Чарльз Диккенс. Статьи и речи
---------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 28.
Под общей редакцией А. А. Аникста и В. В. Ивашевой
Государственное издательство художественной литературы Москва 1960
Переводы с английского
OCR Кудрявцев Г.Г.
---------------------------------------------------------------------------
Charles Dickens
MISCELLANEOUS PAPERS AND SPEECHES
(1838-1869)
Редактор переводов Я. РЕЦКЕР
СТАТЬИ
^TВОЗВРАЩЕНИЕ НА СЦЕНУ ПОДЛИННО ШЕКСПИРОВСКОГО "ЛИРА"^U
Перевод И. Гуровой
Все, на что мы только осмеливались надеяться, когда директором
Ковентгарденского театра стал мистер Макриди *, осуществилось в полной мере.
Однако наиболее блестящим успехом увенчалась, пожалуй, последняя из его
благородных попыток доказать, что драматическое искусство может и должно
служить лишь самым высоким целям. Он вернул театру подлинного шекспировского
"Лира", которого наглое невежество изгнало оттуда почти сто пятьдесят лет
назад.
Некий Ботлер, согласно преданию, подал пресловутому поэту-лауреату
Нейхему Тейту * постыдную мысль "переделать "Лира" на новый лад". Обращаясь
к указанному Ботлеру, мистер Тейт в посвящении изрекает: "Ваши слова
оказались воистину справедливыми. Передо мной была груда драгоценных камней,
не вставленных в оправу, даже не отшлифованных, и все же столь
ослепительных, что я скоро понял, какое попало мне в руки сокровище". И вот
Нейхем принялся усердствовать: вставил драгоценные камни в оправу,
отшлифовал их чуть ли не до дыр; выбросил самые лучшие из них, в том числе
Шута; навел на них глянец пошлости; нашпиговал трагедию любовными сценами;
послал Корделию вместе с ее возлюбленным в удобную пещеру, чтобы она могла
обсушиться и согреться, пока ее обезумевший, лишенный крова старик отец
бродит по степи под ударами безжалостной бури; и наконец, вознаградил и
этого беднягу за его страдания, вернув ему сусального золота одежды и
жестяной ски
Беттертон * был последним великим актером, которому довелось сыграть
"Лира" прежде, чем трагедия была столь кощунственно исковеркана. Его
выступления в этой роли между 1663 и 1671 годами считаются высшим
достижением его гения. Десять лет спустя мистер Тейт выпустил свою гнусную
поделку, в которой и играли в последовательном порядке Боэм, Квин, Бут,
Барри, Гаррик, Гендерсон, Кембл, Кип. Теперь же мистер Макриди, к вечной
своей чести, восстановил шекспировский текст, и нам хотелось бы знать,
найдется ли актер, у которого хватит глупого упрямства вернуться после этого
к тексту мистера Тейта! Успех мистера Макриди обрек эту мерзость на вечное
забвение.
Шут в трагедии "Король Лир" - это одно из удивительнейших созданий
шекспировского гения. Его находчивые, язвительные и умные шутки, его
несокрушимая преданность, его необыкновенная чуткость, его скрывающий
отчаяние смех, безмолвие его печали, сопоставленные с величием сурового
страдания Лира, с безмерностью горя Лира, с грозным ужасом безумия Лира,
заключают в себе благороднейший замысел, на какой только способны ум и
сердце человека. И это не просто благороднейший замысел. Публика, в течение
трех вечеров переполнявшая зал Ковент-Гардена, доказала своим благоговейным
вниманием - и даже чем-то большим, - как необходим Шут для действия, для
всей трагедии. Он необходим для зрителя, как слезы для переполненного
сердца; он необходим для самого Лира, как воспоминание об утраченном царстве
- как ветхие одеяния былого могущества. Несколько лет назад мы
предсказывали, что рано или поздно это поймут все, и сейчас можем с еще
большим правом повторить свои слова. Мы снова возьмем на себя смелость
сказать, что Шекспир скорее позволил бы изгнать из трагедии самого Лира, чем
изгнать из нее своего Шута. Мы словно видим, как он, обдумывая свое
бессмертное произведение, вдруг чутьем божественного гения постиг, что такие
безмерные несчастья можно показать на сцене, только если эти невыносимые
страдания, непостижимо величественные и ужасные, будут оттенены и смягчены
тихой грустью, объяснены зрителям на более близком и доступном примере. Вот
тогда он и задумал образ Шута, и только тогда его удивительная трагедия
предстала перед ним во всей своей красоте и совершенстве.
Ни в одной другой пьесе Шекспира нет ничего подобного Шуту в "Короле
Лире", и он неотделим от тоски и борения страстей в сценах безумия. Он
неразрывно связан с Лиром, он - последнее звено, еще соединяющее старого
короля с любовью Корделии и с короной, от которой он отказался. Ярость
волчицы Гонерильи впервые пробуждается, когда она слышит, что отец ударил ее
любимца "за то, что тот выругал его шута", и первое, о чем спрашивает
лишившийся трона старик: "Где мой шут? Эй, ты, послушай, сходи за моим
дураком". "Ну так где же мой шут? А? Похоже, будто все заснули". "Однако где
же мой дурак? Я второй день не вижу его". "Позовите сюда моего шута". Все
это подготавливает нас к трогательным словам, которые, заикаясь, произносит
один из служителей: "С отъезда молодой госпожи во Францию королевский шут
все время хандрит". И когда мистер Макриди с досадой, к которой
примешивается плохо скрытая грусть, отвечает ему: "Ни слова больше! Я сам
это заметил", - это производит необыкновенное впечатление. Мы догадываемся,
что в глубине его сердца все еще живет память о той, кто прежде была его
кумиром, верхом совершенства, отрадой его старости, "любимицей отца". И
столь же трогателен ласковый взгляд, который он бросает на вошедшего Шута,
спрашивая с искренней озабоченностью: "А, здравствуй, мой хороший! Как
поживаешь?" Разве можно после этого сомневаться, что его любовь к Шуту
связана с Корделией, которая была добра к бедняге, теперь тоскующему в
разлуке с ней? И уже это подготавливает нас к высочайшей трагедии финала,
когда Лир, лишившись всего, что он любил на земле, склоняется над мертвым
телом дочери и вдруг вспоминает о другом кротком, верном и любящем создании,
которого он лишился, в минуту смертельной агонии ставя рядом два сердца,
разбившиеся в служении ему: "И бедный мой дурак повешен!"
Лир мистера Макриди, и раньше отличавшийся мастерским воплощением
авторского замысла, еще более выиграл от возвращения в трагедию Шута. Это
находится в полном соответствии с толкованием образа. Перечисленные нами
сцены, например, в какой-то мере предвосхищались еще в самом начале, когда
за гордой надменностью и королевским безрассудством Лира крылось и нечто
другое - нечто, искупавшее его обращение с Корделией. Растерянная пауза
после того, как он отнимает у нее "родительское сердце", торопливость и в то
же время неуверенность, когда он приказывает позвать французского короля:
"Вы слышите? Бургундский герцог где?" - сразу показывают нам, какого
снисхождения он заслуживает, какой жалости, и мы понимаем, что он не владеет
собой, и видим, как сильно и непобедимо владеющее им безрассудство. Стиль
игры Макриди остается тем же в первой большой сцене с Гонерильей, где можно
заметить столько правдивых и страшных в своей естественности штрихов. В этой
сцене актер поднимается на самые высоты страстей Лира, проходя через все
ступени страдания, гнева, растерянности, бурного возмущения, отчаяния и
безысходного горя, пока наконец не бросается на колени и, воздев руки к
небу, изнемогая от муки, не произносит грозного проклятия. В главной сцене
второго действия есть тоже немало чудесных мест: его полная "hysterias
passio" {Истерии (лат.).} попытка обмануть самого себя, его боязливая,
тревожная нежность к Регане, возвышенное величие его призыва к небесам - эти
страшные усилия сдержаться, эти паузы, этот невольный взрыв гнева после
слов: "Я более не буду мешать тебе. Прощай, дитя мое", - и, как нам кажется,
несравненная по глубокой простоте и мучительному страданию великолепная
передача стыда, когда он прячет лицо на плече Гонерильи и говорит:
Тогда к тебе я еду.
Полсотни больше двадцати пяти
В два раза - значит, ты в два раза лучше.
И вот тут присутствие Шута позволяет ему совсем по-новому подать
коротенькую фразу, заключающую сцену, когда вне себя от жгучего гнева,
пытаясь порвать смыкающееся вокруг него кольцо неизъяснимых ужасов, он вдруг
чувствует, что рассудок его мутится, и восклицает: "Шут мой, я схожу с ума!"
Это куда лучше, чем бить себя по лбу, бросая себе велеречивый и напыщенный
упрек.
А Шут в сцене бури! Только сам побывав в театре, может читатель понять,
как он тут необходим и какое глубокое впечатление производит его присутствие
на зрителей. Художник-декоратор и машинист вложили в эту сцену все свое
искусство, великий актер, играющий Лира, превзошел в ней самого себя - но
все это бледнеет перед тем, что в ней появляется Шут. Здесь его характер
меняется. Пока еще была надежда, он пытался лихорадочно-веселыми шутками
образумить Лира, пробудить в его сердце былую любовь к младшей дочери, но
теперь все это уже позади, и ему остается только успокаивать Лира, чтобы
как-то разогнать его черные мысли. Во время бури Кент спрашивает, кто с
Лиром, и слышит в ответ:
Никого. Один лишь шут,
Старающийся шутками развеять
Его тоску.
{Перевод Б. Пастернака.}.
Когда же ему не удается ни успокоить Лира, ни развеять шутками его
тоску, он, дрожа от холода, поет о том, что приходится "лечь спать в
полдень". Он покидает сцену, чтобы погибнуть совсем юным, и мы узнаем о его
судьбе, только когда над телом повешенной Корделии раздаются исполненные
невыразимой боли слова.
Лучше всего в сценах в степи Макриди удается место, когда он вспоминает
о "бездомных, нагих горемыках" и словно постигает совсем иной, новый Но
вообще этим сценам несколько не хватает бурности, сверхчеловеческого
безумия. Зритель все время должен чувствовать, что главное здесь - не просто
телесные страдания. Однако беседа Лира с "Бедным Томом" была необыкновенно
трогательной, так же как и две последние сцены - узнавание Корделии и
смерть, столь прекрасные и патетичные, что они исторгли у зрителей
искреннейшую и заслуженную дань совершенству. Показывая нам, как сердце отца
не выдерживает переполняющего его отчаяния и разрывается с последним
горестным вздохом, мистер Макриди добавляет последний завершающий штрих к
единственному совершенному образу Лира, какой звала Англия со времен
Беттертона.
Нам еще не доводилось видеть, чтобы какая-либо трагедия так потрясла
публику, как этот спектакль. Он - истинное торжество театра, ибо утверждает
его высокую миссию. Почти все актеры показали себя с наилучшей стороны. Кент
мистера Бартли был совершенен во всех отношениях, а мисс Хортон играла Шута
с редкостным изяществом и тонкостью. Мистер Элтон был лучшим Эдгаром, какого
нам только довелось видеть, если не считать мистера Чарльза Кембла; Регана
мисс Хадерт много способствовала общему впечатлению, а Эдмунд мистера
Андерсона был полон энергии и очарованья. Для описания же всего прочего,
потребовавшего стольких знаний, вкуса и стараний, мы прибегнем к перу
превосходного критика из "Джона Буля" *, ибо лучше него сделать это
невозможно.
4 февраля 1838 г.
^TМАКРИДИ В РОЛИ БЕНЕДИКТА^U
Перевод И. Гуровой
Во вторник опять давали "Много шуму из ничего" и "Комуса" * и театр был
полон. Публика принимала их так же восторженно, как и в бенефис мистера
Макриди, и теперь они будут повторяться дважды в неделю.
Нам хотелось бы сказать несколько слов о мистере Макриди в роли
Бенедикта не потому, что нужно хвалить достоинства его игры тем, кто видел
ее сам, - достаточно вспомнить, как рукоплещут ему зрители, - а потому, что,
на наш взгляд, ему не воздают должного некоторые из тех, кто описал
спектакль для той знатной и благородной публики (ее, увы, больше, чем
хотелось бы), которая редко удостаивает своим посещением театры, за
исключением, разумеется, заграничных, а если и решает осчастливить
английский храм Мельпомены *, то, по-видимому, только из похвального желания
очистить и возвысить своим присутствием зрелище, полное гнусных
непристойностей, чем и объясняется ее обычный выбор места развлечения.
Трагику, выступающему в комедии, всегда грозит опасность, что публика
останется к нему холодной. Во-первых, многим не нравится, что тот, кто
прежде заставлял их плакать, теперь заставляет их смеяться. Во-вторых, ему
надо не только создать соответствующий образ, но и с первых же минут сделать
его настолько ясным и убедительным, чтобы зрители на время забыли о том
мрачном и трагическом, с чем в их памяти связан сам а И наконец,
существует широко распространенное убеждение, касающееся всех искусств и
всех областей общественной деятельности, а именно: что путь, по которому
человек идет много лет, - хотя бы путь этот и был усыпан розами, -
предназначен ему судьбой, и значит, ни по каким другим путям он ходить не
умеет и не должен.
К тому же даже у людей с тонким взыскательным вкусом представление о
героях пьесы в значительной мере определяется первым впечатлением; можно
смело утверждать, что большинство, не полагаясь на собственное суждение,
бессознательно видит Бенедикта не таким, каким он предстал перед ними при
чтении пьесы, а таким, каким его впервые показали им на подмостках. И вот
они вспоминают, что в таком-то месте мистер А. или мистер Б. имел
обыкновение упирать руки в боки и многозначительно покачивать головой; или
что в таком-то месте он доверительно кивал и подмигивал партеру, обещая
нечто замечательное; или в таком-то месте держался за живот и дергал
плечами, словно от смеха, - и все это представляется им присущим не манере
игры вышеупомянутых мистера А. или мистера Б., а самому шекспировскому
Бенедикту, подлинному Бенедикту книги, а не условному Бенедикту подмосток, и
когда они замечают отсутствие какого-нибудь привычного жеста, им кажется,
что опущена часть самой роли.
