс - собор на Оксфорд-стрит, построен в 1734 году архитектором
Генри Флиткрофтом (1697-1769). Приход собора известен трущобами "Воронье
гнездо".
Нувориш - богач-выскочка, разбогатевший на спекуляциях военного и -
послевоенного времени.
Идет из Англии по Оверленд-рут в Индию, затем по Кунардской линии в
Америку. Кунард-лайн - крупнейшая английская судостроительная компания,
основанная в 1839 году Сэмюэлом Кунардом, установившая регулярное сообщение
между Англией, США, Канадой и другими странами.
Холмс Оливер Уэнделл (1809-1894) - американский очеркист и писатель, по
профессии врач.
Коббэт Уильям (1762-1835) - английский прогрессивный политический
деятель и публицист.
Де Квинси Томас (1785-1859) - английский писатель, критик, экономист.
Автор некогда широко известной в странах английского языка книги "Исповедь
курильщика опиума".
Уж близок час мой. У. Шекспир, Гамлет, акт I, сцена 5.
"Уж близок час мой, когда в мучительный и серный пламень вернуться
должен я".
Король Альфред (849-900) - король Уэссекса (с 871 по 900 год),
сильнейшего из англосаксонских королевств.
Бруклин - часть Нью-Йорка на западной оконечности острова Лонг-Айленд.
Барбидж Ричард (1567-1619) - английский актер, современник Шекспира,
первый исполнитель главных ролей в его трагедиях на сцене театра "Глобус".
Беттертон Томас (ок. 1635-1710) - известный английский а
Самнер Чарльз (1811-1874) - американский государственный деятель,
противник рабства.
Джонсон Эндрю (1808-1875) - президент США в 1865-1869 годах.
В полицейский фургон на Бау-стрит. На Бау-стрит в Лондоне помещалось
полицейское управление.
Грили Орас (1811 - 1872) - основатель нью-йоркской газеты "Трибюн".
Эсквайр - в период феодализма звание оруженосца-рыцаря, позже - звание
некоторых правительственных чиновников в XIX веке. В настоящее время вышло
из употребления.
Судебные инны - 13 юридических корпораций, возникших в XIII веке. Инны
готовят полноправных адвокатов-барристеров, которые имеют право выступать во
всех судах. Вплоть до настоящего времени существует четыре главных инна -
Линкольнс-инн, Грейс-инн, Миддл-Тэмпл и Иннер-Тэмпл. Названия иннов
распространялись на здания, в которых были размещены корпорации, и на улицы,
на которых стояли эти дома.
Испанская таверна - расположена в Хемпстеде, известна как излюбленное
пристанище разбойников в XVIII веке.
Кентербери - старинный город в графстве Кент, официальная резиденция
архиепископа Кентерберийского, первосвященника англиканской церкви.
Прерафаэлиты - группа английских художников середины XIX века, которая
хотела возродить искусство Раннего Возрождения (до Рафаэля).
...из страны солнца в край вечного мрака - строка из элегии на смерть
Джеймса Хогга английского поэта-романтика Уильяма Уордсворта (1770-1850).
Фицджеральд Эдвард (1809-1883) - английский писатель и переводчик.
Таких страстей конец бывает страшен. Трагедия У. Шекспира "Ромео и
Джульетта", акт II, сцена 6.
^TОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА ЧАРЛЬЗА ДИККЕНСА^U
1812, 7 февраля - В предместье Портсмута Портси (Лендпорт) в семье
мелкого чиновника морского ведомства Джона Диккенса родился сын Чарльз.
1821 - Семейство Диккенсов переезжает в Лондон.
1822 - Отец Диккенса посажен в тюрьму за неуплату долгов.
Чарльз поступает работать на фабрику ваксы.
1824 - Чарльз возвращается в школу.
1827, май - Чарльз Диккенс становится писцом в конторе стряпчего
Блекмора.
1831 - Диккенс - парламентский репо
1832 - Чарльз Диккенс становится сотрудником газеты "Парламентское
зеркало".
1833 - В декабрьском номере журнала "Ежемесячник" напечатан первый
рассказ Диккенса, вошедший в его "Очерки Боза" под заглавием "Мистер Минс и
его двоюродный брат".
1834 - Диккенс становится репортером газеты "Утренняя хроника".
1835 - Начинает сотрудничать в "Вечерней хронике", печатая там свои
очерки.
1836, февраль - Выходят в свет два тома первой серии "Очерков Боза",
иллюстрированные Крукшенком. 31 марта - опубликован первый выпуск
"Посмертных записок Паквикского клуба". Апрель - Диккенс женится на Кэтрин
Хогарт.
1837 - Чарльз Диккенс становится редактором "Альманаха Бентли", где с
января того же года начинает печататься "Оливер Твист". Выходит в свет
вторая серия "Очерков Боза".
Октябрь - Напечатан последний выпуск "Посмертных записок Пиквикского
клуба". Диккенс редактирует и готовит к печати "Воспоминания Джозефа
Гримальди" (опубликованы в 1838 году).
1838, апрель - Выходит в свет первый выпуск "Николаса Никльби".
1839 - Закончен последний выпуск "Оливера Твиста". Диккенс порывает с
издательством Бентли.
Октябрь - Выходит в свет последний выпуск "Николаса Никльби".
1840 - Диккенс начинает сотрудничать с издателями Чэпменом и Холлом.
Выходит первый номер их нового периодического издания "Часы мастера Хэмфри",
где по январь 1841 года печатается "Лавка древностей", а с января по ноябрь
1841 года - "Барнеби Радж".
1842, январь - июнь - Поездка по Соединенным Штатам Америки. Выходят в
свет "Американские заметки".
1843, январь - первый выпуск "Мартина Чезлвита".