Взявшись играть Бенедикта, мистер Макриди должен был преодолеть все эти
трудности, однако не кончилась еще его первая сцена во время первого
спектакля, как вся публика в зале уже поняла, что до самого конца будет с
восторгом следить за этим новым Бенедиктом - таким оригинальным, живым,
деятельным и обаятельным.
Если то, что мы называем благородной комедией (пожалуй, Шекспир не
понял бы такого обозначения), не должно смешить, значит, мистер Макриди
ничем не напоминает Бенедикта из благородной комедии. Но раз он - то есть
сеньор Бенедикт из Падуи, а не Бенедикт той или этой труппы, - постоянно
развлекает действующих лиц "Много шума из ничего", раз он, как говорит дон
Педро, "с головы до пят воплощенное веселье" и постоянно заставляет смеяться
и принца и Клавдио, которые, надо полагать, знают толк в придворных
тонкостях, ми осмеливаемся думать, что тем, кто сидит ниже соли * или по ту
сторону рампы, тоже не заказано посмеяться. И они смеются - громко и долго,
чему свидетели сотрясающиеся стены Друри-Лейна.
Как бы мы ни судили - по аналогии ли, по сравнению ли с природой,
искусством или литературой, по любому ли мерилу, как внутри нас, так и
вовне, - мы можем прийти только к одному выводу: невозможно представить себе
более чистый и высокий образчик подлинной комедии, чем игра мистера Макриди
в сцене в саду, после того как он выходит из беседки. Когда он сидел на
скамье, неловко скрестив ноги, недоуменно и растерянно хмурясь, нам
казалось, что мы глядим на картину Лесли *. Именно такую фигуру с радостью
изобразил бы этот превосходный художник, так тонко ценивший тончайший
Тем, кому эта сцена кажется грубоватой, фарсовой или неестественной,
следовало бы припомнить весь предшествующий ей ход событий. Пусть они
подумают хорошенько и попытаются представить себе, как бы описал поведение
Бенедикта в эту критическую минуту писатель-романист, не предполагающий, что
эта роль найдет когда-нибудь живое воплощение: и они непременно придут к
заключению, что описано будет именно то, что показал нам мистер Макриди.
Перечтите любое место в любой пьесе Шекспира, где рассказывается о поведении
человека, попавшего в нелепое положение, и, опираясь только на этот критерий
(не касаясь даже ошибочного представления о естественной манере держаться,
которое могло возникнуть у Гольдсмита, Свифта, Филдинга, Смоллета, Стерна,
Скотта или других таких же непросвещенных ремесленников), попробуйте
придраться к превосходной игре мистера Макриди в этой сцене.
Тонкое различие между этим толкованием образа и последующими любовными
сценами с Беатриче, вызовом Клавдио и веселыми, находчивыми ответами на
шутки принца в самом конце было под силу воплотить только подлинному
мастеру, хотя самый неискушенный зритель в зале не мог не почувствовать и не
оценить его. Нам показалось, что во втором действии мистер Макриди старается
избегать Беатриче слишком уж всерьез; но это, пожалуй, излишняя
придирчивость - считать недостатком подобную мелочь при столь отточенной и
совершенной игре. А она действительно была такой - это наше искреннее и
беспристрастное мнение, которое мы проверили на досуге, когда уже улеглись
волнение и восхищение, вызванные спектаклем.
Остальные роли в большинстве тоже были сыграны превосходно. Мистер
Андерсон был отличным Клавдио в любовных и веселых сценах, но невозмутимое
равнодушие, с которым он принял известие о мнимой смерти Геро, бросает тень
на его здравый смысл и портит всю пьесу. Мы были бы от души рады, если бы
это досадное обстоятельство удалось исправить. Кизил мистера Комптона порой
бывал похож на себя, хотя и обладал твердостью железа. Если бы он, благодаря
своему знакомству с Кили *(чье всепоглощающее внимание к ученому соседу
поистине изумительно), смог раздобыть немножко масла, то из него получился
бы куда более удачный начальник стражи принца. Миссис Нисбетт очаровательна
с начала до конца, а мисс Фортескью еще более очаровательна, потому что
уверенности у нее больше, а букет у корсажа - меньше. Мистер Фелпс и мистер
У. Беннет заслуживают особого упоминания за то, что играли с большим
воодушевлением и большим тактом.
Пусть те, кто по-прежнему считает, будто созерцание древнеримского
сената, изображаемого кучкой статистов, за пять шиллингов усевшихся у
колченогого стола, над которым виднеются тоги, а под которым прячутся
плисовые штаны, более приятно и поучительно, нежели живая правда,
предлагавшаяся им в "Кориолане" в те дни , когда мистер Макриди был
директором Ковент-Гардена, пусть такие поклонники театра отправятся бродить
по диким дебрям в нынешней постановке "Комуса", пусть они посмотрят на
сцену, когда
Он и его чудовищная свита,
Как волки воют, тиграми ревут
В своей берлоге темной, в честь Гекаты
Свершая тайный, мерзостный обряд... -
и попробуют примирить свое прежнее мнение с законами человеческого
разума.
4 марта 1843 г.
^TДОКЛАД КОМИССИИ, ОБСЛЕДОВАВШЕЙ ПОЛОЖЕНИЕ И УСЛОВИЯ ЖИЗНИ ЛИЦ, ЗАНЯТЫХ РАЗЛИЧНЫМИ ВИДАМИ УМСТВЕННОГО ТРУДА В ОКСФОРДСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ^U
Перевод И. Гуровой
Едва ли необходимо напоминать нашим читателям, что несколько месяцев
тому назад лордом-канцлером была назначена комиссия для расследования
плачевного засилия невежества и суеверий, якобы имеющего место в Оксфордском
университете. Представители этого почтенного заведения в палате общин и
прежде и потом не раз публично сообщали весьма удивительные и зловещие
факты. Поручение это было возложено на ту же комиссию, которая ранее
обследовала состояние нравственности детей и подростков, работающих на
шахтах и заводах, ибо было вполне справедливо решено, что сравнение мрака,
царящего в колледжах, с мраком шахт и вредной атмосферы храма науки с
атмосферой храмов труда будет весьма полезно для общества и, возможно,
откроет ему глаза на многое.
С тех пор комиссия деятельно занималась порученным ей расследованием и,
изучив всю массу собранного ею материала, сделала некоторые выводы,
вытекающие, по ее мнению, из фактов. Ее доклад лежит сейчас перед нами, и
хотя он еще не был представлен парламенту, мы берем на себя смелость
привести его целиком.
Комиссией было установлено:
Во-первых, касательно условий труда,
Что процессы умственного труда в Оксфордском университете остались по
сути дела точно такими же, как в те дни, когда его учредили для изготовления
священников. Что они застыли в неподвижности (а в редких случаях, когда
наблюдались какие-то изменения, последние всегда оказывались к худшему), в
то время как трудовые процессы повсюду изменялись и улучшались. Что занятия,
которым предаются молодые люди, чрезвычайно опасны и губительны из-за
огромного количества пыли и плесени. Что все они становятся удивительно
близорукими и весьма многие из них еще в юных летах лишаются разума, и
возвращается он к ним крайне редко. Что весьма часто их поражает полная и
неизлечимая слепота и глухота. Что они впадают в глубочайшую апатию и
поэтому готовы подписать что угодно, не спрашивая и не имея ни малейшего
представления, под чем именно они ставят свою подпись - последнее явление
чрезвычайно распространено среди этих несчастных, и они не отступают от
своего обычая, даже когда требуется подписать разом тридцать девять пунктов
*. Что из-за отупляющего однообразия их занятий и вечного повторения одного
и того же (для чего требуется не умение самостоятельно мыслить, но лишь
присущая даже попугаю способность подражать) у них замечается полное и
грустное сходство друг с другом в характере и мнениях, причем развитие их
застыло на мертвой точке (весьма и весьма мертвой, по мнению комиссии)
непоправимого скудоумия. Что такая система труда неизбежно приводит к
разжижению и даже параличу мозга. Комиссия с полным основанием может
добавить, что в профессии шахтеров Шотландии, ножовщиков Шеффилда или
литейщиков Вулвергемптона ею не было найдено ничего и в половину столь
вредного для лиц, занятых на такой работе, или столь опасного для общества,
как губительная система труда, принятая в Оксфордском университете.
Во-вторых, касательно вопиющего невежества,
Что положение в Оксфордском университете в этом отношении поистине
ужасающе. Принимая во внимание все обстоятельства, комиссия даже пришла к
выводу, что подростков и юношей, работающих на шахтах и фабриках, можно
считать высокообразованными людьми, отличающимися тонким интеллектом и
обширнейшими знаниями, если сравнить их с молодежью и стариками, занятыми
производством священников в Оксфорде. И вывод этот был сделан комиссией не
столько после чтения заслуживших приз стихотворений и установления
удивительно малого числа тех молодых людей, которые, пробыв в университете
положенный срок, сумели в своей дальнейшей жизни чем-нибудь отличиться или
хотя бы стать здоровыми телесно и духовно, сколько путем рассмотрения
собранных при обоих обследованиях сведений и беспристрастной сравнительной
оценки их.
Совершенно справедливо, что в Бринсли (Дербишир) мальчик, отвечавший на
вопросы комиссии, обследовавшей детей и подростков, не сумел грамотно
написать слово "церковь", хотя и учился в школе три года, в то время как
лица, находящиеся в Оксфордском университете, вероятно, все могут написать
слово "церковь" с величайшей легкостью, да и редко пишут что-нибудь еще.
Однако, с другой стороны, не следует забывать, что лицам, находящимся в
Оксфордском университете, были совершенно непонятны такие простые слова, как
справедливость, милосердие, сострадание, доброта, братская любовь,
терпимость, кротость и благие дела, в то время как, согласно собранному
материалу, с несложными понятиями "священник" и "вера" у них были связаны
самые нелепые представления. Некий работающий на шахте мальчик знал о
Всемогущем только одно - что "его все проклинают", но, как ни отвратителен
глагол "проклинать" рядом с именем источника милосердия, все же переведите
его из страдательного в действительный залог, поставьте имя Вседержителя в
именительном падеже вместо винительного, и вы убедитесь, что, хотя такое
выражение куда более грубо и кощунственно, почти все лица, подвизающиеся в
Оксфордском университете, представляют себе творца вселенной только таким.
Что ответы лиц, подвизающихся в вышеуказанном университете, на вопросы,
задававшиеся им в ходе обследования членами комиссии, указывают на упадок
морали, куда более серьезный, чем обнаруженный где-либо на шахтах и
фабриках, как неопровержимо доказывается следующими примерами. Подавляющее
большинство опрошенных на вопрос, что они подразумевают под словами
"религия" и "искупление", ответили: горящие свечи. Некоторые заявили - воду,
другие - хлеб, третьи - малюток мужского пола, а кое-кто смешал воду,
горящие свечи, хлеб и малюток мужского пола воедино и назвал это верой. Еще
некоторые на вопрос, считают ли они, что для небес или для всего сущего
имеет важное значение, надевает ли в определенный час смертный священник
белое или черное одеяние, поворачивает ли он лицо к востоку или к западу,
преклоняет ли свои бренные колени, или стоит, или пресмыкается по земле,
ответили: "Да, считаем". А когда их спросили, может ли человек,
пренебрегавший подобной мишурой, обрести вечное упокоение, дерзко ответили:
"Нет!" (см. свидетельство Пьюзи и других).
А один молодой человек (настолько не первой молодости, что он, казалось
бы, мог уже образумиться), будучи спрошен на занятиях, считает ли он, что
человек, посещающий церковь, тем самым уже во всех отношениях превосходит
человека, посещающего молельню, также ответил: "Да!" Это, по мнению
комиссии, пример такого невежества, узколобого ханжества и тупости, какого
не сыскать в материалах обследования шахт и фабрик и какое могла породить
только система занятий, принятая в Оксфордском университете (см.
свидетельство Инглиса). Один мальчик предупредил все вопросы комиссии,
обследовавшей шахты и фабрики, сразу заявив, что "ни об чем судить не
берется", а лица, подвизающиеся в Оксфордском университете, единогласно
заявляют, что "ни об чем судить не берутся" (за исключением таких пустяков,
как чужие души и совесть) и что, веря в божественность рукоположения любого
угодного им священника, они "ни перед кем и ни в чем не ответственны". А
это, по мнению комиссии, опять-таки куда более вредно и чревато куда
большими опасностями для благополучия всего общества (см. материалы
обследования).
Мы смиренно обращаем внимание вашего величества на то, что лица, дающие
подобные ответы, придерживающиеся подобных мнений и отличающиеся подобным
невежеством и тупым ханжеством, могут причинить гораздо больше зла, нежели
неспособные наставники подростков и молодых людей, подвизающиеся на шахтах и
фабриках, поскольку последние обучают молодежь добровольно и их всегда можно
удалить, если того потребуют интересы общества, в то время как первые - это
учителя воскресной школы, обязательной для всего королевства, навязываемые
Законом подданным вашего величества, и уволить их за неспособность или
недостойное поведение могут только некие надзиратели - так называемые
епископы, которые чаще всего даже менее способны, чем они, и ведут себя еще
менее достойно. Посему наш верноподданнический долг требует, чтобы мы
рекомендовали вашему величеству лишить указанных лиц экономических,
социальных и политических привилегий, коими они сейчас пользуются, развращая
и загрязняя душу и совесть подданных вашего величества, а если за ними
все-таки будет сохранено право даровать ученые степени и отличия, то хотя бы
изменить названия этих степеней так, чтобы можно было сразу понять, на каком
основании они даруются. И это, если ваше величество соблаговолит
согласиться, можно будет сделать без малейшего нарушения основных принципов
истинного консерватизма, сохранив начальные буквы нынешних названий (вещь
весьма существенная), как-то: "баккалавр идиотизма", "магистр измышлений",
"доктор церковного пустословия" и тому подобное.
Смиренно представляем этот доклад вашему величеству.
Томас Тук (м. п.)
Т. Саутвуд Смит (м. п.)
Леонард Хорнер (м. п.)
Роберт Дж. Сондерс (м. п.)
3 июня 1843 г.
^TИНТЕРЕСЫ СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА^U
Перевод И. Гуровой
Наше правительство так ловко и умело манипулировало "Законом против
заговоров", что, по нашему мнению, ему следовало бы (высматривая
государственным оком пути умиротворения некоторых из своих наиболее
влиятельных и наиболее своевольных сторонников) обвинить все промышленные
интересы страны в заговоре против ее сельскохозяйственных интересов. Дабы не
дать предлога для отвода присяжных, их следует набрать из числа арендаторов
герцога Букингемского *, а самого герцога Букингемского сделать их
старшиной; ну, а для того, чтобы вся страна была довольна судьей и заранее
уверена в его мягкости и беспристрастии, представляется желательным чуточку
изменить закон (совершеннейший пустяк для консервативного правительства,
которое знает, чего хочет!) и передать дело в церковный суд под
председательством епископа Эксетерского. Генеральный прокурор Ирландии,
перековав свой меч на орало, мог бы возглавить обвинение, а мистер Кобден *
и прочие адвокаты выбирали бы любые линии защиты, доказывали бы и
опровергали все, что им заблагорассудится, не испытывая ни малейшего
беспокойства или сомнения относительно того, каким будет вердикт.
Нет никаких сомнений, что почти вся страна вступила в заговор против
этих злосчастных, хотя и священных сельскохозяйственных интересов. Ведь не
только в стенах театра Ковент-Гарден или манчестерского Фритрейдхолла и
ратуши Бирмингема гремит клич - "Отменить хлебные законы!" * Он слышится в
стонах, доносящихся по ночам из богаделен, где на кучках соломы спят
обездоленные; его мы читаем на изможденных, землистых от голода лицах,
превращающих наши улицы в приют ужаса; он звучит в благодарственной молитве,
которую бормочут исхудалые арестанты над своей скудной тюремной трапезой; он
начертан страшными письменами на стенах тифозных бараков; нетрудно увидеть
его следы во всех цифрах смертности. И все это неопровержимо доказывает, что
против несчастных сельскохозяйственных интересов создается обширнейший
заг И это так ясно, что о нем вопиют железные дороги. Кучер старой
почтовой кареты был другом фермера. Он ходил в высоких сапогах, разбирался в
коровах, кормил своих лошадей овсом и питал самый горячий личный интерес к
солоду. Одежда машиниста, его вкусы и привязанности тяготеют к фабрике. Его
бумазейный костюм, пропитанный угольной пылью и покрытый пятнами сажи, его
вымазанные в масле руки, его грязное лицо, его познания в механике - все
выдает в нем сторонника промышленных интересов. Огонь, дым и раскаленный
пепел - вот его свита. Он не связан с землей, путь его - это дорога из
железа, сотворенная в доменных печах. Его предостерегающий крик не
облекается в великолепные слова древнего саксонского диалекта наших предков
- это сатанинский вопль. Он не кричит "йя-хип!" во всю силу
сельскохозяйственных легких, но испускает механический рев из промышленно
сотворенной глотки.
Так где же сохраняются еще сельскохозяйственные интересы? Из какой
области нашей социальной жизни не были они изгнаны, уступив место
незаслуженно возвышаемому сопернику-самозванцу?
Можно ли назвать сельскохозяйственной полицию? Сельскохозяйственными
были стражники. Они все до единого носили вязаные ночные колпаки, они
поощряли рост строевого леса, патриотически придерживаясь дубинок и
колотушек самых титанических размеров; каждую ночь они спали в будках,
представлявших собой лишь видоизмененную форму знаменитых деревянных стен
Старой Англии; они неизменно просыпались, только когда было уже слишком
поздно, - в этом отношении их легко было спутать с самыми что ни на есть
подлинными фермерами. Ну, а полицейские? Пуговицы на их мундирах изготовлены
в Бирмингеме, из дюжины их дубинок не соорудишь и одной настоящей колотушки;
им не дано деревянных стен, чтобы почивать между ними, а на голове они носят
кованое железо.
Можно ли назвать сельскохозяйственными врачей? Пусть ответят на этот
вопрос господа Морисон и Моут из Гигиенического заведения на Кингс-Кросс в
Лондоне. Разве деятельность этих джентльменов не является постоянным
доказательством того факта, что все наши медики объединились, дабы
единодушно опровергать достоинства универсальных растительных лечебных
средств? И разве это пренебрежение к растениям и пристрастие к стали и
железу, которое отличает практикующих врачей, можно истолковать как либо
иначе? Разве это не совершенно открытое отречение от интересов сельского
хозяйства и не поддержка промышленных?
А хранители законов - разве они не нарушают верность прекрасной девице,
которую им следовало бы боготворить? Спросите об этом у Генерального
прокурора Ирландии. Спросите у этого достопочтенного и ученого джентльмена,
который на днях публично отбросил серое гусиное перо - продукт сельского
хозяйства - и взялся за пистолет, утративший со введением пистонных замков
даже кремень - свою последнюю связь с сельским хозяйством. Или задайте тот
же самый вопрос еще более высокому деятелю юстиции, который в том самом
случае, когда ему надлежало быть тростником, колеблющимся туда и сюда в
зависимости от ветра противоречивых фактов, восседал на судейском кресле
словно идол, отлитый Властью из самого тяжелого чугуна.
Весь мир принимает чрезмерное участие в наших промышленных интересах -
всегда и везде: в этом и источник недовольства и великая истина. С
сельскохозяйственными интересами - что бы ни крылось под этим названием -
дело обстоит совсем по-другому. Их представители не думают о страдающем
мире, не видят его и равнодушны к тому, что им все-таки о нем известно; и
так будет, пока мир остается миром. Все те, кого Данте поместил в первый
круг обители скорби, отлично могли бы представлять сельскохозяйственные
интересы в нынешнем парламенте, или на собраниях друзей фермеров, или где
угодно еще.
Но речь сейчас идет не об этом. Против сельского хозяйства замышлен
заговор; и мы хотели только привести несколько доказательств существования
этого заговора и того, что в нем участвуют самые различные классы.
Разумеется, обвинительному акту против всех промышленных интересов в целом
совсем незачем быть длиннее обвинительного акта против О'Коннела и других *.
В качестве представителя этих интересов можно взять мистера Кобдена, каковым
его и так все единодушно признают. Пусть нет никаких улик - они и не
требуются. Достаточно будет судьи и присяжных. А их-то правительство отыщет
без труда, если только оно хоть чему-нибудь научилось.
9 марта 1844 г.
^TУГРОЖАЮЩЕЕ ПИСЬМО ТОМАСУ ГУДУ* ОТ НЕКОЕГО ПОЧТЕННОГО СТАРЦА^U
Перевод И. Гуровой
Мистер Гуд, сэр!
Конституции все-таки приходит конец. Не смейтесь, не смейтесь, мистер
Гуд! Я знаю, что конец ей приходил уже раза два иди три, а может, даже и
четыре. Но сейчас она дышит на ладан, сэр, это уж точно.
С вашего разрешения, я хочу указать, что последние выражения были
употреблены мной сознательно, сэр, и отнюдь не в том смысле, в каком они
употребляются нынешними безмозглыми фатами. Когда я был мальчиком, мистер
Гуд, фатов еще и в помине не было. Англия была Старой Англией, когда я был
молод. Мне и в голову не могло прийти, что она станет Молодой Англией *,
когда я буду Но нынче все идет задом наперед.
Да, в мои дни правительства были правительствами, а судьи - судьями,
мистер Гуд. И никаких этих нынешних глупостей. Попробовали бы вы начать свои
крамольные жалобы - мы тут же пустили бы в ход солдат. Мы пошли бы в атаку
на Ковентгарденский театр, сэр, как-нибудь вечером в среду - и с примкнутыми
штыками. Тогда судьи умели быть твердыми и блюсти достоинство закона. А
теперь остался только один судья, который умеет исполнять свой долг. Именно
он судил недавно ту самую мятежницу, которая, хотя и имела сколько угодно
работы (шила рубашки по три с половиной пенса за штуку), нисколько не
гордилась своей славной родиной и, чуть только потеряв легкий заработок, в
помрачении чувств изменнически попыталась утопиться вместе со своим
малолетним ребенком; и этот достойнейший человек не пожалел труда и сил -
труда и сил, сэр, - чтобы немедленно приговорить ее к смерти и объяснить ей,
что в этом мире для нее нет милосердия. Прочтите газеты за среду 17 апреля -
и вы сами во всем убедитесь. Его не поддержат, сэр, я знаю, его не
поддержат; однако не забудьте, что его слова стали известны во всех
промышленных городах нашей страны и читались вслух толпами во всех
политических собраниях, пивных, кофейнях и местах тайных и открытых сборищ,
куда повадились ходить недовольные рабочие, - и никакая жалкая слабость
правительства не сможет изгладить эти слова из их памяти. Великие слова и
деяния, вроде этого, мистер Гуд, не проходят незамеченными в дни, подобные
нашим: их тщательно запоминают, и им не угрожает мрак забвения. Все общество
(особенно те, кто мечтает о мире, о гармонии) весьма ему обязано. Если
какому-нибудь человеку суждено будет нахватать звезд с неба, то только ему;
и мне говорили даже, что это ему как-то почти удалось.
Но даже ему не под силу спасти конституцию, сэр, - ее искалечили
непоправимо. А вам известно, в какую гнусную непогоду потерпит она крушение,
мистер Гуд, и ради чего будет принесена в жертву? А вы знаете, на какую
скалу она наткнется, сэр? Я убежден, что нет, ибо пока это известно только
мне одному. Но я расскажу вам.
Конституция разобьется, сэр (в морском смысле этого слова), о
вырождение рода человеческого в Англии и о его превращение в смешанное племя
дикарей и пигмеев.
Таков мой вывод. Таково мое предсказание. Вот что несет нам будущее,
сэр, - предостерегаю вас. А теперь я докажу это,
Вы литератор, мистер Гуд, и, как я слышал, написали несколько вещиц,
которые стоит прочесть. Я говорю "как я слышал", потому что не читаю ничего
нынешнего. Вы уж извините меня, но, по моему мнению, человек должен знать о
своем времени только одно - что такого скверного времени никогда прежде не
бывало и, наверное, никогда не будет. Это, сэр, единственный способ обрести
подлинную мудрость и счастье.
По своему положению литератора, мистер Гуд, вы часто посещаете двор
нашей всемилостивейшей королевы, да благословит ее бог! И следовательно, вам
известно, что три главных ключа к дверям королевского дворца (после титула и
политического влияния) суть Наука, Литература и Искусство. Я лично никак не
могу одобрить этого обычая. В нем, по моему мнению, есть нечто
простонародное, варварское, противуанглийское - ведь так издавна повелось в
чужих землях, еще со времен нецивилизованных султанов "Тысячи и одной ночи",
которые всегда старались окружить себя прославленными мудрецами. Но так или
иначе, вы бываете при дворе. А когда вы не обедаете за королевским столом,
для вас всегда накрыт прибор за столом конюших, где, если я не ошибаюсь,
рады видеть людей даровитых.
Но ведь не каждый может быть одаренным человеком, мистер Гуд.
Способности к наукам, литературе или живописи так же не передаются по
наследству, как и плоды трудов ученого, литератора, художника - закон,
искусно подражая природе, отказывает второму поколению в праве на них. *
Отлично, Далее: люди, естественно, стараются найти какие-нибудь другие
средства добиться благосклонности двора и стремятся постичь дух времени,
дабы обеспечить себе или своим потомкам путь к этой высокой цели.
Мистер Гуд, из последних сведений, сообщенных нам "Придворным
бюллетенем", неопровержимо следует, что отец, который желает наставить сына
на путь истинный - на путь, ведущий ко двору, - но не может воспитать из
него ни ученого, ни литератора, ни художника, должен выбрать одно из трех:
искусственными способами сделать из сына карлика, дикого человека или
Мальчика Джонса *. Вот, сэр, та мель, те зыбучие пески, о которые
конституция разобьется вдребезги.
Я наводил справки, мистер Гуд, и установил, что в моем околодке две с
дробью семьи из каждых четырех, принадлежащих к низшим и средним классам,
изыскивают и пускают в ход всевозможные способы, чтобы помешать расти своим
младшим отпрыскам, еще не вышедшим из пеленок.
Не поймите меня ложно - я имею в виду "расти" не в смысле количества
или духовного роста, - нет, они хотят помешать им расти вверх. Несколько раз
в день эти юные создания получают губительное и принижающее питье, состоящее
из равных долей джина и молока, - то самое, которое дают щенятам, чтобы
прекратить их рост. Напиток не столько крепкий, сколько закрепляющий на
достигнутой длине. Сперва в этих младенцах с помощью солонины, копчений,
анчоусов, сардин, селедки, креветок, оливок, горохового супа и тому подобных
блюд возбуждают искусственную и неестественную жажду. Когда же они жалобно
просят пить голосками, которые могли бы растопить даже ледяное сердце, - они
делают это (просят пить, а не растапливают ледяные сердца) каждую минуту, -
то в их чересчур доверчивые желудки вводится вышеупомянутая жидкость. Этот
обычай вызывать жажду, а затем утолять ее с помощью задерживающего рост
напитка соблюдается в столь раннем возрасте и столь ревностно, что кашу
варят теперь на морской воде, а кормилицы, пользовавшиеся прежде безупречной
репутацией, ходят по улицам шатаясь - из-за количества джина, сэр, вводимого
в их организмы с целью постепенного и естественного превращения его в
жидкость, мною уже не раз упомянутую.