Декабрь - Напечатан первый святочный рассказ Диккенса "Рождественская
песнь в прозе".
1844 - Закончен "Мартин Чезлвит".
Июнь - Поездка в Италию, Генуя, святочный рассказ "Колокола".
Ноябрь - Диккенс несколько дней в Лондоне. Снова Италия.
1845 - Диккенсы возвращаются в Англию.
Декабрь - Выходит в свет "Сверчок на печи".
1846, 21 января - Выходит первый номер газеты "Дейли ньюс", основанной
Диккенсом. В ней печатаются его "Картины Италии".
9 февраля - Диккенс отказывается участвовать в издании газеты "Дейли
ньюс".
Май - Поездка в Швейцарию, Лозанна.
Октябрь - Первый выпуск романа "Домби и сын".
Декабрь - Святочный рассказ "Битва жизни".
1847 - Три месяца в Париже. Начинает выходить первое собрание сочинений
Диккенса (заканчивается в 1868 году).
1848, апрель - Последний выпуск "Домби и сына"
1849, май - Начинает печататься "Дэвид Копперфилд".
1850, 30 марта - Первый номер журнала "Домашнее чтение", основанного
Диккенсом.
Ноябрь - Последний выпуск "Дэвида Копперфилда".
1852, март - Первый выпуск "Холодного дома".
1853, сентябрь - Последний выпуск "Холодного дома". Выходят в свет два
тома "Истории Англии для детей", которые с 25 января 1851 по 10 декабря 1853
года печатались частями в "Домашнем чтении".
Июнь - Поездка во Францию.
Октябрь - Швейцария и Италия.
Декабрь - Диккенс возвращается на родину.
27, 29, 30 декабря - Бирмингем. Первое публичное чтение
("Рождественская песнь" и "Сверчок на печи").
1854 - Выходит полное издание "Истории Англии для детей".
Апрель - август - В "Домашнем чтении" печатается роман "Тяжелые
времена".
Ноябрь - Поездка во Францию.
1855, декабрь - Первый выпуск "Крошки Доррит".
1856, апрель - Возвращение в Англию.
1857, июнь - Закончена "Крошка Доррит".
Октябрь - Опубликованы "Праздные записки двух праздных подмастерьев",
написанные совместно с Уилки Коллинзом.
1858 - Турне Диккенса по Англии, Ирландии и Шотландии с чтением
произведений. Цикл чтений заканчивается в 1859 году.
1859, 28 мая - Выходит последний номер журнала "Домашнее чтение".
С 30 апреля начинает выходить журнал "Круглый год", в котором с апреля
по ноябрь печатается "Повесть о двух городах".
1860, декабрь - В "Круглом годе" появляется первый выпуск романа
"Большие надежды"
Январь - октябрь - "Записки путешественника по некоммерческим делам"
1861, август - Последний выпуск "Больших надежд". Снова турне по
Англии.
1862 - Чтения продолжаются.
1863, январь - февраль - Благотворительные чтения в Париже.
1864, май - Первый выпуск романа "Наш общий друг"
1865, ноябрь - Закончен "Наш общий друг". Диккенс болен.
Поездка на отдых во Францию. Стейплхерстская железнодорожная
катастрофа.
1866 - Снова чтения. Турне по Англии, Ирландии, Шотландии, Париж.
1867 - Турне по Америке. В рождественском номере "Круглого года"
напечатан рассказ Диккенса и У. Коллинза "Проезд закрыт". Выходит новое
собрание сочинений Диккенса.
1869 - Диккенс начинает писать "Тайну Эдвина Друда".
1870, 9 июня - Смерть Диккенса.
^TБИБЛИОГРАФИЯ^U
"Ч. Диккенс". Библиография русских переводов и критической литературы
на русском языке 1938-1960. Изд-во Всесоюзн. книжной палаты, 1962.
Диккенс Ч., Сочинения в 10 томах. Спб, 1892-1897.
Диккенс Ч., Собрание сочинений в 35 томах. Спб, 1896- 1899.
Диккенс Ч., Собрание сочинений в 33 томах. Спб, 1909.
Диккенс Ч., Полное соч. в 13 томах. Спб, 1909-1910.
Диккенс Ч., Собрание сочинений, тт. 1-4. Детгиз, 1940- 1941.
Диккенс Ч., соч. в 30 томах. Гослитиздат, 1957. Издание
продолжается.
Анненская А. Н., Ч. Диккенс. Его жизнь и литературная деятельность.
Биографический очерк. Спб, 1892. ("Жизнь замечательных людей",
биографическая биб-ка Ф. Павленкова.)
Луначарский А., Жизнь Чарльза Диккенса. (К столетию со дня рождения.)
"Киевская мысль", 1912, Э 25.
Раднов Э., Чарльз Диккенс. Берлин - М., 1922.
Цвейг С., Диккенс. В кн.: Цвейг, соч., т. 7. Ленинград, 1929.
Честертон Г., Диккенс. Л., 1929.
Сильман Г., Диккенс. Очерки творчества. М.-Л.., Гослитиздат, 1948.
Ланн Е. Л., Диккенс. Беллетризированная биография. М., Гослитиздат,
1946.
Ивашева В. В., Творчество Диккенса. М., изд-во Московского
университета, 1954.
Нерсесова М. А., Творчество Ч. Диккенса. М., изд-во "Знание", 1957.
Михальская Н., Чарльз Диккенс. Очерк жизни и творчества. М., 1959.
Катарский И. М., Диккенс. Критико-биографический очерк. Гослитиздат,
1960.
Фридлендер Ю., Чарльз Диккенс. Указатель важнейшей литературы на
русском языке (1838-1945), Л., 1946.