По тщательнейшим моим расчетам это происходит, как я уже отметил, в
двух с дробью семьях из каждых четырех. Еще в одной с дробью семье на то же
самое количество делаются попытки вернуть детей к естественному состоянию -
с младенчества привить им любовь к сырому мясу, молодому рому и собиранию
скальпов. Недаром в моду вошли дикие заморские танцы (вы, несомненно,
заметили последнее увлечение полькой?); в большом ходу также дикарские
боевые кличи и вопли (если вы не верите, то зайдите в любой вечер в палату
общин и убедитесь сами). Да-да, мистер Гуд, некоторым людям - и людям,
занимающим к тому же весьма видное положение, - уже удалось вырастить на
редкость диких сыновей, которые с немалым успехом выставлялись на всеобщее
обозрение в судах по делам о банкротстве, в полицейских участках и других
столь же почтенных учреждениях, но которые пока еще не вошли в милость при
дворе: насколько я понимаю, причина тому - еще не забытое впечатление от
дикарей мистера Рэнкина, тем более что дикари мистера Рэнкина все как на
подбор были иностранцами.
Мне незачем напоминать вам, сэр, недавний случай с Невестой Оджибуэя.
Но я слышал от людей надежных, что она собирается удалиться в дикарскую
глушь, где, возможно, обзаведется множеством детей и даст им дикое
воспитание, а они с течением времени, ловко использовав успех, который,
несомненно, ждет их в Виндзоре и Сент-Джеймсе *, завладеют наравне с
карликами всеми самыми важными государственными постами Соединенного
Королевства.
Поразмыслите же, мистер Гуд, над печальными и неизбежными
последствиями, к которым не могут не привести вышеописанные попытки,
встречающие поощрение в самых высоких кругах.
В милость вошел карлик, и значит, общество в первую очередь и главным
образом будет заботиться о создании карликов, а дикарей станут воспитывать
только из тех, из кого карлики не получились. Воображение рисует
невероятнейшие картины такого будущего, однако все, на что способно
воображение, будет осуществлено на самом деле и уже осуществляется. Вы
можете убедиться в этом, обратив внимание на положение тех дам, которых во
время представлений в Египетском зале так восхищает Генерал Том-с-Ноготок *.
Все растущее количество карликов прежде всего скажется на департаменте,
ведающем вербовкой солдат на службу ее величества. Волей-неволей придется
уменьшить строевой рост, а карлики тем временем будут становиться все меньше
и меньше, и вульгарное выражение "от горшка два вершка" превратится из
фигурального в буквальное; для отборных полков, и особенно для гвардии по
всей стране будут специально разыскивать самых низеньких людей, и в двух
крохотных воротах конногвардейских казарм два Тома-с-Ноготок будут каждый
день нести караул верхом па шотландских пони. Сменять их будут (как
Тома-с-Ноготок в перерывах между его выходами) дикие люди, так что
британский гренадер грядущих дней либо сможет уместиться в квартовой кружке,
либо будет носить имя вроде Старины, Голубой Чайки, Летучего Быка, как и
подобает дикому вождю подобного сорта.
Не стану говорить здесь о многочисленных карликах, которые заменят
греческие статуи во всех парках столицы, ибо я склонен считать это переменой
к лучшему, - нет никаких сомнений, что два-три карлика на Трафальгарской
площади послужат только к исправлению вкусов публики.
Как только карлики займут наиболее почетные придворные должности, сэр,
придется несколько изменить существующий этикет. Вполне очевидно, что даже
сам Генерал Том-с-Ноготок не сумел бы сохранить надлежащего достоинства,
если бы ему пришлось шествовать в торжественных процессиях с жердью под
мышкой; посему ныне существующие золотые и серебряные жезлы придется
заменить вертелами из тех же драгоценных металлов; палка из черного дерева
превратится в прутик не толще розги; вместо нынешней булавы придется брать
погремушку его королевского высочества принца Уэльского; а эта безделка (как
назвал ее Кромвель, мистер Гуд) будет перечислена в кредит национального
долга после надлежащей ее оценки правительственным актуарием мистером
Финлейсоном.
Все это, сэр, сгубит конституцию. А ведь это еще не все. Может быть,
конституцию и вправду убить нелегко, но ей грозит столько бед, что хватило
бы и на три конституции, мистер Гуд.
Дикие люди проникнут в палату общин. Только представьте себе это, сэр!
Представьте себе, что в палате общин заседает Сильный Ветер! И сейчас там
нелегко следить за дебатами - так вот, представьте себе, как я уже сказал,
что Сильный Ветер выступает в палате общин на благо своим избирателям! Или
вообразите (ведь это чревато еще более ужасными последствиями), что кабинет
содержит в палате общин переводчика, дабы он мог внятно объяснить стране
намерения ее правительства!
Да одного этого будет достаточно, сэр, чтобы конституция посыпалась
вместе со штукатуркой Сент-Дженм-ского дворца, чтобы от нее остался только
дым!
Однако повторяю: именно к этому мы и идем с необыкновенной быстротой,
мистер Гуд, и я вкладываю свою карточку - пусть она вас окончательно убедит,
но прошу держать мое имя в тайне. Каково будет положение страны, чья армия
состоит из карликов и горстки диких людей, приводящих в смятение ее же ряды,
как те боевые слоны, которых некогда использовали на войне, - я
предоставляю, сэр, вообразить это вам самому. Какие-нибудь безмозглые фаты
могут легкомысленно заявить, что количество новобранцев во флоте после
насильственной вербовки Мальчиков Джонсов * и оставшейся части искателей
милости двора само по себе будет достаточно, чтобы защитить наш остров от
вторжения иноземцев. Но я отвечу этим фатам, сэр, следующее: я признаю всю
мудрость прецедента с Мальчиком Джонсом; очень хорошо, когда таких мальчишек
после того, как они несколько раз попадали в тюрьму за бродяжничество,
похищают и увозят на корабль, а затем, стоит им только выйти на берег
подышать свежим воздухом, снова отправляют в море; но, признавая все эти
факты, я тем не менее наотрез отказываюсь признавать выводы, которые из них
делаются, - мне ясно, что из-за своего неуемного любопытства эти юные
преступники будут неизбежно повешены врагом, как шпионы, прежде чем их
успеют занести в списки обученных моряков нашего флота.
Таково, мистер Гуд, ожидающее нас будущее! Если только вам и тем из
ваших друзей, которые тоже пользуются влиянием при дворе, не удастся
раздобыть великана - а ведь даже и это средство очень ненадежно, - для нашей
злосчастной страны нет спасения.
Что касается ваших собственных дел, сэр, то после получения моего
предостережения вы изберете путь, который покажется вам наиболее
благоразумным. От такого предостережения нельзя презрительно отмахнуться,
это я знаю твердо. Джентльмен, который во всем со мной согласен, сообщил
мне, что вы произвели некоторые изменения и улучшения в своем журнале * и,
короче говоря, собираетесь издавать его совсем по-другому. Если меня не
ввели в заблуждение и это действительно так, то поверьте, чем меньше будет
его новый формат, тем лучше для вас. Пусть он с самого начала будет в одну
двенадцатую листа, мистер Гуд. Куйте железо пока горячо и с каждым месяцем
уменьшайте размеры вашего журнала, пока он не достигнет формата того
крошечного альманаха, который, должен с сожалением сказать, более уже не
издает изобретательный мистер Шлосс, - этот альманах нельзя было увидеть
невооруженным глазом и читать его приходилось с помощью малюсенькой лупы.
Вы, как мне сказали, собираетесь опубликовать на страницах вашего
журнала новый роман, вами самим написанный. Позвольте шепнуть вам на ушко
словечко совета. Я старик, сэр, и приобрел кое-какой опыт. Не ставьте на
титульном листе вашей собственной фамилии - это будет безумием и
самоубийством. Любой ценой выторгуйте у Генерала Тома-с-Ноготок право
воспользоваться его именем. Если же доблестный генерал откажет вам,
договоритесь с мистером Барнумом, чья фамилия котируется лишь чуть ниже
генеральской *. А когда благодаря этому хитрому маневру вы получите в
подарок из Букингемского дворца усыпанную бриллиантами записную книжку, а из
Мальборо-Хаус - часы с цепочкой и брелоками и когда эти бесценные безделки
будут выставлены под стеклом у вашего издателя для всеобщего обозрения,
тогда, сэр, надеюсь, вы с благодарностью вспомните об этом моем письме.
После того как вы ознакомитесь с ним, мне незачем добавлять, что я,
сэр,
остаюсь, как всегда,
вашим постоянным нечитателем.
Вторник 23 апреля 1844 года.
Внушите вашим сотрудникам, что им следует стать покороче, а если это не
получится, то одичать или хотя бы быть не совсем уж ручными.
Май 1844 г.
^TО СМЕРТНОЙ КАЗНИ^U
Перевод И. Гуровой
Господа,
В этом письме я рассмотрю, как влияет смертная казнь на преступность, а
точнее говоря - на убийства, так как за одним очень редким исключением
только преступления Этого рода караются сейчас смертной казнью. В следующем
письме я коснусь ее влияния на предотвращение преступлений, а в последнем -
приведу еще некоторые наиболее яркие примеры, иллюстрирующие обе стороны
вопроса.
ВЛИЯНИЕ СМЕРТНОЙ КАЗНИ НА УБИЙСТВА
I
Некоторые убийства совершаются в припадке исступления, некоторые - с
заранее обдуманным намерением, некоторые - в муках отчаяния, некоторые
(таких немного) - из корысти, некоторые - из желания убрать человека,
угрожающего душевному покою или доброму имени убийцы, а некоторые - из
чудовищного стремления любой ценой добиться известности.
Когда человека толкают на убийство исступление, отчаяние истинной любви
(так отец или мать убивают умирающего от голода ребенка) или корысть,
смертная казнь, но моему мнению, не оказывает на преступления такого рода ни
малейшего влияния, В первых двух случаях побуждение убить слепо и настолько
сильно, что заглушает всякую мысль о возмездии. В последнем - жажда денег
заслоняет все остальное. Например, если бы Курвуазье * только ограбил своего
хозяина, а не убил его, преступление это скорее могло бы остаться
нераскрытым. Но он думал только о деньгах и был не в состоянии трезво
взвесить последствия своего поступка. И для женщины, которую недавно
повесили за убийство в Вестминстере, было бы благоразумнее и безопаснее
просто ограбить старуху, когда та, скажем, заснула бы. Но она думала только
о наживе, о том, что между ней и бумажкой, которую она приняла за банковский
билет, стоит жизнь бедной старухи, - и она убила ее.
Можно ли считать, что смертная казнь оказывает прямое влияние на
убийства, совершаемые из мести, для того чтобы убрать помеху с пути или из
желания любой ценой добиться известности, можно ли считать, что она служит
для них дополнительным побуждением?
Убийство совершено из мести. Убийца и не думает заметать следы, не
пытается спастись бегством; он спокойно и хладнокровно, даже с некоторым
удовлетворением отдается в руки полиции и не только не отрицает своей вины,
а наоборот, открыто заявляет: "Я убил его и рад этому. Убил сознательно. Я
готов умереть". Подобный случай произошел на этих днях. Другой имел место
совсем недавно. Такие случаи не редкость. Когда арестуют убийцу, именно
такие восклицания раздаются чаще всего. А что же это, собственно, как не
ошибочное рассуждение, исходящее из априорного вывода, прямо ведущее к
преступлению и непосредственно порождаемое смертной казнью? "Я взял его
жизнь. В уплату я отдаю свою. Жизнь за жизнь, кровь за кровь. Я совершил
преступление и готов искупить его. Мне все ясно: это честная сделка между
мной и законом. Я готов выполнить свою часть обязательств, так к чему лишние
слова?" Самая суть смертной казни как кары за убийство состоит именно в том,
что жизнь противопоставляется жизни. Уж таково свойство тупого, слабого или
извращенного интеллекта (интеллекта убийцы, короче говоря), что подобное
противопоставление делает убийство менее отвратительным и гнусным поступком.
В драке я, простолюдин, могу убить врага, но и он может убить меня; на дуэли
аристократ может послать пулю в лоб своему противнику, но и тот может
застрелить его - значит, тут все честно. Отлично. Я убью этого человека,
потому что у меня есть (или я считаю, что у меня есть) на то причины, а
закон убьет меня. И закон и священник говорят: кровь за кровь, жизнь за
жизнь. Вот моя жизнь. Я расплачиваюсь честно и сполна.
Неспособный к логическим рассуждениям или извращенный интеллект (а
только о таком интеллекте может идти речь, иначе не было бы убийства) легко
выведет из подобной предпосылки идею строгой справедливости и честного
воздания, а также сурового, стойкого мужества и прозрения, черпая в этом
глубочайшее удовлетворение. Незачем доказывать, что дело обстоит именно так
- достаточно сослаться на число тех убийств из мести, когда отношение
преступника к содеянному бесспорно было именно таким, когда он исходил
именно из этих нелепых рассуждений и произносил именно эти слова. Звонкие
фразы законодателей вроде "кровь за кровь" и "жизнь за жизнь" без конца
твердились всеми, пока не выродились в присловье "зуб за зуб" и не стали
претворяться в действительность.
Разберем теперь убийство, имеющее целью убрать с дороги ненавистное или
опасное препятствие. Такого рода преступления рождаются из медленно, но
непрерывно растущей, разъедающей душу ненависти. Обычно выясняется, что
между будущей жертвой и убийцей (чаще всего принадлежащим к разным полам)
нередко происходили бурные ссоры. Свидетели рассказывают о взаимных упреках
и обвинениях, которыми эти двое осыпали друг друга, и непременно
оказывается, что убийца с проклятием выкрикивал что-нибудь вроде: "Дождется,
я убью ее, хоть меня за это и повесят", - в подобных случаях чаще всего
говорится именно это.
Мне кажется, в этой постоянно фигурирующей на судах улике скрыт гораздо
более глубокий смысл, чем в нее вкладывают. Пожалуй, в этом - и я почти
уверен, что именно в этом, - скрывается ключ к зарождению и медленному
развитию замысла преступления в уме убийцы. Более того - это ключ к
мысленной связи между деянием и полагающейся за него карой: объединившись,
они и по рождают чудовищное, зверское убийство.
В подобных случаях мысль об убийстве - так же, как обычно и мысль о
самоубийстве, - никогда не бывает совсем неожиданной и новой. Возможно, она
была смутной, таилась где-то в дальнем уголке больного интеллекта, но тем не
менее она существовала давно. После ссоры или под влиянием особенно сильного
гнева и досады на мешающую ему жизнь, человек, еще сам того не сознавая,
задумывается над тем, как убрать ее со своего пути. "Хоть меня за это и
повесят". И стоит мысли о каре проникнуть в его мозг, как тень роковой
перекладины ложится - но не на него, а на предмет его ненависти. И с каждым
новым соблазном эта тень становится все чернее и резче, как будто стараясь
напугать его. Когда женщина затевает с ним ссору или угрожает ему, эшафот
словно становится ее оружием, ее козырной картой. Зря она так в этом
уверена, "хоть меня за это и повесят".
И вот смерть на виселице становится для него новым и страшным врагом,
которого надо одолеть. Мысль о длительном искуплении в стенах тюрьмы никак
не гармонировала бы с его злодейским замыслом, но гибель в петле вполне ему
соответствует. Теперь перед будущим убийцей постоянно стоит безобразный,
кровавый, устрашающий призрак, словно защищающий его жертву и в то же время
показывающий ему ужасный пример убийства. Быть может, жертва его слаба, или
доверчива, или больна, или стара... Призрак эшафота придает жуткую доблесть
действию, которое иначе было бы лишь гнусной расправой, - ибо он всегда
осеняет жертву, безмолвно угрожая убийце карой, неотразимо влекущей в своей
мерзости все тайные и мерзкие мысли. И когда он наконец набрасывается на
свою жертву, "хоть его за это и повесят", он свирепо борется не только с
одной слабой жизнью, но и с вечно маячащей перед ним, вечно манящей тенью
виселицы - после долгих дней взаимного созерцания он бросает ей дерзкий
вызов: пусть она сведет с ним счеты, если сможет.
Внушите черную мысль о таком насилии извращенному уму, замыслившему
насилие; покажите человеку, полубессознательно жаждущему смерти другого
человека, зрелище его собственного страшного и безвременного конца от
человеческой руки - и вы непременно разбудите в его душе те силы, которые
поведут его дальше по ужасному пути. Сторонники смертной казни не изучали
законов, управляющих этими силами, и не интересовались ими; однако эти
тайные силы важнее всего, и они снова и снова будут проявлять свою власть
над людьми.
Из ста шестидесяти семи человек, на протяжении многих лет приговоренных
в Англии к смерти, только трое ответили "нет" на вопрос напутствовавшего их
священника, видели ли они публичную казнь.
Теперь мы переходим к рассмотрению тех убийств или покушений на
убийство, которые совершались исключительно ради гнусной известности. Нет и
не может быть никаких сомнений в том, что эта разновидность преступлений
порождена смертной казнью, ибо (как мы уже видели и как далее будет
доказано) громкая известность и интерес публики заведомо выпадают на долю
только тех преступников, которым грозит смертная казнь.
Один из наиболее замечательных примеров убийства, бывшего следствием
безумного самомнения, когда в отвратительной драме, выставившей закон и
общество в столь неприглядном виде, убийца с начала и почти до самого конца
играл свою роль с упоением, которое показалось бы смехотворным, не будь оно
столь отвратительно, мы находим в деле Хокера *.
Перед вами наглый, ветреный, распущенный юнец, прикидывающийся
искушенным кутилой и развратником: чересчур расфранченный, чересчур
самоуверенный чванящийся своей внешностью, обладатель незаурядной прически,
трости, табакерки и недурного голоса - но, к несчастью, всего лишь сын
простого сапожника. Он жаждал гордого полета, непосильного для серого
воробья - учителя воскресной школы, но не обладал ни честностью, ни
трудолюбием, ни настойчивостью, ни каким-либо еще полезным будничным
талантом, который укрепил бы его крылья; и вот со свойственным ему
легкомыслием он начинает искать способа прославиться - он готов на что
угодно, лишь бы его великолепную шевелюру изобразил гравер, лишь бы воздали
должное его красивому голосу и тонкому уму, лишь бы сделать примечательными
жизнь и приключения Томаса Хокера, возбудить какой-то интерес к этой
биографии, которая до сих пор оставалась в пренебрежении. Сцена? Нет. Ничего
не получится. Несколько попыток окончились неудачей, ибо оказалось, что
против Томаса Хокера составлен явный заг То же случилось и когда он
решил стать литератором, попробовал свои силы в прозе и стихах. Неужели нет
никаких других путей? А убийство? Оно же всегда привлекает внимание газет!
Правда, потом следует виселица, но ведь без нее от убийства не было бы
толку. Без нее не было бы славы. Ну что ж, все мы рано или поздно умрем, а
умереть с честью, зная, что твоя смерть попадет в печать, - вот это достойно
настоящего мужчины. В дешевых театрах и в трактирных историях они всегда
умирают с честью, и публике это очень нравится. Вот Тертел*, например, - с
какой честью он умер, да еще произнес на суде превосходную речь. В табачной
лавке продается книжка, где все это описано. Ну-ка, Том, прославь свое имя!
Сочини такое блистательное убийство, чтобы литографы только им и занимались
целых два месяца. Уж ты-то это сумеешь и покоришь весь Лондон.
И мерзкий негодяй, надуваясь чудовищным самомнением, разрабатывает свой
план с единственной целью вызвать сенсацию и попасть в газеты. Он пустил в
ход все, что почерпнул из отечественной мелодрамы и грошовых романов. Все
аксессуары налицо: Жертва-Друг; таинственное послание Оскорбленной женщины
Жертве-Другу; романтический уголок для ночной Смертельной Борьбы;
неожиданное появление Томаса Хокера перед Полицейским; Трактирный Зал, и
Томас Хокер, читающий газету незнакомцу: Семейный Вечер, и Томас Хокер,
поющий романс; Зал Следственного Суда, и Томас Хокер, смело взирающий на
происходящее; зрительный зал театра Мэрилбон и арест Томаса Хокера;
Полицейский Участок и Томас Хокер, "любезно улыбающийся" зрителям; камера в
Ньюгете и Томас Хокер, готовящий свою защиту; Суд, Томас Хокер, как всегда
смахивающий на учителя танцев, и комплимент, который делает ему судья; речь
Прокурора, речь Адвоката; Вердикт; Черная Шапочка *, Приговор - и все это,
словно строчки из Театральной Афиши, горделивейшие строки в жизни Томаса
Хокера!
Достойно внимания то обстоятельство, что чем ближе виселица - та
великая последняя сцена, к которой ведут все эти эффекты, - тем больше
несчастный надувается спесью, тем больше чувствует он себя героем дня, тем
более нагло и безудержно он лжет, стараясь поддержать эту роль. На людях -
во время последнего увещевания - он держится, как подобает человеку, чьи
автографы - драгоценность, чьим портретам несть числа, человеку, на память о
котором с места убийства по щепочке унесены целые калитки и изгороди. Он
знает, что на него устремлены глаза Европы, но он не чванится, он весь -
воплощенная любезность. Когда тюремщик приносит ему стакан воды, он
благодарит его поклоном, достойным первого джентльмена Европы *, и,
преклоняя колени, поправляет подушечку и располагает складки одежды с
изяществом, достойным доброй мадам Блэз. У себя - в камере смертников - он
лжет каждым словом, каждым поступком своей быстро идущей на убыль жизни. Он
делит свое время между ложью, которую он произносит, и ложью, которую он
пишет. А если он и думает о чем-нибудь еще, то лишь о том, как бы
поимпозантнее выглядеть на эшафоте - когда он, скажем, просит парикмахера
"не обрезать ему волосы слишком коротко, а то, пожалуй, публика его не
узнает, когда он выйдет". Напоследок он пишет два романтических любовных
письма несуществующим женщинам. И наконец (поступок, правда, не
соответствующий роли, но зато единственно искренний) он трусливо падает в
обморок на руки тюремных служителей, и его вешают, как собаку.
Вся эта история с начала и до конца невообразимо гнусна и
отвратительна; и если вдуматься в нее, неизбежен единственный вывод: она
никогда не могла бы произойти и ее жалкий главный актер никогда не совершил
бы своего мерзкого и наглого деяния, если бы его не толкнула на это смертная
казнь.
И ведь это не единственное преступление такого рода, не что-то из ряда
вон выходящее, а лишь один пример из многих. Если присмотреться внимательно,
можно заметить, как сильно оно напоминает преступление Оксфорда,
покушавшегося в парке на жизнь ее величества *. Нет ни малейших оснований
считать его сумасшедшим: он лишь, как и Хокер, был исполнен самомнения и
желал во что бы то ни стало - даже ценой виселицы, ибо других средств у него
не было, - заставить весь Лондон заговорить о себе. Он оказался не таким
изобретательным, как Хокер и, пожалуй, был менее бессовестен, но его
покушение - это ветвь того же дерева, дерева, чьи корни уходят в землю, на
которой воздвигается эшафот.
У Оксфорда нашлись подражатели. И тем, кого занимает этот вопрос,
следует помнить, как был положен конец подобным попыткам. Такие подражатели
появлялись до тех пор, пока их преступление грозило им смертью от руки
палача, обещая тем самым известность. Но стоило заменить смертную казнь за
это преступление позорным и унизительным наказанием, как такая погоня за
славой немедленно прекратилась, исчезла без всякого следа.
II
Теперь посмотрим, как влияет смертная казнь на предотвращение
преступлений.
Отвращает ли зрелище публичной смертной казни от совершения
преступлений?
Любая казнь в лондонском Олд-Бейли * привлекает (и всегда привлекала)
множество воров - для одних это приятное развлечение, вроде собачьих боев
или каких-нибудь других столь же зверских забав, других же приводит туда
чисто профессиональный интерес, и они вмешиваются в толпу только для того,
чтобы очищать карманы. Прибавьте к ним всевозможных негодяев, пьяниц,
бездельников - мужчин и женщин, дошедших до последней степени падения, людей
с болезненным складом ума, испытывающих непреодолимую тягу к таким ужасным
зрелищам; и тех, кого влечет простое любопытство, но чей нежный возраст и
впечатлительность по большей части делают удовлетворение этого любопытства
крайне опасным и для них самих, и для общества, - и вы получите
исчерпывающее представление, из кого обычно состоит толпа, глазеющая на
казнь.
И так дело обстоит не только в Лондоне. То же самое можно видеть в
любом главном городе графства - делая, разумеется, скидку на иной состав и
число населения.
Таково же положение и в Америке. Мне как-то довелось присутствовать в
Риме на казни за неслыханно подлое и гнусное убийство, и я не только видел
там такое же сборище, но и чувствовал, стоя возле самого эшафота, во всех
многочисленных карманах моей "охотничьей куртки" бесчисленные деловито
шарящие там руки.
Я уже упоминал, что из ста шестидесяти семи приговоренных к смерти,
опрошенных в разное время тюремным священником, только троим не доводилось
ранее присутствовать на казнях в качестве зрителей. Мистер Уэкфилд в своих
"Фактах, касающихся смертной казни" старается найти объяснение этой загадки.
Высказанные им суждения чрезвычайно ценны, потому что исходят от
образованного и наблюдательного человека, который до того, как лично
познакомился с этим вопросом и с Ньюгетом *, не видел в смертной казни
ничего противоестественного, но затем стал горячим сторонником ее
уничтожения и всегда ратовал за это не отступая даже перед неприятной
необходимостью постоянно и публично упоминать о своем пребывании в тюрьме.
Как он справедливо замечает, "чувство, которое заставляет человека
рассказывать о своем личном знакомстве с Ньюгетом, вряд ли можно назвать
самодовольством".
"Те, кто, к несчастью своему, станут свидетелями публичного умерщвления
ближнего своего в Лондоне, - говорит мистер Уэкфилд, - несомненно, увидят,
что у огромного большинства присутствующих это зрелище пробуждает сочувствие
к преступнику и ненависть к закону... Я убежден, что у лондонских
преступников (за отдельными исключениями, разумеется) зрелище казни вызывает
такой же спортивный азарт, как у охотника - опасности охоты, а у солдата -
опасности войны... Я твердо верю, что на каждой сессии в Олд-Бейли
обязательно разбирается дело какого-нибудь юноши, который впервые подумал о
преступлении, когда смотрел на казнь.. И один вполне взрослый, очень умный и
довольно образованный человек, которого обвиняли в подделке векселя,
признался мне, что впервые мысль совершить подделку пришла ему в голову,
когда он случайно попал на казнь Фантлероя *. Как говорят, сам Фантлерой
объяснил, что его на путь преступления толкнул подобный же случай".
Мистеру Уэкфилду довелось беседовать со множеством арестантов, и один
из них, "чуть было не угодивший на виселицу", задал, сам того не сознавая,
вопрос, на который, как мне кажется, трудненько будет ответить сторонникам
смертной казни: "Вы часто видели казнь?" - спросил его мистер Уэкфилд. "Да,
часто". - "Вам было страшно?" - "Нет. А с какой стати?"
Конечно, легче и естественнее всего с возмущением отвернуться от такого
закоренелого негодяя. Однако попробуйте ответить на его вопрос: с какой
стати было ему пугаться смертной казни? С какой стати было ему пугаться
мертвеца? Мы все рождаемся, чтобы умереть, с злорадством говорит он. Мы
рождены не для того, чтобы щипать паклю, ссылаться в колонии, становиться
каторжниками и рабами; но палач делает с преступником то, что природа может
уже завтра сделать с судьей и что она в свое время непременно сделает и с
судьей, и с присяжными, и с прокурором, и со свидетелями, и с тюремщиками, и
с палачами, и со всеми прочими. Так, может быть, ему следовало бы испугаться
именно смерти на виселице? Да, такая смерть ужасна и отвратительна,
настолько отвратительна, что закон, боясь или стыдясь своего же деяния,
закрывает лицо дергающегося в судорогах осужденного, которого он убивает. Но
вызывает ли это в подобных людях ужас... или негодование? Послушаем того же
человека. "И что же вы думали тогда?" - спросил мистер Уэкфилд. "Что я
думал? Я думал, что это - подлость, каких мало".
Отвращение и негодование, или равнодушие и безразличие, или болезненное
смакование ужасного зрелища, переходящее в соблазн самому решиться на
преступление, - вот какие чувства неизбежно пробуждаются в душе зрителей в
зависимости от склада ума и характера. С какой же стати будет публичная
смертная казнь пугать их и отвращать от преступлений? Нам известно, что дело
обстоит совсем не так. Нам это известно из полицейских отчетов и рассказов
тех, кто знаком с тюрьмами и томящимися в них узниками; об этом же скажут
нам наши собственные чувства, если мы решимся подвергнуть их столь тяжкому
испытанию, отправившись поглядеть на казнь. Да и с какой стати должно
зрелище казни оказывать такое действие? Какой отец пошлет своего ребенка,
какой учитель пошлет своих учеников и какой хозяин пошлет своих слуг или
подмастерьев посмотреть на казнь, чтобы отвратить их от стези порока? Если
же это делается в назидание преступникам, почему узников Ньюгета не выводят
посмотреть на этот страшный спектакль? Почему их приводят слушать увещевание
осужденного, но почему их лишают поучительного эпилога виселицы? А потому,
что казнь, как всем известно, - это зрелище совершенно бесполезное,
варварское, ожесточающее души, и еще потому, что сочувствие всех, кто вообще
способен на сочувствие, оказывается на стороне преступника, а не закона.
Из газетных отчетов о казнях я каждый раз узнаю, что господин Такой-то
и Этот и Тот пожимали руку осужденному , но никто из них ни разу не пожал
руку палачу. Приговоренного к смерти окружают заботами и вниманием, а от
палача бегут как от чумы. Мне хотелось бы знать, почему такое горячее
сочувствие выпадает на долю человека, который убил своего ближнего по
велению собственных дурных страстей, в то время как человека, убивающего его
именем закона, все с отвращением сторонятся? Потому ли, что убийца должен
умереть? Ну, так не обрекайте его на смерть. Потому ли, что палач исполняет
веление закона, возмущающего всякого, кто знакомится с ним поближе? Ну, так
измените этот закон. Ведь он ничего не предотвращает, он ничего не может
предотвратить.
Мне могут возразить, что публичная казнь существует вовсе не для блага
тех подонков общества, которые обычно на ней присутствуют. Это нелепость, и
ответ напрашивается сам собой - тем хуже. Если при введении смертной казни
подобные люди, к которым относятся всевозможные преступники, и закоренелые,
и еще только начинающие, не принимались в расчет, значит, это давно пора
сделать, это необходимо сделать. Забывать эту сторону вопроса - нелогично,
несправедливо, жестоко. Все остальные наказания устанавливаются с учетом
укоренившихся привычек, склонностей и антипатий преступников. Так какой же
обитатель Бедлама сказал, что эту наитягчайшую кару следует сделать
единственным исключением из правила, даже если неопровержимо доказано, что
она способствует распространению порока и преступлений?
Но может быть, есть люди, которые не ходят на казни и, зная о них
только понаслышке, поймут урок и остерегутся совершить преступление?
Кто же они? Мы уже убедились, что в смертной казни есть какая-то
притягательная сила, влекущая к ней слабых и дурных людей, придающая интерес
любым мелочам, имеющим отношение к ней или казнимому преступнику, - и даже
хорошие, честные люди не всегда могут противостоять этому очарованию. Мы
знаем, что предсмертные речи и ньюгетские справочники * давно уже стали
излюбленным чтением неразвитых умов. Наставники юношества не ссылаются на
виселицу в качестве назидательного примера (если только они не готовят для
нее своих питомцев!), и краткие отчеты о знаменитых казнях еще не вошли в
школьные учебники. Правда, в одном старом букваре была история о некоем "Все
Равно", которого в конце концов повесили. Однако она, по-видимому, не
оказала заметного влияния на количество преступлений и казней, выпавших на
долю поколения, которое на ней воспитывалось и с которым она ушла во мрак
забвения. Вешают и ленивого подмастерья у Хогарта *, но вся эта сцена -
незабываемая толстая дама в толпе зрителей, пьяная и набожная, ссоры,
богохульство, непристойная ругань, хохот, Тидди Долл, продающий имбирные
пряники, и мальчишки, очищающие его карманы, - представляет собой жгучую
сатиру на пресловутый устрашающий пример, нисколько не утратившую свое жало
и сейчас.
Предотвращает ли смертная казнь преступления? Парламентские отчеты
доказывают обратное. Я уже подбирал выдержки из этих документов, когда
обнаружил, что в одном из докладов, опубликованном комиссией, которая была
создана для этой цели в прошлом году в Эйлсбери похвальными стараниями лорда
Наджента, все необходимые факты изложены очень полно и в то же время кратко,
и теперь просто воспользуюсь возможностью процитировать приведенные в нем
сведения.
"В 1843 году парламенту был представлен отчет об арестах и казнях по
обвинению в убийстве, произведенных в Англии и Уэльсе за тридцать лет, по
декабрь 1842 года, с разделением их на пять периодов, по шести лет в каждом.
Из отчета явствует, что за последние шесть лет, с 1836 по 1842 годы, когда
было только пятьдесят казней, за убийство было осуждено на шестьдесят одного
человека меньше, чем за предыдущие шесть лет, на которые пришлось семьдесят
четыре казни; на шестьдесят три человека меньше, чем за шестилетие, истекшее
в 1830 году, на которое пришлось семьдесят пять казней; на пятьдесят шесть
человек меньше, чем за шестилетие, истекшее в 1824 году, на которое пришлось
девяносто четыре казни, и на девяносто три человека меньше, чем за
шестилетие, истекшее в 1818 году, когда было казнено целых сто двадцать два
человека. Нам могут возразить, что в своих выводах мы подменяем причину
следствием и что в каждом последующем периоде количество убийств уменьшалось
именно благодаря публичным казням, произведенным за предшествующие шесть
лет, и этим же объясняется уменьшение количества арестов. Однако это могло
бы соответствовать истине, если бы сравнивались только два следовавших друг
за другом периода. Но когда сравниваются целых пять периодов и оказывается,
что результаты постепенно и непрерывно изменяются в одном и том же
направлении, взаимосвязь фактов устанавливается с полной очевидностью:
количества преступлений уменьшилось именно благодаря уменьшению числа
казней. Особенно если вспомнить, что непосредственно после истечения пяти
лет первого периода, когда число казней и убийств оказалось самым большим,
страна была наводнена людьми без определенных занятий вследствие сокращений
в армии и флоте; что затем последовали тяжелые годы смут и волнений в
сельскохозяйственных и промышленных районах страны; и самое главное, что во
время последующих периодов законы несколько раз пересматривались, в
результате чего была отменена смертная казнь не только за кражу скота и
лошадей, воровство и подделку денег (эти преступления, как показывает
статистика, тоже немедленно пошли на убыль), но и за те преступления,
которые могут привести к убийству, как-то: поджоги, грабеж на больших
дорогах и кражи со взломом. Кроме того, другой представленный парламенту
отчет подтверждает наши выводы еще более убедительно, если это только
возможно. В таблице одиннадцатой мы находим только те годы, начиная с 1810,
когда все лица, осужденные за убийство, были казнены; а также в равном
количестве те годы, когда казнена была наименьшая доля осужденных за
убийство. В первом случае за убийство было осуждено шестьдесят шесть
человек, которые были казнены все; во втором осуждено было восемьдесят три
человека, а казнен только тридцать один из них. Теперь заметьте, как
применение и неприменение смертной казни повлияли на последующие годы.
Количество арестов за убийство в течение четырех лет, непосредственно
следовавших за теми годами, когда были казнены все осужденные, равнялось
двумстам семидесяти.
В течение же четырех лет, непосредственно следовавших за теми, на
протяжении которых было казнено лишь чуть более трети из общего числа
осужденных, за убийство было осуждено двести двадцать два человека, то есть
на сорок восемь человек меньше. Если мы сравним число арестов в первой и во
второй группах лет, то обнаружим, что непосредственно вслед за поголовными
казнями число подобных преступлений возрастает почти на тринадцать
процентов, а после того как к смягчению наказания начинают прибегать чаще,
чем к смертной казни, число их уменьшается на семнадцать процентов.
В тот же самый парламентский отчет включены данные об арестах и казнях
в Лондоне и Мидлсексе на протяжении тридцати двух лет (по 1842 год),
разделенных на два периода по шестнадцати лет каждый. В первый из них
осужденные за убийство тридцать четыре человека были казнены все без
исключения. Во второй осуждено было двадцать семь, а казнено семнадцать. За
второй период с семнадцатью казнями число арестов за убийство было вдвое
меньше того, которое мы находим в первом периоде, когда казнено было ровно
вдвое больше осужденных. Все это, по нашему мнению, является настолько
неопровержимым доказательством нашей точки зрения, насколько статистические
данные вообще могут служить доказательством при установлении причины и
следствия в цепи последовательных событий. И следовательно, совершенно
справедливо высказывание интересного и полезного журнала, издающегося в
Глазго под названием "Журнал сообщений о смертной казни и других
наказаниях": "Чем больше число казней, тем больше число убийств, чем меньше
число казней, тем меньше число убийств. Жизням подданных ее величества
грозит больше опасности в тот год, когда казнят сто человек, чем в тот год,
когда казнят пятьдесят, больше опасности в тот год, когда казнят пятьдесят,
чем в тот год, когда казнят двадцать пять".
То же самое мы видим в Тоскане, в Пруссии, во Франции и в Бельгии по
мере того, как публичные казни становятся там все более редкими. Где бы ни
уменьшилось число смертных казней, число преступлений там тоже уменьшается.
Ведь даже самые пылкие защитники смертной казни, которые, вопреки всем
фактам и цифрам, продолжают утверждать, что она предотвращает совершение
преступлений, спешат тут же прибавить аргумент, доказывающий, что она их
вовсе не предотвращает! "Совершается столько гнусных убийств, - говорят эти
защитники, - и они так быстро следуют одно за другим, что отменять смертную
казнь никак нельзя". Но ведь это же одна из причин для ее отмены! Ведь это
же доказывает, что смертная казнь не является устрашающим примером, что она
не может предотвратить преступления и что с ее помощью не удастся положить
конец подражанию, дурному влиянию - называйте это как хотите, - из-за чего
одно убийство влечет за собой другое!
Точно так же за одним подлогом следовал другой, когда за это
преступление полагалась смертная казнь. После ее отмены количество подлогов
пошло на убыль с замечательной быстротой. Однако всего тридцать пять лет
назад, желая ужаснуть своих сиятельных собратьев, лорд Элдон с трепетом и
чуть ли не со слезами высказал в палате лордов фантастическое предположение
о том, что может настать день, когда какой-нибудь неуравновешенный мечтатель
дойдет до того, что предложит отменить смертную казнь за подлог. И когда
такое предложение все-таки было внесено, лорды Линдхерст, Уинфорд, Тендерден
и Элдон - все ученые законоведы - выступили против него.
Однако в другой раз тот же самый лорд Тендерден с подлинным
благородством выразил радость по поводу того, что вопросом о пересмотре
законов занялся мистер Пиль, "который не занимался специально
юриспруденцией, ибо законоведы от долгой привычки делаются слепы ко многим
недостаткам законов". Я позволю себе почтительно добавить, что всякое
выступление судьи по уголовным делам за отмену смертной казни весьма ценно,
в то время как его выступление за ее сохранение ничего не стоит; но об этом
я буду говорить подробнее в моем следующем заключительном письме.
III
Последним из английских судей, публично высказавшихся с судейского
кресла в пользу смертной казни, был, если не ошибаюсь, судья Колридж,
который, обращаясь в прошлом году к присяжным в Хертфорде, не упустил случая
посетовать на большое число серьезных преступлений в повестке сессии и
высказать опасение, что это объясняется относительной редкостью применения
смертной казни.
Мне кажется, при всем уважении и почтении к столь высокому авторитету,
можно тем не менее сказать, что факты не только не подтверждают мнения судьи
Колриджа, но как раз наоборот. Он приложил все усилия, чтобы сделать общий
вывод из очень частных и односторонних предпосылок, и все же это ему не
удалось. Ведь среди немногих приведенных им примеров главное место занимают
убийства, а в наше время, как это следует из парламентских отчетов, людей,
виновных в убийстве, приговаривают к повешенью с большей беспощадностью и
гораздо чаще, чем когда-либо прежде. Так каким же образом уменьшение числа
публичных казней могло повлиять на этот вид преступлений? Что же касается
убийц, оправданных присяжными, то им удается спастись как раз потому, что
число казней слишком велико, а не слишком мало.
Когда же я утверждаю, что всякое выступление судьи по уголовным делам
за отмену смертной казни весьма ценно, в то время как его выступление за ее
сохранение ничего не стоит, я исхожу из гораздо более общих и широких
предпосылок, чем те, которые привели почтенного судью Колриджа к его ошибкам
(ибо я смотрю на это именно так) в фактах и выводах. И в этих моих
предпосылках не содержится ничего оскорбительного для судей как корпорации -
ведь в Англии нет другого института, пользующегося столь заслуженным
уважением и доверием; эти предпосылки в равной мере относятся ко всем людям,
посвятившим себя какой-нибудь профессии.
Нет сомнения, что человек начинает любить предмет, на изучение которого
он потратил много времени и сил и глубокое знание которого помогло ему
достичь почетного положения. Нет сомнения, что подобное чувство порождает не
только равнодушие и слепоту к недостаткам этого предмета, как явствует из
слов милорда Тендердена, приведенных в предыдущем моем письме, но и горячее
желание защищать эти недостатки и оправдывать их. Если бы дело обстояло
иначе, если бы такой интерес и любовь к своей профессии отсутствовали, ни
одна из них никогда не могла бы стать призванием человека. Вот почему ученые
юристы упорно противятся обновлению юридических принципов. Вот почему знаток
законов в "Первой Беседе", предшествующей описанию Утопии *, услышав мнение,
что смертную казнь следовало бы отменить, говорит: "Никогда нельзя будет
пойти на такую меру в Англии, не подвергая государство величайшей
опасности". При этих словах он покачал головою, скривил презрительно губы и
замолчал". Вот почему главный уголовный судья города Лондона в 1811 году
протестовал против "отмены высшей меры наказания" за карманные кражи. Вот
почему лорд-канцлер в 1813 году протестовал против отмены смертной казни за
кражу товаров из лавки на сумму более пяти шиллингов. Вот почему лорд
Элленборо в 1820 году предсказывал чудовищные последствия отмены смертной
казни за кражу белящегося полотна на сумму в пять шиллингов. Вот почему
генеральный прокурор в 1830 году настойчиво требовал смертной казни за
подлог и "с удовлетворением чувствовал", вопреки всем свидетельствам
банкиров и других пострадавших (одних банкиров набралась тысяча!), "что с
помощью столь строгого закона он удерживает возможных правонарушителей от
преступления". Вот почему судья Колридж произнес свою речь в Хертфорде в
1845 году. Вот почему в уголовном кодексе Англии к 1790 году насчитывалось
сто шестьдесят преступлений, караемых смертью. Вот почему законники из
поколения в поколение твердили, что любое изменение такого положения вещей
"подвергнет государство величайшей опасности". И вот почему они на
протяжении всех темных лет истории "покачивали головой, презрительно кривили
губы и умолкали". За исключением (и что это за славные исключения!) тех
случаев, когда такие знатоки законов, как Бэкон, Мор, Блэкетон, Ромильи * и
- будем всегда вспоминать в нем с благодарностью - совсем недавно мистер
Бэзил Монтегю, каждый в свое время, боролись за правду и защищали ее,
насколько им позволяли заблуждения общества или законодательство эпохи.
Есть и еще одна даже более веская причина, почему выступление судьи по
уголовным делам за сохранение смертной казни не имеет веса. Ведь он -
главный актер в страшной драме судебного процесса, где решается, жить или
умереть его ближнему. Те, кто присутствовал на подобном процессе,
обязательно чувствовали и уже не могли забыть напряженного ожидания
развязки. Я не хочу касаться того, насколько тяжело это напряжение для
ведущего процесс судьи, если он справедлив и Пусть он будет образцом
справедливости и доброты, пусть это напряжение для него невыносимо - и все
же место, которое он занимает в подобном процессе, и грозная тайна, которой
он должен стать сопричастным, не могут не затемнить в его глазах истинную
сущность такой кары. Мне знакома торжественная и мрачная пауза перед
объявлением вердикта, когда лихорадочное возбуждение в зале суда вдруг
сменяется гробовой тишиной, все шеи вытягиваются и все глаза устремляются на
стоящую у барьера одинокую фигуру подсудимого, которого, быть может, в
следующую секунду смерть, так сказать, поразит прямо перед ними. Мне знаком
трепет, пробегающий по толпе, когда судья надевает черную шапочку, а женщины
вскрикивают и кого-то выносят в обмороке; когда же судья неверным голосом
произносит приговор, как страшно столкновение этих двух простых смертных,
которым, как ни велика была пропасть между ними сейчас, суждено в грядущем
встретиться смиренными просителями перед престолом господним! Мне знакомо
все это, и я могу представить себе, во что обходится судье такое исполнение
его долга, но я утверждаю, что все эти сильные ощущения одурманивают его, и
он не может отличить кару, как средство предупреждения или устрашения, от
связанных с ней переживаний и ассоциаций, которые касаются только его
одного.
Я не стану говорить о том, что никакие парики и горностаевые мантии не
способны изменить характер человека, их носящего; о том, что характер судьи,
словно руки красильщика, быть может, тоже несет на себе неизгладимый след
того, что неотъемлемо от его ремесла, и судья, давно уже привыкший к
смертной казни, не сумеет оставаться беспристрастным в этом вопросе; о том,
что вообще вряд ли логично считать непредубежденным арбитром в нем судей,
которые постоянно выносят смертные приговоры; я скажу только, что по
указанным мною выше причинам выступление всякого судьи, а особенно судьи по
уголовным делам, в пользу сохранения смертной казни ничего не значит, а его
выступление за ее отмену особенно ценно, ибо в последнем случае им руководит
убеждение настолько сильное и глубокое, что оно преодолело все эти
неблагоприятные обстоятельства. Я утверждаю это без всяких оговорок - ведь
весьма возможно, что большинство наших лучших судей уже прониклось этим
убеждением и в любом случае выскажется против смертной казни.
Я упоминал вначале, что часть этого письма будет посвящена нескольким
наиболее ярким примерам, подтверждающим основные аргументы в пользу отмены
смертной казни. Их столько, что отобрать наиболее подходящие чрезвычайно
трудно; правда, из тех, которые свидетельствуют о возможности судебной
ошибки и невозможности исправить или искупить ее, можно взять любой наугад -
все они один другого лучше (мне, конечно, следовало бы сказать: один другого
хуже); впрочем, если бы не было никаких других примеров, хватило бы дела
Элизы Фаннинг. Да и не существуй их вовсе, одной их возможности было бы
достаточно для возражений против того, чтобы простые смертные, наделенные
способностью лишь к ограниченным и преходящим суждениям, на основании улик,
допускающих различное толкование, назначали крайнюю и непоправимую кару. А
ведь подобных случаев было немало, и многие из них настолько известны, что
будут немедленно узнаны даже в кратком перечне, взятом мной из уже
упомянутого отчета.
"Был случай, когда свидетели, на чьих показаниях основывался приговор,
явились на место преступления, привлеченные доносившимися оттуда стонами, и
нашли там человека, который склонился над телом убитого, держа в левой руке
фонарь, а в окровавленной правой - нож, а его губы словно отказывались
прошептать в присутствии мертвеца заверения, что не он совершил страшное
деяние, случившееся чуть ли не у них на глазах, - и все же много лет спустя,
когда это могло принести пользу только его памяти, выяснилось, что человек
этот был невиновен. Был случай, когда в доме, где оставались наедине два
человека, одного из них нашли убитым, причем множество добавочных
обстоятельств указывало, что убийство - дело рук второго, тем более что все
окна и двери были заперты изнутри; вину сочли доказанной и закон послал
этого человека на виселицу - безвинного человека! Был случай, когда отца
нашли убитым в сарае, причем дома в это время был только его сын, а дочь под
присягой показала, что он распущенный, неблагодарный негодяй, мечтавший о
смерти их отца и получении наследства; когда видели на снегу его следы,
ведущие к месту убийства, а на дне его собственного комода при обыске
обнаружили молоток (принадлежавший ему) - орудие убийства, запятнанное плохо
стертой кровью, - и все же сын этот был ни в чем не повинен: через много лет
сестра на смертном одре призналась, что была не только отцеубийцей, но и
братоубийцей! Был случай, когда человека повесили, так как его опознали
свидетели и к чему прибавлялся еще ряд подозрительных обстоятельств), а
потом оказалось, что все это - печальная ошибка, возникшая благодаря редкому
сходству. Был случай, когда двух старых врагов видели дерущимися в поле, а
потом одного из них нашли мертвым, заколотым вилами второго, замеченными у
него в руках и теперь лежавшими рядом с убитым, - и все же затем выяснилось,
что их владелец не совершал убийства, орудием которого они послужили, и что
настоящий убийца был в числе судивших его присяжных. Был случай, когда
хозяина гостиницы один из его слуг обвинил в убийстве постояльца, показывая,
что он видел, как его хозяин душил приезжего в постели и потом шарил по его
карманам, а одна из служанок показала, что видела, как он тогда же на
рассвете прокрался в сад, вынул из кармана золотые монеты и, тщательно
завернув их в тряпицу, закопал в землю; когда сад осмотрели, в указанном
месте нашли свежевскопанное месте и вырыли из тайника тридцать фунтов
золотом; хозяина, который в смущении и растерянности, красноречиво
свидетельствующих о его вине, признался в том, что деньги закопал он,
разумеется, потом повесили, и его невиновность обнаружилась слишком поздно.
Был случай, когда грабитель отнял у путника на большой дороге двадцать
гиней, которые тот из предосторожности пометил, - и вот одну из них не то
разменивает, не то уплачивает слуга гостиницы, где путник останавливается в
тот же вечер; слуга этот примерно такого же роста, что и разбойник,
кутавшийся в плащ и скрывший свое лицо под маской; хозяин показывает, что
слуга его в последнее время проматывал неизвестно откуда взявшееся у него
золото; пока слуга лежит в пьяном сне, его сундучок обыскивают, находят в
нем девятнадцать меченых гиней и кошелек путника; слугу, конечно, осуждают и
вешают - за преступление его хозяина! Был случай, когда свидетеля слышали
бурную ссору отца с дочерью, которая часто повторяла - "безбожно",
"жестокий", "смерть"; отец выходит из комнаты, запирая за собой дверь;
слышатся стоны и слова: "Жестокий отец, ты убил меня; в комнату врываются,
находят девушку при последнем издыхании - в боку у нее зияет рана, а рядом
лежит окровавленный нож; ее спрашивают, убита ли она отцом, и, умирая, она
делает утвердительный знак; отец, вернувшись в комнату, всем своим
поведением словно подтверждает, что злодеяние совершено им; его, разумеется,
тоже вешают - а почтя через год обнаруживаются исчерпывающие доказательства
того, что это было самоубийство, и власти, как могут, восстанавливают его
честь: над его могилой некоторое время размахивают двумя флагами, тем самым
признавая его невиновность".
В отчете говорятся, что практика английских уголовных судов знает более
сотни таких случаев. В том же самом отчете рассказывается о трех столь же
вопиющих случаях, когда в Америке были повешены несправедливо заподозренные
люди; и еще о пяти, когда невиновность казненных, правда, не была
впоследствии доказана, но когда улики против них были только косвенными и
столь же сомнительными, как и большинство тех, которые считались
достаточными для совершения остальных узаконенных убийств, описанных там.
Мистер О'Коннел не далее, как двадцать пять лет назад, защищал в Ирландии
трех братьев - после того как их повесили за убийство, выяснилось, что они
его не совершали. У меня сейчас нет под рукой нужного справочного материала,
но я своими глазами читал, что шесть или семь невинных людей были спасены от
виселицы только усилиями - если не ошибаюсь - нынешнего лорда-председателя
верховного суда. Вот примеры известных нам судебных ошибок. А сколько еще
было случаев, когда настоящий убийца так и не признался, так и не был
найден, и позор преступления все еще тяготеет над невинными людьми, давно
превратившимися в прах в своих безвременных могилах!
Чтобы показать воздействие публичных казней на зрителей, достаточно
вспомнить самую сцену казни и те преступления, которые тесно с ней связаны,
как это хорошо известно главному полицейскому управлению. Я уже высказал
свое мнение о том, что зрелище жестокости порождает пренебрежение к
человеческой жизни и ведет к убийству. После этого я навел справки по поводу
самого последнего процесса над убийцей и узнал, что юноша, ожидающий в
Ньюгете смерти за убийство своего хозяина в Друри-Лейн, присутствовал на
трех последних казнях смотрел на происходящее во все глаза. Какое влияние
оказала все растущая привычка к эшафоту и публичным казням на Францию в дни
великой революции, известно каждому. Коснувшись вопроса о смертной казни,
Робеспьер еще до того, как он сам "весь кровью залит был", предупреждал
Национальное собрание, что закон, отнимая у человека жизнь, совершая
жестокости на глазах у народа, показывая ему мертвые тела, пробуждает
зверские инстинкты, которые порождают множество пороков. Его собственная
трагическая судьба свидетельствует, насколько он был прав! Чтобы яснее
понять, с каким бессердечным равнодушием начинает относиться общество даже в
мирном и благоустроенном государстве к публичным казням, если они случаются
часто, попробуем вспомнить, как мало было тех, кто в последний раз попытался
положить конец ужасным сценам, лет пятнадцать назад превращавшим Олд-Бейли в
бойню, когда по утрам в понедельник женщин и мужчин вешали на одной
перекладине за преступления столь же различные, сколь различны люди,
стекающиеся на публичную казнь.
Нет лучше способа проверить, какое впечатление публичные казни
производят на тех, кто сам их не видел, но слышал и читал о них, нежели
узнать, насколько они предотвращают преступления. В этом отношении публичная
смертная казнь во всех странах оказалась совершенно несостоятельной. Об этом
говорят все факты и все цифры. В России, в Испании, во Франции, в Италии, в
Бельгии, в Швеции, в Англии результат был один и тот же. В Бомбее за те семь
лет, пока верховным судьей там был сэр Джеймс Макинтош, количество
преступлений сильно сократилось (хотя не было произведено ни одной казни) по
сравнению с предыдущими семью годами, насчитывавшими сорок семь казней; и
это - несмотря на значительное увеличение населения за семь лет, когда не
было казней, и на рост числа невежественных и распущенных солдат, обычно
совершающих наиболее тяжкие преступления. На протяжении четырех чернейших
лет в истории Английского банка (с 1814 по 1817 год), когда за подделку
однофунтовых банкнот к смерти приговаривалось поистине невероятное число
людей, количество фальшивых однофунтовых банкнот, обнаруженных Банком,
непрерывно росло - от суммы в 10342 фунта за первый год до суммы в 28412 за
последний. Какие бы факты мы ни брали, занимаясь этой стороной вопроса - что
смертная казнь не может предотвращать преступления, и наоборот, может
порождать их, - доказательства (к сожалению, за недостатком места мы не
можем здесь привести и проанализировать их все) бесчисленны и неопровержимы.
Я до сих пор нарочно не касался одного из аргументов, приводимых в
защиту смертной казни, - я имею в виду аргумент, который якобы опирается на
священное писание.
По очень тонкому замечанию лорда Мельбурна, стоит только указать, что
такой-то класс людей угнетается и обречен на нищету, как кто-нибудь из
сторонников существующего порядка вещей немедленно начинает доказывать...
нет, не то, что эти люди достаточно обеспечены или что и в их жизни есть
своя светлая сторона, - нет, он заявит, что из всех классов и сословий эти
люди самые счастливые. Точно так же, стоит доказать, что какой-либо институт
или обычай вреден и несправедлив, как определенные люди кидаются на его
защиту и, немедленно беря быка за рога, объявляют, что он установлен самой
библией - не более и не менее.
И вот библией оправдывают смертную казнь. И вот библия санкционирует
рабство. И вот американские представители заявляют, что их право на
территорию Орегон * яснейшим образом изложено в Книге Бытия. И вот с
течением времени, пожалуй, окажется, что священное писание строжайшим
образом предписывает развод.
Мне же достаточно убедиться в том, что есть веские причины считать
какой-либо институт или обычай вредным и дурным; и тогда я уже не
сомневаюсь, что он не мог быть установлен сходившим на землю богом. Пусть
каждый, кто умеет держать в руке перо, примется комментировать писание - все
их объединенные усилия до конца наших жизней не убедят меня, что рабство
совместимо с христианством; точно так же, раз признав справедливость
вышеизложенных доводов, я уже никогда не признаю, что смертная казнь
совместима с христианством. Как могу я поверить в это, почитая деяния и
учение господа нашего? Даже если бы нашелся стих, доказывающий это, я не
принял бы столь ограниченного указания и положился бы на то, что знаю об
Искупителе и его великой религии - ведь мы должны возлагать свои упования на
ее так ясно выраженный всеобъемлющий, всепрощающий дух, а не ту или иную
спорную букву закона. Но, к счастью, таким сомнениям нет места. Все
совершенно ясно. Преподобный Генри Кристмас в своем последнем трактате на
эту тему точно установил, что в пяти важнейших списках Старого завета (не
говоря уж об остальных) мы не находим слов "рукой человеческой" в часто
цитируемом стихе: "Если кто прольет кровь человеческую, да будет кровь его
пролита рукой человеческой". Мы знаем, что закон Моисея был дан племенам
кочевников, живших в особых социальных условиях, ничем не напоминающих наши.
Мы знаем, что Евангелие самым определенным образом не приемлет и отменяет
некоторые из положений этого закона. Мы знаем, что Спаситель самим
недвусмысленным образом отверг доктрину воздаяния или отмщения. Мы знаем, -
что когда к нему привели преступника, по закону повинного смерти, он не
обрек его на смерть. Мы знаем, что он сказал: "Не убий!" И если мы применяем
смертную казнь согласно Моисееву закону (хотя тогда она была не завершением
судебной процедуры, а актом мести со стороны ближайших родственников, и
вздумай сейчас евреи восстановить подобный обычай, это вряд ли нашло бы
поощрение в нашем законодательстве), то, опираясь на этот источник, логично
было бы узаконить также и многоженство.
Я больше не стану возвращаться к этой стороне вопроса. Я и вовсе не
затронул бы ее на страницах газеты, если бы не боязнь несправедливого
подозрения, будто я вообще не думал о ней.
Заканчивая письма на эту тему, о которой, к счастью, почти невозможно
сказать или написать что-либо новое, я хотел бы заметить, что ратую за
полное уничтожение смертной казни, как за общий принцип, во имя блата
общества и предупреждения преступлений, а не из интереса или сочувствия к
какому-либо определенному преступнику. Должен сказать, что почти всегда,
когда дело идет об убийстве, я не испытываю к виновнику никакого сочувствия
- совсем наоборот. Я счел тем более необходимым указать на это после того,
как прочел речь, произнесенную мистером Маколеем * в прошлый вторник на
вечернем заседании палаты общин; этот высокоуважаемый ученый отказывается
признать, что кто-нибудь может питать искреннее убеждение в бесполезности и
дурном влиянии смертной казни, основанное на изучении этого предмета и на
многих размышлениях о нем, если только он не "поддался слабости и не
расчувствовался, как женщина". Я не стану спрашивать, какое особое мужество
и героизм требуются для защиты виселицы, и не стану также восхищаться
мистером Колкрафтом, палачом, за его, следовательно, несравненное мужество,
а только позволю себе со всем уважением усомниться, насколько это
по-маколеевски - вот так разделываться со столь важным вопросом? Мне
кажется, один из примеров прискорбной слабости, приведенный мистером
Маколеем, был не совсем точно изложен. Я говорю о петиции по делу Тоуэлла.
Сам я не принимал в ней никакого участия и не имел к ней никакого отношения,
но если не ошибаюсь, в ней ясно говорилось, что Тоуэлл - отвратительнейший
негодяй, и, прося за его жизнь, подписавшие петицию только показывают
парламенту, какими убежденными противниками смертной казни они являются, раз
уж восстают против ее применения даже в подобном случае.
Май 1844 г.
^TПРЕСТУПНОСТЬ И ОБРАЗОВАНИЕ^U
Перевод И. Гуровой
Господа,
Я не прошу извинения у читателей "Дейли-Ньюс" за то, что собираюсь
познакомить их с деятельностью заведений, которые вот уже три с половиной
года стараются привить самым нищим и отверженным обитателям лондонских
трущоб хотя бы начатки нравственности и религии; пробудить их бессмертные
души, прежде чем единственным наставником этих несчастных станет тюремный
священник; напомнить обществу, что его долг по отношению к беднягам, с
рождения обреченным на преступление и наказание, далеко не исчерпывается
полицейскими участками и что нельзя без содрогания думать о том, как из года
в год в одном из крупнейших городов мира с вопиющей беззаботностью
сохраняется обширнейший рассадник неизбывного невежества, нищеты и порока -
источник, непрерывно питающий тюрьмы и каторги.
Вот уже три с половиной года в наиболее глухих и нищих уголках столицы
по вечерам открываются двери помещений, именуемых "Школами для нищих" *, где
бесплатно обучают всех желающих, будь то дети или взрослые. Само название
ясно говорит о цели таких школ. Те, кто слишком оборван, несчастен, грязен и
нищ, чтобы пойти куда-нибудь еще, кого не примут ни в одну благотворительную
школу и кого прогонят от дверей церкви, приглашаются войти сюда, где их ждут
благородные люди, готовые чему-то научить их, посочувствовать им, наставить
их на благой путь, протянув руку помощи, не похожую на железную руку закона,
умеющую только карать.
Прежде, чем я опишу мое собственное посещение "Школы для нищих" и буду
умолять читателей этого письма последовать моему примеру и потом
поразмыслить об увиденном (это и есть моя главная цель), позвольте мне
сказать, что я хорошо знаю лондонские тюрьмы, что я бывал в самой большой из
них множество раз и что вид заключенных там детей надрывает сердце и
повергает в отчаянье. Сколько я ни приводил туда иностранцев или просто
людей, незнакомых с нашими тюрьмами, их всех до одного так потрясала встреча
с детьми-преступниками, так пугала мысль о страшной жизни отщепенцев,
которая ждет этих детей за стенами тюрьмы, что они бывали не в силах скрыть
свое волнение, словно на них вдруг обрушилось тяжкое горе. Мистер Честертон
и лейтенант Трейси (на редкость умные и человеколюбивые начальники тюрем)
хорошо знают, что такие дети выходят из тюрьмы лишь для того, чтобы вновь в
нее вернуться, и так всю жизнь; что их ничему не учат, что им с колыбели
неведомо различие между добром и злом, что они - дети неграмотных родителей
и будущие родители неграмотных детей; что чем они способней, тем порочней; и
что при существующем порядке вещей им нет спасения, нет выхода. К счастью,
теперь в тюрьмах появились школы. Если кто-нибудь из читателей не в силах
представить себе, насколько невежественны эти дети, пусть он посетит такую
школу, посмотрит, как они занимаются, и послушает, каковы были их знания,
когда их туда послали. А если читателю захочется узнать, какие плоды может
принести подобное семя, пусть он посетит класс, где вместе с детьми
занимаются взрослые (как я видел их в исправительном доме графства
Мидлсекс), и посмотрит, с каким трудом, как неуклюже списывают буквы
взрослые преступники, давно уже закосневшие в невежестве. Как резко
отличалась эта тупость взрослых от еще не угаснувшей сообразительности
детей, какой стыд и унижение, очевидно, испытывали первые, едва одолевая
премудрости, которые не затруднили бы и шестилетнего малыша, и какое в них
всех чувствовалось желание учиться! Мне даже сейчас трудно найти слова,
чтобы рассказать, как больно и мучительно было видеть все это.
"Школы для нищих" и были основаны для того, чтобы обучить этих
несчастных грамоте и тем самым сделать первый шаг к их исправлению. Эти
школы впервые заинтересовали меня, а точнее сказать - я впервые узнал о их
существовании около двух лет назад, когда увидел в газетах объявление,
помеченное: Уэст-стрит, Сэффрон-Хилл, и сообщавшее, "что в здешних трущобах
уже год назад открылась комната, где бедняков наставляют в правилах
благочестия", и коротко объяснявшее сущность "Школ для нищих", которых тогда
насчитывалось четыре или пять. Я написал учителям той школы, о которой шла
речь в объявлении, прося у них дополнительных сведений, а вскоре и посетил
ее.
Был жаркий летний вечер; воздух Филд-Лейна и Сэффрон-Хилла в такую
погоду отнюдь не делается благоуханнее, а попадавшиеся мне навстречу люди не
отличались на вид ни трезвостью, ни честностью. Не зная точного адреса
школы, я поспешил осведомиться о ее местоположении. Мои вопросы вызывали
смех и шутки, но все знали, где она находится, и указывали мне дорогу
правильно. Насколько я мог понять, уличные бездельники (по большей части это
были подлинные подонки города и завсегдатаи полицейских участков) считали
учителей добрыми безобидными чудаками, а всю школу - смешной затеей. Но сама
ее идея, несомненно вызывала у них грубоватое уважении, и (как я уже сказал)
все знали, где находится школа, и готовы были указать к ней дорогу.
В то время она состояла из двух или трех (не помню точно) убогих
комнатушек на верхнем этаже убогого домика. В лучшей из них занимался
женский класс, постигавший начатки чтения и письма; и хотя среди учениц было
много несчастных, давно погрязших в пороке, все они вели себя тихо и слушали
своих наставников с видимым вниманием и даже интересом. Хотя комната эта
производила скорее грустное впечатление, - иначе и быть не могло! - в ней
все же чувствовалось что-то ободряющее.
В узкой задней комнатушке с низким потолком, где занимались подростки,
стояла страшная, почти непереносимая духота. Но это физическое неудобство
скоро забывалось - настолько угнетающей была нравственная атмосфера. На
скамье, освещенной прилепленными к стене свечами, сидели сгрудившись ученики
всех возрастов - от несмышленых малышей до почти взрослых юношей: продавцы
фруктов, зелени, серных спичек, кремней, бродяги ночующие под арками мостов,
молодые воры и нищие. В них нельзя было заметить никаких признаков, обычно
присущих юности: вместо открытых, наивных, приятных молодых лиц -
низколобые, злобные, хитрые, порочные физиономии. Это была юность, лишенная
какой бы то ни было помощи, кроме помощи такой школы, обреченная на скорую
гибель и невыразимо невежественная!
Я увидел, читатель, битком набитую комнатушку, но находившиеся в ней
были лишь песчинками тех множеств, которые непрерывным потоком проходят
через подобные школы; тех множеств, которые когда-то скрывали, как, быть
может, скрывают и теперь, в своей толще людей не хуже нас с тобой, а
пожалуй, и бесконечно лучших; тех обреченных грешников (о подумайте об этом
и подумайте о них!), среди которых мог бы по велению судьбы оказаться
ребенок любого человека на земле, как бы ни был высок его сан, если бы этого
ребенка обрекли на такое детство, какое выпало на долю этих падших созданий!
Вот какой класс увидел я в "Школе для нищих". Этим людям нельзя было
доверить букварей, их можно было учить только устным способом; от них лишь с
большим трудом можно было добиться внимания, послушания или хотя бы
приличного поведения; их тупое невежество во всем, что касалось бога или их
долга перед обществом было ужасающим - да и как они могли догадаться о том,
что у них есть долг перед обществом, если это общество отреклось от них и
дало им в наставники лишь тюремщика и палача! Однако даже тут, даже в душах
этих несчастных уже удалось посеять какие-то добрые семена. Эта школа
возникла совсем недавно и была очень бедна, однако она уже успела объяснить
своим ученикам, что имя божье означает не только проклятье, и вложила в их
уста псалом надежды (они его пели) на иную жизнь, которая возместит им
горести и беды, перенесенные здесь, на земле.
Эта "Школа для нищих" еще раз и по-новому показала мне, с каким
ужасающим равнодушием бросает государство на произвол судьбы тех, кого оно
только наказывает, хотя с большей легкостью и меньшими расходами могло бы
вырвать из тьмы невежества и спасти; мысль об этом и о том, что мне довелось
увидеть в самом сердце Лондона, не давала мне покоя и в конце концов
заставила меня сделать попытку обратить внимание правительства на эти
заведения: в моей душе теплилась слабая надежда, что важность вопроса
перевесит религиозные соображения - совет епископов, вероятно, нашел бы
способ уладить это затруднение после того, как школам была бы предоставлена
хотя бы небольшая субсидия. Я попытался - и по сей день не получил никакого
ответа.
Написать обо всем этом я решил, увидев во вчерашней газете объявление о
лекции, посвященной "Школам для нищих". Я мог бы придать моим заметкам иную
форму, но предпочел